355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Смирнов » Философский комментарий. Статьи, рецензии, публицистика 1997 - 2015 » Текст книги (страница 3)
Философский комментарий. Статьи, рецензии, публицистика 1997 - 2015
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:28

Текст книги "Философский комментарий. Статьи, рецензии, публицистика 1997 - 2015"


Автор книги: Игорь Смирнов


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 53 страниц)

2. Проблема кровной мести

3. Двойники

Новый историзм как момент истории

(По поводу статьи А.М. Эткинда «Новый историзм, русская версия»)


1. Себя толкующая история

Яркая работа А.М. Эткинда познакомила русскоязычного читателя с проблематикой одной из интеллектуальных мод, докатившихся во второй половине 1980-1990-х гг. из США до Европы. New Historicism (в дальнейшем: NH), показывает А.М.Э., был результатом сдвига, который случился в мышлении гуманитариев, не удовлетворяющихся более идеями раннего постмодернизма, и который подчинил себе многих ученых – отнюдь не только записных представителей школы С. Гринблатта и Л.Э. Монтроуза.

Разбираясь в отношениях между историей и текстом, А.М.Э. высказал одно чрезвычайно знаменательное для меня суждение:

Сила текста определяется, в частности, его способностью быть посредником между предшествующими и последующими ему событиями.

Я позволю себе развернуть эту мысль следующим образом. Будучи самодостаточным знаковым образованием, текст представляет собой не просто переход от данного (темы) к новому (реме), но (квази)логический вывод одного из другого. Текст потому и не нуждается в опоре на внешнюю действительность, что он в себе содержит свое объяснение. Какие бы res gestae ни описывал текст, специфически текстовым действием оказывается обоснование (явное или неявное) того замещения, о котором сообщается. Любой текст в своей самодостаточности (речь не идет о сугубых документах, до которых я доберусь только в заключительном разделе статьи) – двойная субституция, которая трансцендирует трансцендирование, привнося в него цель, не предсказывавшуюся в его условии. Если угодно, текст взывает к ratio как к religio. В качестве события текст есть толкование события, обозначиваемого им[1]1
  В этом плане текст – нечто большее, чем «символическое действие»; ср.: Karlheinz Stierle, Text als Handlung. Perspektiven einer systematischen Literaturwissenschaft, MЯnchen, 1975, 72–13.


[Закрыть]
. В нем может присутствовать и метатекстовой «голос», как это продемонстрировала А. Вежбицка[2]2
  Анна Вежбицка, Метатекст в тексте (Metatekst w tekscie, 1971). – В: Новое в зарубежной лингвистике, вып. VIII. Лингвистика текста, ред. Т.М. Николаевой, Москва, 1978, 402 и след.


[Закрыть]
.

Но все же главное и первичное в нем не его метатекстовой, а его метаакциональный характер. Перемещение от того, что было, к тому, что наступает, делается в тексте интеллигибельной необходимостью (неважно, как оцениваемой). Текст служит медиатором (что подчеркивает А.М.Э.) в таком времени, которое наполнено неизбежным смыслом. Именно это время подразумевается в понятии "история"[3]3
  С рецептивной точки зрения, дополнительной по отношению к моей, генеративной, на то, что история – время, подлежащее обязательной интерпретации, указывается в: Б.А. Успенский, История и семиотика (Восприятие времени как семиотическая проблема). – В: Зеркало. Семиотика и зеркальность (= Труды по знаковым системам, вып. XXII), Тарту, 1988, 66 и след. В русской традиции идеи Б.А. Успенского восходят к: Густав Шпет, История как проблема логики. Критические и методологические исследования, ч. I, Москва, 1916 [ср. особенно: «История есть по существу наука не техническая, а герменевтическая» (23)]. Ср. представления Ортегии-Гассета, в соответствии с которыми большие исторические кризисы вызываются исчерпанием возможностей, присущих той или иной ранее господствовавшей интерпретации мира («Сущность исторических кризисов», 1942).


[Закрыть]
. Текст творит историю, которая тем самым не имеет ничего общего с биологической эволюцией. Res gestae могут задерживаться в коллективной памяти или ускользать от нее (мой поход в табачную лавку не принадлежит истории, хотя в нем данное сменяется новым). В противоположность действиям все тексты имеют шанс стать единицами хранения в архиве. Фактические действия исторически релевантны, если они обладают текстопорождающей мощью (безразлично, какой смысл при этом в них вкладывается: в одной и той же войне может быть увидено и исполнение апокалиптического пророчества, и результат дележа мира международным капиталом)[4]4
  Если бы В. Беньямин был знаком с «пустыми годами» византийских и древнерусских летописей, он не рискнул бы заявить, что средневековый хронист фиксирует минувшие события без разбору, в качестве сплошь интересных для современности, т. к. за его обращением к прошлому якобы всегда прячется (как и у позднейших историков) «мессианистская» убежденность в том, что оно без устали приуготовляло себя для спасения в настоящем: «Wir sind auf der Erde erwartet worden» (Walter Benjamin, Geschichtsphilosophische Thesen (1940). – In: W.B., Illuminationen. Ausgewahlte Schriften, Frankfurt am Main, 1961, 268–269). Хроника – первичный словесный фильтр, пропускающий через себя только такие res gestae (а также документы), которые, будучи вытянутыми в линейной последовательности, не расстраивают связность текста. «Пустые года» сохраняют когерентность текста, существенную для него более, нежели простая передача событий. Если хроника отбирает фактический материал, подходящий для перевоплощения в текст, то исторические исследования нового времени, напротив, реконструируют res gestae из сравнения текстов. Хроника не есть одно лишь «изложение» событий, как часто думают. Она интерпретирует их потому уже, что включает их в себя.


[Закрыть]
, или текстообразны (являя собой какую-либо из форм того, что Гринблатт определяет как «self-fashioning» индивида[5]5
  Ср. диахроническую типологию этих форм: Schamma Schahadat, Das Leben zur Kunst machen. Theoretische Жberlegungen zur Lebenskunst. – In: Lebenskunst– Kunstleben. Жизнетворчество в русской культуре XVIII–XX вв, hrsg. von Sch. Schahadat, MЯnchen, 1998, 15 ff.


[Закрыть]
), или вытекают из текстов (наподобие того, как революции неизменно воплощают собой некие предшествовавшие им идеологии, на чем настаивал уже А. де Токвиль). Иными словами, поступки историчны, поскольку они отрываемы от самих себя в той мере, в какой они не только удовлетворяют потребности тех, кто их совершает, но и предполагают наличие (ad hoc или post hoc) гипотезы о том, в чем их суть, т. е. другого сознания, чем то, что непосредственно руководит акцией. То, что Ницше имел в виду в словосочетании «der wahrhaft geschichtliche Connexus»[6]6
  Friedrich Nietzsche, Vom Nutzen und Nachteil der Historie fЯr das Leben (1873-76). – In: F.N., Werke in zwei BКnden, Bd. I, Darmstadt, 1973, 124.


[Закрыть]
, образуется благодаря тому, что текст в качестве толкования действительности в ее временном развертывании поддается перетолкованию, отправляющему его туда, откуда он возник, – в историю. Она ловит мир в сеть текстов. История становится мировой, ибо трансцендирование трансцендирования не ведает никаких границ: ни национальных, ни жанровых, ни персонально-авторских. Текст не откладывает (diffОrance) обозначивание (как мнилось Деррида в «De la grammatologie», Paris, 1967), он находит в последующем тексте свою онтологию, он превращается в нем в то, что он есть и чем он чреват, – в феномен истории. Текст всегда в прошлом. Таковы, как будет видно, и тексты об истории.

2. Слабый постисторизм

NH явился на свет в итоге и в виде отрицания того развития исторической науки, которое началось вскоре после Второй мировой войны. В эти годы ряд тех исследователей, которые нацеливали внимание на своеобразие переживаемого ими периода, применили к нему понятие «постистория». Одним из них был Л. Мамфорд. Он разложил мировой культурный процесс на несколько стадий («архаический человек» > «цивилизованный» > «осевой» > «человек старого мира» > «человек нового мира») и пришел к выводу (со ссылкой на: Roderich Seidenberg, «Posthistoric Man», University of North Carolina Press, Chapel Hill 1950), что современностью владеет тот, кто конституировал себя по ту сторону истории[7]7
  Lewis Mumford, The Transformations of Man, London, 1957, 120ff.


[Закрыть]
. Вместе с Сейденбергом Мамфорд рисует постисторического человека отторгнувшим авторитет от собственного организма, не отшатывающимся от геноцида – от уничтожения человека в его биологической данности, тем более впадающим в иррационализм, чем более рационализируется производство, и т. п. Мамфорд не считал, однако, что «posthistoric Man» кладет конец диахронии и предвещал (в духе историософии К. Ясперса) наступление такого эона, в котором произойдет встреча всех историко-культурных типов людей друг с другом.

Иначе, чем Мамфорд, но, как и он, критически изображал постисторию А. Гелен. Он моделировал ее (отчасти следуя за: Hendrik de Man, "Vermassung und Kulturverfall", MЯnchen, 1951[8]8
  Подробное сопоставление идей X. де Мана и Гелена см., например, в: Perry Anderson, Zum Ende der Geschichte (= The Ends of History, London, 1992), Яbersetzt von Ch. Goldmann, Berlin, 1993, 85 ff (здесь же изложены некоторые учения XIX в. о постистории, в том числе и полузабытые идеи математика и экономиста А.-О. Курно (Antoine-Augustine Cournot) (32 ff).


[Закрыть]
) в форме «кристаллизовавшегося общества»[9]9
  Цит. no: Arnold Gehlen, Ende der Geschichte? (1960). – In: Geschichte schreiben in der Postmoderne, hrsg. von Ch. Conrad, M. Kessel, Stuttgart, 1994, 52–53.


[Закрыть]
, маячащего в той уже приближающейся дали, где одна из великих держав захватит мировое господство. Как легко догадаться, Гелен на пессимистический лад возрождал кантовский утопический проект «мировой республики».

В ту же пору, когда вырабатывалась концепция постистории, ученые с преобладающим методологическим интересом поставили под сомнение способность исторического дискурса быть носителем фактической истины. Р. Дж. Коллингвуд не усматривал разницы между романом и историческим исследованием, поскольку в обоих случаях перед авторами стоит задача представить их миры когерентными[10]10
  R.G. Collingwood, The Historical Imagination. – In: R.G.C., The Idea of History, Oxford University Press, Oxford, New York, 1946, 231–249.


[Закрыть]
. Запись истории таит в себе «the necessity of the a priori imagination». Такого рода воображение зависит от «here-and-now» историка. Но в этом, по Коллингвуду, нет большой лжи. Воображение, которое не может обойтись без «картины прошлого», адекватно истории как врожденной человеку идее, заключал Коллингвуд, обращаясь, как он сам подчеркивал, к картезианскому языку.

Диалектичным, не абсолютным был и тот скепсис, который К. Поппер направил в "Открытом обществе…" против философии истории[11]11
  Karl Popper, The Open Society and its Enemies, Princeton University Press, Princeton, 1950, 449–463.


[Закрыть]
. Чаяние отыскать общее значение истории напрасно, ибо она есть не что иное, как множество разных историй борьбы человека с человеком за власть, т. е. лишена антропологического содержания. Рассуждая так, Поппер соглашался с Т. Гоббсом, для которого status naturalis humanis (= война всех против всех) не отменяется полностью и после возникновения государств, и противоречил X. Плесснеру, утверждавшему, что в непрерывно возобновляемой власти современности над прошлым выражается политическая природа человека как такового[12]12
  Helmuth Plessner, Macht und menschliche Natur. Ein Versuch zur Anthropologie der geschichtlichen Weltansicht, Berlin, 1931.


[Закрыть]
. То, что исторические изменения не имели генерального значения, еще не говорит о том, что люди не способны придать его истории, – мир должен, по рецепту Поппера, в волевом акте объединить усилия при построении «открытого общества»: «…although history has no meaning, we can give it a meaning»[13]13
  K. P., op. cit., 462.


[Закрыть]
.

Вряд ли будет натяжкой предположить, что мысль об исчерпанности исторической энергии, о наступлении эпохи, расположенной за пределом культурно (Мамфорд) или социально (Гелен) плодотворных преобразований, явилась откликом на повторение мировой войны. Циклизованность события, имевшего всеземной масштаб, влекла за собой у историков разочарование в современности, побуждала их осознавать настоящее как время, когда сбился с шага обычный ход, алгоритм истории. Если повторение тотально, то новым истории, всегда бывшей необратимой, оказывается постистория. Упреки, которые Коллингвуд адресовал конкретным исследованиям прошлого, а Поппер – философии истории, были сделаны из того же хронотопа, что был назван их коллегами постисторическим. Думающий об истории не соответствует своему предмету тогда, и, в сущности, только тогда, когда он где-то вне таковой. У истории нет средств для самопостижения при том условии, что она перестает быть историей. Пока настоящее и прошлое не оторваны друг от друга, историк принадлежит истории, которая продолжает в нем свою преобразовательную деятельность, обретая историографическую форму. Он может при этом подвергнуть сомнению субдискурсы своего дискурса, но не его в целом. Тот кризис идентичности, в который историки были втянуты в процессе циклизации мировой войны, запечатлелся в том, что они в той или иной степени, на том или ином витке размышлений утрачивали оригинальность, покорно шли на поклон к авторитетам – к Ясперсу, Канту, Декарту, Гоббсу. Для А. Кожева (Кожевникова) неоригинальность даже стала принципиальной позицией[14]14
  Этой стороне философии Кожева был посвящен доклад Б.Е. Гройса, прочитанный на конференции «Русская философия в (пост)советских условиях» (Бремен, 25–27 июня 1998).


[Закрыть]
. В опубликованной в 1946 г. рецензии на книгу А. Ниля «De la mОdiation dans la philosophie de Hegel» («Critique», № 3/4, 339–366) он привел развернутые доводы в пользу финалистского понимания истории. Менее подробно он говорил об этом и в лекциях 1930-х гг., посвященных гегелевской философии, утверждая вместе с тем, что у нее нет альтернатив. Показательно, что достоянием широкой публики эти лекции (среди прочего: о ненужности новых философских доктрин) стали в первые послевоенные годы («Introduction И la lecture de Hegel. LeНons sur la phОnomОnologie de l'esprit», Paris, 1947).

Однако окончательным и не подлежащим обжалованию приговор по адресу истории, историографии и историософии станет лишь тогда, когда на философско-теоретическую сцену выдвинется поколение 1960-х гг. Мамфорд, Коллингвуд, Поппер антиципировали постмодернизм негативно. Ни сама история, ни ее моделирование еще не попали у них в безвыходный тупик. По Кожеву, конец истории обнаруживает ее направленность к установлению абсолютной истины. Знаменательно, что пессимистичнее других среди перечисленных авторов был Гелен, обнародовавший свое эсхатологическое сочинение уже на исходе той эпохи, что взяла разбег в межвоенном промежутке. Но даже Гелен не исключал того, что мир может избежать перехода к единодержавию (если будет верен традициям). Ученые, о которых шла речь, реагировали на грандиозную ритуализацию истории, не отрекаясь вовсе от присущего им исторического сознания. Постмодернизм откажется от него.

3. Die ewige Wiederkehr прогресса

Разумеется, исторические воззрения, которые застал зарождающийся постмодернизм, не были монолитными – они не сводились лишь к теневым предвосхищениям такового. Одним из важнейших направлений в межвоенной и послевоенной историографии (включая сюда, хотя бы отчасти, школу «Анналов») была реконструкция свойственного прошлому «символического порядка» в виде способного к совершенствованию и усложнению или по меньшей мере к адекватному обслуживанию социоэкономического развития. В начале нынешнего столетия прогрессизм О. Конта, Г. Спенсера и их бесчисленных последователей потерпел, казалось бы, безоговорочное поражение. Концепции прогресса были обвинены в том, что они всего лишь секуляризуют религиозный подход к истории, низводя его до суеверия[15]15
  Ср., напр.: С.Н. Булгаков, Основные проблемы теории прогресса (1902). – В: С.Н.Б., Соч. в двух томах, т. 2, Москва, 1993, 46–94.


[Закрыть]
, и замещены, среди прочего, теоретическими представлениями об исторических катастрофах, случающихся в линейном (Н.А. Бердяев, «Смысл истории», 1919–1920) или циклическом (О. Шпенглер, «Закат Европы», 1918) времени[16]16
  С прогрессизмом конкурировали и всевозможные филиации бергсонианства. Так, Л.П. Карсавин считал, что о прогрессе не приходится говорить, ибо в истории реализует себя «всеединый» субъект, имеющий диахроническое измерение лишь постольку, поскольку он воплощается в жизнь всякий раз в «стяженном» образе (Л.П.К., Философия истории [1923], Москва, 1993, 78 и след.). Тогда как у А. Бергсона («Творческая эволюция», 1907) историческая непрерывность длится без плана, у Карсавина она обеспечивается предзаданным ей «всеединством» человечества.


[Закрыть]
. Но в 1930-1950-х гг. прогрессизм пережил – иногда не совсем явное – второе рождение в приложении к тому, что следовало бы назвать эпохально значимыми мыслительными конвенциями. Как кажется, здесь мы имеем дело с отзывом исторической науки на рост европейского тоталитаризма. Воплощаемость в общественно-государственных устройствах умозрительных построений классового и расового характера, выдававших себя за ценности высшего ранга, стимулировала историков к тому, чтобы рассматривать «символический порядок» находящимся в некоем поступательном движении. Таким образом, начальный постисторизм и прогрессистская реконструкция ментальных конвенций были обусловлены разными, но одинаково макроисторическими ситуациями, сложившимися в нашем столетии.

Если Шпенглер опознал в цивилизации упадок культуры, то Н. Элиас, напротив, использовал во второй половине 1930-х гг. понятие "цивилизационный процесс", чтобы проследить в фундаментальном труде усиление символических форм в поведении европейского человека, создававшего "все более дифференцированный аппарат самопринуждения"[17]17
  Norbert Elias, Жber den Proze der Zivilisation. Soziogenetische und psychogenetische Untersuchungen (1936), Bd. 2, Frankfurt am Main, 1997, 389.


[Закрыть]
, который делал межличностные отношения поддающимися рационализации[18]18
  В перенесении на русскую действительность XVIII–XIX вв. традиция Элиаса продолжена (без акцентировки превосходства нового над старым) в цикле статей Д. Б. Захарьина: 1) «Я хочу» в истории и языке русской цивилизации, – In: Slavische Sprachwissenschaft und InterdisziplinaritКt (= Specimina philologiae slavicae, Bd. 106), hrsg. von G. Freidhof, H. Kue, F. Schindler, MЯnchen, 1995, 155–180; 2) Просветительские регламенты речевого и неречевого поведения как феномен русской психоистории. – Die Welt der Slaven, 1997, XLII-1, 150–171; 3) Просветительская болезнь manustupratio. История неприличного в слове и жесте. – In: Lebenskunst-Kunstleben…, 49–88; 4) Die olfaktorische Kommunikation im russischen und westeuropКischen Paradigmenwechsel (des 17.-19. Jh.). – Wiener Slawistischer Almanach, 1998, Bd. 41, 5-38.


[Закрыть]
. Аналогично: хотя Т. Кун в «Структуре научных революций» (эта работа вышла из печати в 1962 г., но была продумана автором много раньше) и не находил в прошлом кумулятивного накопления знаний, он был убежден в том, что смена одной сциентистской картины мира другой несет с собой (не имеющий конечной цели) гносеологический прогресс, поскольку слом старой парадигмы и образование новой происходит после того, как некая спорная задача решается единственно допустимым в данном случае способом. В отличие от Элиаса и Куна Э.Х. Канторович не настаивал в открытую на том, что история развертывается по восходящей линии. Более того: в знаменитом исследовании монархической власти Канторович по преимуществу старался объяснить ее династическую непрерывность, которую он выводил из христианско-средневековых представлений о наличии у короля двух тел – «физического» и «метафизического», бессмертного, продолжающего свое существование в престолонаследнике. Тем не менее прогрессизм был не чужд и Канторовичу там, где он показывал, как corpus mysticum становится тайной идеологической подосновой для освящения правового (как будто обходящегося без мистического легитимирования) государства[19]19
  Цит. по: Ernst H. Kantorowicz, Die zwei KЪrper des KЪnigs. Eine Studie zur politischen Theologie des Mittelalters (= The King's Two Bodies, Princeton, 1957), Яbersetzt von W. Theimer, MЯnchen, 1994, 218 ff.


[Закрыть]
: предшествующее не исчезает вовсе, но врастает в последующее, усложняя его. Еще один вариант обсуждаемого подхода к истории – предпринятое Ф. Ариесом противопоставление двух позиций ребенка в обществе: традиционная невыделенность младших из мира старших преобразуется в индустриальную эпоху так, что дети подвергаются своего рода карантину (например, в школах)[20]20
  Philippe AriПs, L' enfant et la vie familiale sous l'ancien rОgime, Paris, 1960.


[Закрыть]
. Сравнение, проведенное Ариесом, не отдавало ценностного предпочтения ни тому, ни другому статусу ребенка, однако оно подразумевало, что карантин позволяет воспитывать детей для удовлетворения нужд общества, гораздо более специализированного в своих звеньях, чем феодальное[21]21
  В кругу московскотартуских семиотиков научным стилем Ариеса и других историков из второго поколения школы «Анналов» были проникнуты труды такого ее адепта, как А.Я. Гуревич. Сличая «семантический инвентарь» варварской и средневековой культур, Гуревич ставил первую из них в связь с «гомогенным» обществом, а вторую с более «сложно» организованным социумом, разделенным на «антагонистические классы и сословия» (А.Я. Гуревич, Категории средневековой культуры, Москва, 1972, 22–23). Особенно откровенными прогрессистские тенденции в школе «Анналов» становились тогда, когда в ее поле зрения попадала история «материальной цивилизации», – ср. прежде всего: Fernand Braudel, Civilisation matОrielle et capitalisme (XV–XVIII siПcles), Paris, 1967.


[Закрыть]
.

Действительно ли только что разобранные исторические штудии коррелируют с явлением тоталитаризма, как было постулировано? Ведь в них нет и следа классового или расового отношения к истории. И все же все они толкуют ее как тотальную – на каком-то ее этапе – власть символического и условного над фактическим, будь то искусственное подавление естественных порывов человека у Элиаса, зависимость индивидуального научного поиска от господствующей эпохальной картины мира у Куна, готовность нации подчинить себя земному телу монарха как небесному у Канторовича или документированный Ариесом контроль общества над его младшими членами, не оставляющий ребенку ни малейшей свободы. Известный тезис о том, что историк опрокидывает настоящее в прошлое, требует существенной (в точном значении слова) оговорки. Чем более он талантлив, тем более способен производить это проецирование не прямо, не феноменально, но ноуменально. Большой историк, глядя вспять, невольно выявляет эссенцию обступающей его в разных внешностях социокультурной реальности. Тем самым современность перестает быть сама собой разумеющейся. Она взывает к тому, чтобы быть схваченной под обобщающим ее углом зрения, т. е. из будущего. Если угодно: историк высокого полета историзует свое время.


4. Сильный постисторизм

Именно на неопрогрессистское мировидение и ополчился в первую очередь нарождавшийся постмодернизм. В «Истории безумия» (1961) М. Фуко еще стремился убедить своего читателя в том, что обхождение общества с сумасшедшими совершенствуется по мере того, как они перестают отождествляться с животными и подвергаться репрессиям в домах наказания, становящихся с вступлением в силу Просвещения убежищами для психически больных. Но в написанных затем «Словах и вещах» разновременные ансамбли гуманитарного знания анализируются уже в качестве вполне равнозначных, одинаково зиждущихся на тех или иных семиотических операциях. Эту книгу неоднократно упрекали в том, что в ней не была осуществлена попытка объяснить переходы от старых «эпистем» к новым. Между тем «дисконтинуальность» истории была для Фуко важна принципиально[22]22
  Ср.: Peter Sloterdijk, Michel Foucaults strukturale Theorie der Geschichte. – Philosophisches Jahrbuch, 1972, 79. Jahrgang, 164.


[Закрыть]
: если и данное, и предшествовавшее ему – все одна игра ума, то нельзя найти надежного основания для того, чтобы начать сколько-нибудь логический вывод, который придал бы диахронии целеположенность. Фуко компрометировал историю. В той мере, в какой человек мыслит себя в ней, она «опасна» для самого мышления[23]23
  Michel Foucault, Les mots et les choses. Une archОologie des sciences humaines, Paris, 1966, 382.


[Закрыть]
. Подлинный познавательный прогресс был возможен для Фуко парадоксальным образом лишь за ее границей (и за пределом человеческого). Если в восприятии Мамфорда и Гелена постистория была преходящим resp. не обязательно приходящим периодом, то у Фуко она потеряла какую бы то ни было (футурологическую или консервативную) альтернативу. Если Кожев только предсказывал сразу после Второй мировой войны конец истории, то Фуко переступил этот порог. Еще один представитель постисторизма-2, Ж.-Ф. Лиотар, подытожил в сжатой форме свои многочисленные антипрогрессистские высказывания в докладе «Время сегодня» (1987)[24]24
  См.: Jean-FranНois Lyotard, L'inhumain. Causeries sur le temps, Paris, 1988, 69–88.


[Закрыть]
. Современность, согласно Лио-тару, всегда была абсолютной, т. е. не схватываемой в понимании. Исторические события поэтому не управлялись разумом тех, кто их совершал. Отсюда вытекает необходимость рассказывания историй, которое компенсирует неподконтрольность события человеку. Эти повествования прогрессирующим образом расширяли объем социокультурной памяти. Но изобретение электронных средств переработки и хранения информации делает память ничьей, внечеловеческой. Перед человеком открывается возможность отнестись к памяти как к другому, чем он сам. Он не нуждается более в будущем, из которого вспоминается и осмысляется настоящее. Его настоящее и становится вечным постмодернистским будущим. В области психоистории интеллектуальную работу, сходную с той, которой были увлечены Фуко и Лиотар, выполнили Ж. Делез и Ф. Гваттари в их «Анти-Эдипе» (1972). Запрет инцеста для этих авторов имеет смысл в качестве средства обуздать поток «незакодированных» желаний. В психомарксистской перспективе Делез и Гваттари рассматривали нарастающее подавление желаний, которое берет начало в примитивных территориальных культурах и, усиливаясь в ранних деспотиях и на феодальной стадии истории, достигает вершины в капитализме, стягивающем все человеческие вожделения в одну точку, где желать – значит участвовать в промышленном производстве. Надвигающаяся за капитализмом эра постисторична в том плане, что ее главным действующим лицом оказывается полностью десоциализованный шизофреник, чье «тело без органов» (т. е. без ощутимых границ) доступно для любого желания, освобождено от обычно навязывавшегося индивиду обществом кастрационного страха. Стоит заметить, что «Слова и вещи» являют собой очевидную полемику со «Структурой научных революций», тогда как «Анти-Эдип» отменяет (вне зависимости от субъективной установки авторов) Элиасову веру в успешное протекание «цивилизационного процесса»[25]25
  Что до Лиотара, то он предсказывает приход времени, когда индивид более не будет в обязательном порядке связан той групповой памятью разных рангов (семейной, религиозной, классовой), от которой, по М.Хальбваксу, никто не в силах себя отторгнуть (цит. по: Maurice Halbwachs, Das GedКchtnis und seine sozialen Bedingungen (= Les cadres sociaux de la mОmoire, Paris, 1975), Яbersetzt von L. Geldsetzer, Frankfurt am Main, 1985).


[Закрыть]
.

В Германии деконструкция истории нашла себе – с опозданием по сравнению с Францией – наиболее завершенную манифестацию в "Критике цинического рассудка" П. Слотердайка. История философствования и его приложений к социальной практике приняла у Слотердайка вид постоянного регресса – совершаемых ради самоутверждения и самосохранения всегда нарцисстской современности все новых и новых разоблачений предшествовавшего ей "ложного сознания". Основоположное противоречие слотердайковской "Критики…" заключено в том, что она, будучи разоблачением разоблачений, и себя ставит под удар, не слишком отличается от своего предмета, так что история в ней выступает как regressus ad infinitum. Поэтому облик постистории здесь туманен – Слотердайк довольствуется самыми общими, ничего не говорящими словами по ее поводу: "Schlechte Erfahrungen weichen zurЯck vor den neuen Gelegenheiten. Keine Geschichte macht dich alt"[26]26
  Peter Sloterdijk, Kritik der zynischen Vernunft, Bd. 2, Frankfurt am Main, 1983, 953.


[Закрыть]
. Но не следует лишь порицать Слотердайка. Противоречие, в которое он впал, позволило его тексту быть верным истории, пусть и освещенной крайне односторонне (в ней, конечно же, есть и идейная преемственность, и канонизирование авторитетов, и перенос прежних доктрин на не учитывавшиеся ими явления, и антиципирование будущего, и многое другое, что не укладывается в слотердайковскую схему). «Критика…» подтачивала ранний постмодернизм изнутри. Во французской же редакции (особенно у Фуко и Лиотара) он противоречив безысходно: если мы и впрямь в постистории, то, будь мы логичными, мы должны были бы отказаться от любых суждений о том, чему мы неадекватны, – об истории.

Постисторизм-2 имеет социально-политическую подоплеку. Он сложился в те годы, когда ослабла угроза третьей мировой войны, но еще продолжалась глобальная конфронтация двух идеологических и хозяйственных систем. Ритуализация истории была и не была завершена. Этому не циклическому, но и не линейному времени, вывернувшему наизнанку историософию Дж. Вико, и отвечала ментальная парадигма, располагавшая себя во всегдашнем будущем – в том хронотопе, что не обладал образцом и не способствовал творению перспективы, в которой он мог бы быть перекроен. Социально-политическое содержание постисторизма-2 во всей его отчетливости выявляет лекция Деррида "No Apocalypse, not now"[27]27
  Цит. по: Jacques Derrida, Apokalypse. Von einem neuerdings erhobenen apokalyptischen Ton in der Philosophie. No Apocalypse, not now, Яbersetzt von M. Wetzel, Graz, Wien, 1985, 92 ff. Об этой книге см. также: Б. Гройс, Да, Апокалипсис, да, сейчас. – Беседа, 1987, № 5, 7-31.


[Закрыть]
. Для Деррида атомная катастрофа уже состоялась, раз ее можно было помыслить. И без аналитических ухищрений ясно, что это соображение аккомпанирует переходу мира от военного противоборства к идейному. И что оно, далее, являет собой эхо «холодной» революции 1968 г., случившейся в умах (институционально: в университетах), но не опрокинувшей власть в обществе. Развал советского блока вызвал странное только на первый взгляд попятное движение постисторизма-2 в глубь времен. Ф. Фукуяма («The End of History and the Last Man», New York, 1992) провозгласил, что история подошла к своему «разумному» либерально-демократическому финалу в 1806 г., когда Гегель стал свидетелем триумфа Наполеона под Йеной, и что германский и русский тоталитаризм был тщетным усилием пересмотреть достигнутый тогда Западом результат. Новая по сравнению с 1960-1970-ми гг. нынешняя историческая ситуация, сделавшая идею постистории анахронизмом, лишившая ее социально-политической опоры, состарила это представление, что Фукуяма отразил в «превращенном», как сказал бы Маркс, виде. Если постистория началась уже давно, то изменение обусловивших ее концептуализацию обстоятельств не опасно для нее. Деррида саркастически определил спасательную акцию Фукуямы как lа «bonne nouvelle» и добавил, что конец истории, возможно, есть не более чем конец некоторых попыток осмыслить ее[28]28
  Jacques Derrida, Spectres de Marx. L'Гtat de la dette, le travail du deuil et la nouvelle Internationale, Paris, 1993, 38. Ср. сопоставление позиций Деррида и Фукуямы в: Christoph Cox, The (End of the) End of History.– In: The Ends of Theory, ed.by J. Herron e. a., Detroit, 1996, 120–134.


[Закрыть]
. Утонченный постисторизм отмежевался в лице Деррида от несвоевременного и подражательного. С точки зрения самого Деррида («О грамматологии») существуют две истории. Одна из них ошибочна, фантомна, она «абсолютизирует присутствие», т. е. данность истории себе. Другая, истинная, обнаруживается посредством деконструкции и выступает как история письма, присутст-вия-в-отсутствии, влекущего за собой непрекращающееся отодвигание какой бы то ни было определенности в неопределенное будущее. В своей философски наиболее радикальной версии постисторизм-2 опознал себя в качестве постоянно наличного в истории, любой момент которой еще только будет. В деконструируемой истории Деррида нет линейности (ибо в условиях всегдашнего присутствия-в-отсутствии поиск первоприсутствия, точки отсчета для всего последующего – бессмысленное занятие), как нет в ней и цикличности (парусия выдумана теми, кто увековечивает настоящее[29]29
  Так же, как Деррида, но без критической, вразрез с ним, оценки интерпретировал когдато Второе пришествие К. Лёвит: perfectum praesens – время, в которое явился Христос, поддается только одной операции – воспроизведению (Karl LЪwith, Weltgeschichte und Heilsgeschehen. Die theologischen Voraussetzungen der Geschichtsphilosophie (1952), Stuttgart, 1953, 168).


[Закрыть]
). Понятно, почему Деррида не мог принять финализм Фукуямы и иных приверженцев подобного философствования об истории. (Вообще говоря, открытая модель истории не менее, чем финалистская, – продукт не знания, а веры.)

Хотя укорененность постисторизма-2 в социальной истории достаточно явна, объяснить его распространение только внешними предпосылками нельзя. Он был также этапом в саморазвитии "символического порядка", на котором этот порядок пришел в негодность, отменил сам себя, распался, оставив за собой, по выражению Н. Больца, одни "руины"[30]30
  Norbert Bolz, Einleitung. Die Moderne als Ruine. – In: Ruinen des Denkens. Denken in Ruinen, hrsg. von N. Bolz, W. van Reijen, Frankfurt am Main, 1996, 7 ff.


[Закрыть]
. Как хорошо известно, по идее Ж. Бодрийара, «символический порядок» способен иметь место лишь постольку, поскольку человек игнорирует такую очевидность, как смерть (Jean Baudrillard, «L'Оchange symbolique et la mort», Paris, 1976). Тот же автор, снимая задним числом вину с культурной революции раннего постмодернизма, писал в позднейшем сочинении, что преступления, направленные против символического царства воображения, бесследны, неуличаемы («Le crime parfait», Paris, 1995)[31]31
  Бодрийаровская редакция постисторизма такова: приняв неумолимость смерти, человек превозмогает и себя, и свое тщание трансформировать культуру – по ту сторону конца и того и другого он остается один на один с той генетической программой, которую он на 98 % делит с приматами и на 90 % – с мышами. От самого Бодрийара не укрылось, что его ход мысли несколько абсурден (цит. по: Jean Baudrillard, Жberleben und Unsterblichkeit. – In: Anthropologie nach dem Tode des Menschen, hrsg. von D. Kamper, Ch. Wulf, Яbersetzt von B. Dieckmann, Frankfurt am Main, 1994, 335–354). О постисторизме Бодрийара см. подробно: Patrick Brantlinger. Apocalypse 2001; or, What Happens after Posthistory? – Cultural Critique, 1998, № 39, 71 ff.


[Закрыть]
. В историографии критика «символического порядка» породила большое число исследований, для которых релевантными действиями в прошлом оказывались те, что были симулированными, обманывающими в своей знаковости. Постмодернизм 1960-1970-х гг. составил historia rerum gestarum simulacrum. Ограничусь одним примером из многих возможных здесь. В ставшей классической статье (1961) о следствиях по делам ведьм в Модене в конце XV – начале XVI в. К. Гинзбург постарался доказать, что признания одной из женщин, заподозренных в колдовстве, были получены инквизитором в результате такой постановки вопросов, которая провоцировала нужные ему ответы[32]32
  Цит. по: Carlo Ginzburg, Spurensicherungen. Жber verborgene Geschichte, Kunst und soziales GedКchtnis, ubersetzt von K.F. Hauber, Berlin, 1983, 25–46.


[Закрыть]
.

Историк не в состоянии решить, предавалась ли подсудимая и впрямь черной магии. У него нет доступа к жизненному факту. Речь идет не о том, прав ли Гинзбург в своем разборе судебных протоколов или нет, но о том, какой исторический материал притянул к себе его внимание. Интересуясь микроисторией, Гинзбург был в своих методологических требованиях гораздо более осторожен и прагматичен, нежели постмодернисты, склонные к макроисторическим обобщениям. И тем не менее, делая привилегированным изучение прошлого по косвенным показаниям и сравнивая поэтому историка с первобытным охотником, уголовным следователем и врачом, Гинзбург (1979)[33]33
  Ibid., 61–96.


[Закрыть]
пускался в такую метафоризацию индукции, которая подразумевала, что история есть жертва-добыча, преступление и болезнь. Как бы постмодернисты ни деконструировали насквозь фальшивый, в их трактовке, «символический порядок», они и сами, производя тексты, были зажаты его рамками.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю