Текст книги "Антони Адверс, том 2"
Автор книги: Герви Аллен
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)
Они вышли из закутка, уже сверкавшего полосатой материей, бронзовыми украшениями, мотками медной проволоки, в длинную галерею, крытую просвечивающей вощеной парусиной. Все внизу словно купалось в янтарном свете. Пол был глинобитный, на нем лежали несколько каменных плит с железными кольцами и стоял помост с Х-образной крестовиной для битья. По длине навеса тянулась низкая, накрытая циновками скамья.
– Здесь рабов осматривают, прежде чем за них расплатиться. Я присутствую при этом самолично.
– Помост часто используется? – спросил дон Руис.
– Не часто, но время от времени, – отвечал Антони. – Над пленными колдунами приходится иной раз поколдовать девятихвостой плеткой, иного разговора они не понимают. Я предоставляю это Фердинандо. – Он торопливо прошел мимо черной крестовины. Крытая галерея вела прямиком в первый из протянувшихся вдоль реки загонов.
Загоны эти были построены из прочных, обтесанных с двух сторон бревен, забитых в землю так плотно одно к другому, что между ними нельзя было просунуть и лезвие ножа. Широкие отверстия в потолке пропускали воздух и солнечный свет. Место каждого невольника на каменном полу было отчерчено белой краской, так что в тусклом полусвете весь пол походил на доску, за которой великаны могли бы играть фигурами по четыре-шесть футов росту. Каждая клеточка была оборудована кандалами, чтобы пешка не могла двигаться сама по себе; впрочем, здесь же были деревянный чурбачок под голову, табурет и два глиняных горшка. Угол загона был завешен циновками с прорезанными в них маленькими круглыми окошечками – там обычно помещались двое надзирателей.
Четыре таких загона, каждый с намалеванным красным номером на двери, располагались по четырем сторонам квадрата на расстоянии примерно двадцать пять футов один от другого. Промежутки между ними были тщательно забаррикадированы. В фактории Гальего было два таких квадрата, или невольничьих барака.
– Обычно мы заковываем их в кандалы только на ночь, – сказал Антони. – Дни, если позволяет погода, они проводят во дворе. Тогда в бараках не заводится сырость. Кормим мы их хорошо, часто моем, в общем, даем нагулять жиру перед путешествием.
– Вы могли бы разместить здесь полк! – воскликнул дон Руис.
– Да? Кстати, за последние три-четыре года через эти загоны прошли несколько полков. Вам не приходило в голову, что Новый Свет в значительной своей части неизбежно будет африканским? Сотни лет сотни кораблей везут на запад негров. А сейчас Африка переливается в Америку быстрее, чем когда-либо. И от Бостона до Буэнос-Айреса требуют еще и еще. Война между Англией и Испанией только взвинтила цены.
– Негры в Америке не считаются, – безразлично сказал капитан, бросая окурок.
– У них могут быть дети, – задумчиво пробормотал Антони.
– Нам-то что? – проворчал дон Руис. – Разве ваш промысел не прибылен? Вы процветаете, так зачем вам забивать голову? И все же, прошу простить меня – вчера вечером я подумал – странно, что вы занимаетесь работорговлей. Не сочтите за обиду, конечно, – поспешил добавить он, – это просто мимолетная мысль.
– Это и впрямь странно, – коротко ответил Антони, оглядываясь, словно внезапно очнулся в незнакомом месте.
Капитан широко улыбнулся.
– Моя матушка хотела сделать из меня священника, – сказал он.
– Может быть, моя хотела того же. Quien sabe? Но в конечном счете, то, что мы делаем, делает нас такими, какие мы есть, не правда ли? – спросил Антони как бы у самого себя.
– Quien sabe? – отозвался капитан. Глаза его на мгновение потускнели. Вдруг оба узнали выражение в чужом взгляде и рассмеялись.
"Тоскует" – подумал дон Руис. "Сожалеет" – подумал Антони.
– Попробуйте одну из этих, amigo mio, – сказал капитан, протягивая портсигар. – Длинные, черные, из Гаваны. Помогают забыться. Настоящий табак. Я выкуриваю по десять штук в день. К вечеру земля становится бархатистой и немного прогибается под ногами. Табак притупляет даже цепкие когти судьбы. Вовремя его открыли! Подумайте, как бы мы без него обходились! Наша эпоха для человека тонко чувствующего – суетливая теща. Мы не можем больше взять вселенную в жены и наслаждаться ею бестревожно. Madre! – он мастерски высек искру, и они в облаках голубого дыма двинулись вниз с холма.
Маленькая пушка на холме исправно стреляла через равные промежутки времени; ветер был слабый, и желтый пороховой дым медлительными полосами расползался по плантации. После каждого выстрела попугаи вновь рассаживались на деревьях. Антони внезапно остановился перед маленькой тропкой, которая уводила с дороги в лес.
– Свернемте сюда, и я покажу вам то, что вы позабыли, сказал он. – Думаю, это куда любопытнее загонов.
Они прошли через заросли финиковых пальм и смоковниц, и углубились в еще более буйную зелень, так что вскоре совсем исчезли из виду. Местность понижалась, становилось более сырой. Стало заметно прохладнее. Вдруг они вышли на большую, окаймленную пальмами опушку площадью примерно в акр. В середине ее, ласково журча, бежал ручеек.
Он выбивался из-под низкого обрыва, пробегал несколько сот ярдов, и, словно оробев от яркого солнечного света, со странным бульканьем исчезал в каменистой расселине, открывшей навстречу ему песчаные губы. Оба наклонились и жадно попили чистой воды, вытекающей из первозданного мира. Освеженные, они выпрямились и огляделись.
Перед ними на овальной зеленой поляне неровным полукругом стояли пять или шесть круглых тростниковых хижин, похожие на соломенные накидки исполинских пасечников. В дальнем конце поляны к тому самому уступу, из которого вытекал ручеек, прилепилась крохотная часовня. Перед ней стоял несоразмерно большой крест. Была здесь даже миниатюрная звонница, на которой висел, ярко сверкая на солнце, старый судовой колокол – единственное медно-желтое пятно в океане растительной зелени.
Под распятием сидел на скамеечке брат Франсуа в выгоревшей рясе, сандалиях и широкополой шляпе. Вокруг него лежали на траве десятка два негритят. Они что-то хором повторяли за ним; двое незамеченных посетителей, стоя в пальмовой тени на краю поляны, слышали их звонкие голоса, невнятные, смешанные с журчанием ручья – и безошибочно угадывали в них ту детскую беспечную радость, которая всегда и повсюду одна. Антони вспомнил юные голоса, долетавшие порою из школьных окон в монастырский дворик, где ворковали голуби и журчала вода в фонтане. Это был давнишний шелест листвы на холодном ветру в забытой долине Мозеля. Он вспомнил. На мгновение и он, и капитан позабыли сигары; они стояли, обратившись в зрение и слух, а на кончиках сигар нарастали столбики пепла. Дон Руис чувствовал, что может в любую секунду проснуться мальчишкой в Толедо, в комнате, где под окнами в сотне футов внизу судачит говорливый Тахо.
Обоих, надо сказать, странным образом всколыхнула незатейливая сцена перед часовней.
Однако, если говорить без прикрас, они видели в ярком тропическом свете шустрых негритят, одетых в белые мешки из-под риса, которые лежали вокруг учителя на зеленой траве, словно ожившие платки; но смысл этого зрелища выражался глубокой природной мелодией. То была басовая нота без намека на сентиментальное тремоло.
За шумом воды ни Антони, ни дон Руис не слышали, что говорит брат Франсуа и что отвечают дети, но, когда монах приподымал голову, чтобы заговорить, лицо его под шляпой сияло, и от слов его, как от брошенного в пруд камня, по маленькой конгрегации распространялись видимые глазами волны. Очевидно, то, что он говорил, радовало его слушателей. Мало того – они слышали, потому что он говорил.
Никто – Антони был в этом уверен – никто, видя нежный, исполненный любви взгляд брата Франсуа, не сумел бы угадать скрытую за ним силу. Когда тот поднимал лицо и начинал говорить, его черты присущим им одним способом выражали живой и личный смысл отвлеченного понятия "милость".
– Не тревожьте его, сеньор, – изменившимся голосом проговорил капитан. – Мы видели святого. – Он пошел было прочь, но обернулся. Они оба смотрели, отойдя чуть подальше под легкий кров финиковых пальм, будто церковные зеваки, которые забрели на службу в боковой предел и тихо отступают, боясь потревожить молитву.
Антони больше не казалось, что брат Франсуа бессилен против окружающего мира. То, что он делал здесь, выглядело непреходящим. Смиренные, незаметные труды именно в силу своей смиренности и незаметности должны оставаться на века. Такова хрупкая сила цветов – их топчут ногами, они гибнут, однако успевают передать неизменный образ своей красоты через миллионы весен. Антони вдруг вспомнил отца Ксавье.
И еще вспомнил окаменелую морскую лилию, которую видел в чьем-то кабинете; там еще было темно. Ах да... у Маддалены Строцци. Но размышлял он о брате Франсуа и о свете...
Что он думал о свете в тот день на "Вампаноаге", когда миссис Джорхем позвала его смотреть шитье? Ох! ...сказал: Да будет свет. И стало... Слово – или что-то еще. Ладно, ладно, по крайней мере, капитан тоже растроган, а ведь он, видит Бог, тертый калач... Чибо писал, попался на краже пушек...
В густых лесах вокруг фактории Гальего падают стволы, но свет светит, и вновь вырастает лес. Солнце лечит раны и затягивает шрамы, пестует побеги, которые вырастут на месте поваленных деревьев... чтобы в свою очередь упасть и сгнить. Все живое тянется к свету, а то, что не может выбраться из тени, погибает. Но странная жизнь обитает в постоянной тьме; жуткая, безобразная... без света! "Как случилось, Антони, что ты так долго бродишь во тьме, что могучей рукой валишь деревья... и людей? Брат Франсуа спрятал этих детей от тебя". Да, он всегда выпрашивает малолетних и слабых... "А теперь взгляни. Почему ты прячешься здесь во тьме, почему боишься света?"
О, Матерь Бо...
Молчи! Помни: ты не можешь больше так говорить. Карло сказал... и я знаю.
Грохот пушки на холме вывел его и капитана из задумчивости.
Они повернулись, ни слова не говоря, и пошли напрямик к холму. Тропинка вывела их прямо к подножию маленького уступа, за которым поляну не было видно ни с дороги, ни из хозяйского дома. Для сидящих на веранде ее как бы и не существовало. Она оставалась понижением в склоне холма, сразу за которым начинались загоны. Но отсюда, со скалистого обрывчика, она, ниоткуда больше не видимая, открывалась целиком. Обрыв был невысокий, но крутой. Они стояли, переводя дыхание после подъема, и смотрели вниз.
Они снова видели часовню и кладбище с белыми крестами, которого прежде не заметили за деревьями. Крестов было на удивление много. Между хижинами сновали женщины с привязанными на груди младенцами. Такими же тяжелыми свисали с деревьев розовые соцветия и спелые грозди бананов. Все было сочно-зеленое, тихое, плодоносное. Казалось, поляна выпала из мира. На мгновение обоих зрителей вновь захватили чары. Ни тени... Разгар дня...
В эту самую минуту чисто и мягко зазвонил колокол.
Они смотрели, как он качается на зубчатом колесе, роняя в тишину чистые звуки, словно ртутные капли мрака в сияющий свет. Капитан машинально перекрестился. Антони в последний момент отдернул поднятую руку. Он видел, что внизу дети и взрослые опустились на колени. Из часовни доносился голос. Антони знал, что там говорится... эти слова...
"Помилуй нас, Боже..."
подумал он.
Вдруг с холма донеслись крики и ружейная пальба.
Гортанное пение и яростная дробь тамтамов звучали у самых ворот; маленькая пушечка торопливо отвечала на приветствия.
– Ну, капитан, вот ваш невольничий караван и прибыл, – сказал Антони.
– Мой? – рассмеялся немного опешивший дон Руис. – Вы слишком щедры, сеньор! – Они, не оглядываясь, пошли вверх. Раз Антони показалось, что он еще слышит колокол. Но тот должен был уже смолкнуть. И эта кутерьма у ворот! Какая трата пороха!
В резиденции тем временем шли последние судорожные приготовления к встрече каравана, хотя Нелета и так с раннего утра трудилась, не покладая рук. Часть веранды завесили циновками, на полу разложили плетеную подстилку из листьев кокосовой пальмы. Убранство дополняли стулья для Антони и капитана, молитвенный коврик и овчина для ожидаемого монго. Недоставало только шести фулахов с кремневыми ружьями и тесаками, составлявшими теперь почетный караул. За дверью Нелета с Чичей и другими рабынями ждали появления гостей. Как чтимая хозяйка дома, Нелета была в длинной вышитой накидке, которая закрывала лицо и плечи.
Антони и капитан едва успели выпить по глотку освежающего и усесться на веранде, как батарея на холме принялась палить залпами, и в воротах показалась голова каравана. Амаха-де-Беллаха, племянника Али-Мами из Фута-Джаллона, полагалось встречать, как принца крови. В то же время полезно было продемонстрировать огневую мощь фактории Гальего.
Непривычному взору капитана процессия, которая сейчас проходила в ворота и спускалась по холму к резиденции, казалась пестрой, если не сказать жуткой. Так странен был вид составлявших ее людей и животных, что вполне подходил бы для посольства с иной планеты.
Процессию возглавляла толпа размалеванных зазывал-мандинго. Они были в одних набедренных повязках, зато вооружены смертельнейшими орудиями шума: огромными гобоями, которые визжали и хрюкали, словно поджариваемые свиньи, цимбалами, тамтамами, барабанами, трещотками и гремушками из тыквы-горлянки на длинных палках. Эти, и еще с полсотни приспособлений вместе с пушечными залпами производили такой грохот, что птицы поднялись с болот на милю кругом. И фоном к этим визгам, хрипам, реву и бряцанью звучала характерная синкопированная дробь барабанов и гремушек, под которую толпа голых вестников выступала, пританцовывая и притоптывая. Воем, напоминающим о стае вдохновенных гиен, они возвещали, как велик и щедр едущий за ними вождь. Те, кто не мог больше выть, бубнили.
Следом ехал сам Амах-де-Беллах на искусанном мухами, но несгибаемом берберийском жеребце, изрядно отощавшим за две недели на подножном корму. За вождем трясся на злобного вида муле черный, толстый дервиш. В одной руке он держал плетку, в другой завернутый в молитвенный коврик Коран. Дальше на крошечных осликах ехали три жены Амаха-де-Беллаха, похожие на привидений в длинных белых вуалях, которые скрывали их с ног до головы, оставляя открытыми одни глаза. Ослики постоянно задирали головы, чтобы испустить горестный вопль. Их поочередно нахлестывали колючими плетками гаремные служители, сами нагруженные огромными горшками, циновками, зонтами, тюками с одеждой и обстановкой для хижин.
Таким образом торговля с обычной скромностью разрекламировала себя и явила свою завуалированную причину; следом со всей неизбежностью выступал вооруженный эскорт.
В данном случае он состоял из пятидесяти или более фанатичных фулахов в мирных белых одеяниях, из-под которых торчали голые мускулистые ноги. Они скопом ввалились в ворота, паля из кремневых ружей, вертясь, вопя, скача и размахивая кривыми саблями. Волосы этих лесных ополченцев были уложены в петушьи гребни и окрашены в красно-бурый цвет смесью железа, извести и мочи. Выплясывая вслед за своим вожаком воинский танец, они ухитрялись придать слову "свирепый" новое и более зловещее звучание.
Их, однако, и тех, кто шел сразу за ними, Амах-де-Беллах остановил на середине склона, чтобы подождать остальной караван, прежде чем идти к веранде. Наступило неожиданное и потому драматичное затишье.
И тут, без всякого предупреждения, в ворота начала вползать черная, лоснящаяся плоть, словно легендарная змея протаскивала свое тело через отверстие в частоколе. Издали она и впрямь казалась сплошной. Однако, по мере того, как она подползала, виднее становилось, что это сотни голых человеческих тел, до блеска натертых к торгам пальмовым и прогоркшим животным маслом. На солнце они блестели, словно чешуя из черного дерева. У каждого на шее была деревянная рогатка, вроде хомута; рогатки прикреплялись к длинным бамбучинам, которые и соединяли людскую массу в один нескончаемый, извивающийся строй.
Вскоре можно было уже различить и маленькие фигурки детей, мелькающие между лап исполинской тысяченожки. По бокам, возвышаясь над строем, шли арабы в белых одеяниях и с бичами из кожи носорога. Резкие, похожие на пистолетных выстрелы хлопки бичей заставляли великанского червя ползти более-менее бойко.
Хотя лучший его товар только что прибыл своим ходом, Амах-де-Беллах не торопился являться на веранду. Он выждал почти полчаса, пока вожди помельче и лесные торговцы, каждый со своими рабами, местным товаром и суматохой, пройдут в ворота. Они составляли немалую часть каравана.
Между тем Антони и капитан Матанса молча курили сигары.
– Разумеется, – сказал Антони, – властительным господам, как вы и я, не пристало замечать безделицу – караван в тысячу душ – на нашем заднем дворе. Это как с землетрясением. О нем не положено даже думать, пока оно само о себе не объявит.
– Лучшие люди Европы подобным же образом обходятся с революцией, – ответил дон Руис. – Пока она не подожгла их дом или не отрубила им головы, ее нет.
– В точности. Равно и мы потеряли бы лицо, заметь сейчас Амаховых людей. Они еще только "должны прибыть". Однако моим людям не возбраняется заранее раздать дары – я вижу, вы это заметили. Эти "дары" тщательно рассчитаны. На самом деле они часть сделки, и будут впоследствии возмещены. Об этом заботятся мои арабы, они точно знают, что подарить кому из мелких торговцев и как его приветствовать. По щедрости торговца определяется серьезность его намерений. Мы с Амахом еще не обменялись дарами. Мы сделаем это во время "дантики", то есть большого сговора, который вскоре начнется. Но вот и они!
Новый взрыв умопомрачительного шума нарушил тишину. Амах, в сопровождении трещоток, ехал рядом со своим воинством, построенным в некое подобие боевого порядка. Колонну замыкал огромный самец страуса, он-то и доставлял больше всего хлопот, поминутно увертываясь с таким удивительно немужественным нервическим жеманством, что Антони и капитан с трудом сохраняли серьезность. Наконец, выстроив всех, включая страуса, по своему вкусу, Амах выехал во главу процессии и махнул плащом. По этому знаку вся воющая орда черным потоком устремилась к резиденции.
Вскоре пространство перед верандой по другую сторону муравьиного рва заполнилось черной движущейся толпой. Многочисленные мелкие вожди толкались локтями, норовя протиснуться вперед. Начались драки и ругань. Однако все заглушал вой Амаховых зазывал, которым отвечали люди Антони; и те, и другие до хрипоты восхваляли достоинства своих хозяев. Потом вооруженные фулахи в центре развернулись лицами наружу, и, стуча по земле и ногам толпящихся ружейными прикладами, кое-как расчистили полукруг. Наконец восстановилась тишина, нарушаемая лишь криками ослов да ором младенцев. Амах и дервиш выступили на расчищенную площадку, где святой человек и расстелил молитвенный коврик. Вождь опустился на колени лицом к Мекке и возблагодарил Аллаха за счастливое окончание пути. Когда он встал, сотни голосов на жутком арабском возвестили, что Бог един и Магомет пророк его.
Сцена, относительно привычная для Антони, все больше и больше изумляла капитана. За красными гребнями и белыми одеяниями фулахов колыхался лес черных лиц, изуродованных кольцами и дисками в губах, носах и ушах; гора за горой громоздились завернутые в траву слоновьи бивни, обвязанные веревками ящики, прикрытые циновками тюки. Солнце вспыхивало на медных браслетах, ожерельях, бляхах, наконечниках копий и ружейных дулах. Длинные, наподобие сигар, свертки сухих банановых листьев курились на головах разносчиков огня. С холма тупо смотрели привязанные к бамбучинам невольники. Вонь, словно из запущенного обезьянника, мешалась с едким запахом тлеющих листьев. Дон Руис закашлялся и торопливо затянулся сигарой. Над курчавыми головами толпы моталась длинная шея страуса; заостренное, без подбородка, лицо смотрело безумными, воспаленными глазами.
Закончив молитву, Амах-де-Беллах взял у дервиша Коран и приложил ко лбу в знак истинности своих дальнейших слов. Они с Антони обменялись дарами. Магометанин с явным удовольствием принял богато изукрашенное мексиканское седло; Антони поднесли маленький козлиный рог с золотым песком. Взвесив рог на руке, Антони отметил, что золота там почти в точности на стоимость седла.
Покончив с предварительными формальностями, Антони вышел вперед, и, церемонно приветствовав Амаха, проводил его к овчине на веранде, где представил капитану. Знакомство получилось сердечными; дон Руис, повинуясь счастливому порыву, вытащил из кармана часы и вручил монго; тот в свою очередь снял с руки и подарил капитану тяжелый золотой браслет. Оба остались донельзя довольны друг другом. Вошла Нелета с маленьким серебряным блюдом; трое мужчин съели по маленькой рисовой лепешке, макая в соль.
Один из фулахов Антони вышел на крыльцо и во всеуслышанье объявил, что властительный хозяин фактории и могущественный монго ели вместе соль – чему все свидетели – и что фактория приглашает слуг монго разделить трапезу. Зарезали пять быков и множество овец, теперь туши жарятся на небольшой площадке внизу. С благословения Аллаха торги начнутся во второй половине дня, о чем сообщит пушечный выстрел. Пока все могут расходиться и устраиваться, а после присоединиться к богатому пиру, который устраивает несравненно щедрый хозяин фактории. Обычное упоминание монотеизма и его пророка возвестило, что дантика окончена.
Толпа рассыпалась и побежала по склону, каждый мелкий торговец торопился первым выбрать место стоянки. Площадка для лагеря была расположена так, чтобы полностью простреливаться из пушек на холме и с корабля. Вооруженные арабы, носильщики и невольники неспешно последовали за хозяевами, и трое мужчин на веранде остались одни. Нелета уже проводила Амаховых жен во дворик, где утром специально для этого случая возвели из новых циновок хижину. Ни Антони, ни капитан не смотрели в сторону трех закутанных привидений, пока те проходили мимо. Их как бы и не было.
Дон Руис с любопытством заметил, что, стоило закончиться официальной части, Антони и Амах повели себя легко и непринужденно. Между ними завязался долгий дружеский разговор при посредстве переводчика-фулаха. "Арабский" Антони еще не годился для беседы. Торговый жаргон Перцового берега состоял из смеси арабского, португальского, испанского и мандинго, с преобладанием первого. Для счета служили пальцы на руках и ногах.
Это был третий караван, приведенный Амахом в факторию. У них с Антони установилась деловая дружба, основанная на обоюдной выгоде и взаимном восхищении. Амах следил за всеми дорогами внутри страны, так что ни один торговец не мог без его ведома выйти к побережью, и одновременно вел священную войну с язычниками на границах дядиных владений. Таким образом он набирал большие караваны из собственных невольников и купцов. Последних он брал под свою "защиту" и одновременно следил, чтобы они не свернули к факториям Гранд-Сесса, Тимбо или еще куда-нибудь. За эту "защиту" он взимал подать, но в отличие от других вождей, податью ограничивался. В целом все были довольны.
Амах настойчиво звал Антони приехать с товаром в Фута-Джаллон, чтобы прямо на месте снабжать его дядю оружием, боеприпасами и европейской мануфактурой. Он обещал Антони охрану и дешевых невольников. Предложение было сделано еще в прошлый приезд, и теперь Амах снова его повторил, добавив, что дядя намерен проводить в столице ежегодную ярмарку и в течение трех лет не приглашать других европейских торговцев.
Они проговорили с полчаса, обсудили все детали путешествия; Амах пообещал Антони большой эскорт, а Антони в свою очередь посулил приехать в Фута-Джаллон, как только окончатся дожди. Очень довольный полученным обещанием и рассказом о привезенных "Ла Фортуной" товарах, Амах удалился во дворик, в хижину из циновок. Отдельное жилище избавляло его от необходимости делить кров с рабами и христианскими собаками. В хижине он подкрепился собственной провизией и вместе с женами предался отдыху. Дворик заполнился мебелью, живностью и слугами; Нелета оплакивала свой цветник.
В половине третьего пушечный выстрел возвестил о начале торгов. Антони, дон Руис и Амах-де-Беллах направили стопы к амбару.
Торги в фактории Гальего проходили быстро и толково, поскольку все цены заранее согласовывались с главным караванщиком. Не приходилось бесконечно рядиться с каждым мелким торговцем из-за каждой воловьей шкуры или куска слоновой кости.
Поскольку караван кормился за счет заведения, действовал известный принцип "время-деньги".
Зазывалы пошли между костров и палаток, объявляя цены. Фердинандо открыл окошко склада, Амах и Антони сидели снаружи с мерной линейкой. Фулахи бичами сдерживали напиравшую толпу. Амах следил, чтоб никого из его подопечных не обвесили и не обмерили, и в то же время прикидывал, сколько подати с него взять. Амбар быстро заполнялся и пустел.
Воловьи шкуры, пчелиный воск, пальмовое масло; целые слоновьи бивни, их части и слоновую кость в кусках; рис в корзинах – все это измеряли или взвешивали и передавали Фердинандо в окошко; в обмен зазывалы раздавали ситец, плиточный табак, порох, соль, ром, серебряные талеры Марии-Терезии чеканки 1780 года, в которых африканцы вели все денежные расчеты, медную проволоку, которой предстояло украсить руки и ноги лесных красоток. Тем временем у костров продавались быки, бараны, козы и домашняя птица.
Однако, как ни прибыльны были эти мелкие сделки, они не шли в сравнение с предстоящим человеческим торгом. Вскоре с ними покончили и приступили к осмотру и покупке рабов.
Под парусиновым навесом, на специально для этого поставленной скамье уселись в ряд мелкие торговцы; люди относительно состоятельные и значительные, они напустили на себя соответствующую важность и сидели на корточках, словно много черных, глазастых будд. Им то и дело подносили напиток из козьего молока, яиц, рома и сахара – несмотря на религиозный запрет, магометане весьма его жаловали и называли "сладким молоком". Ударили в гонг, разогнали любопытствующих, и Фердинандо отпер дверь в свой закуток, где соблазнительными рядами лежали образцы товара. Толпа торговцев наполнила комнату – рассмотреть, что им предлагают, и получить традиционное подношение. Особую популярность снискали у них лондонские касторовые шляпы – по недоразумению или по ошибке на "Ла Фортуне" обнаружился целый тюк. Большинство торговцев возвращалось к своим местам на скамье в высоких головных уборах. Даже брат Франсуа, неизменно присутствовавший на этих человеческих торгах, вместе с капитаном Матансой должен был отойти в угол и отсмеяться.
Амах-де-Беллах определял очередность торговцев, и в этой очередности каждый подходил к помосту. Рабов освобождали от рогаток и одного за другим возводили на большой плоский камень. Оценивали их два опытных фулаха под присмотром Амаха и Антони.
Осматривали быстро, но придирчиво. Невольники были совершенно голые, и оглядывали их тщательно, с макушки до кончиков ногтей на ногах. Их заставляли приседать, вставать, наклоняться; танцевать, ходить. Им задавали несколько быстрых вопросов, отмечали тон и разумность ответов. Открывали рот и смотрели зубы; белки глаз; пульс; цвет и гладкость кожи.
Двое фулахов действовали быстро и умело, но разнообразно. Особо внимательны они были к признакам возможной болезни. Опухоль, вялость, увечье они распознавали влет, не обманываясь, даже если раба специально подлечили к торгу. А в этом черном деле существовали сотни хитрых приемов.
Число отвергнутых было невелико. Все уже знали, что хозяина фактории Гальего на мякине не проведешь. Теперь всякий раз, как оценщики неизбежно и безошибочно разоблачали подвох, слышался взрыв ехидного смеха. Особенно радовались торговцы, когда за руку ловили какого-нибудь хорошо известного жулика или неопытного новичка.
Участь отвергнутого раба была, однако, ужасна, а гнев уличенного владельца – чудовищен; поэтому, чтобы предотвратить зверские расправы, в фактории Гальего был заведен определенный порядок устройства этих, признанных никчемными и потому ничего не стоящих людей. К сожалению, такой порядок был заведен только в фактории Гальего.
И впрямь, худшее, что могло случиться с рабом – это быть отвергнутым за негодностью; лучшее, коль скоро он уже попал в неволю – угодить вкусам прежнего и будущего владельцев. По этой причине почти все, кому хватало ума осознать происходящее, старались выглядеть на помосте возможно привлекательнее.
Брату Франсуа, который сидел на скамеечке в закутке у Фердинандо и наблюдал за торгами в дверную щелку – ибо его присутствие под навесом оскорбило бы набожных магометан – этот обмен людей на рассыпанные вокруг груды товара доставлял одно нескончаемое страдание.
Он не только верил, что его Господь отдал Себя в жертву за этих темных дикарей и что они поистине овцы Его стада, но и, будучи человеком своего времени, понимал слово "свобода" равно в житейском и отвлеченном смысле. И впрямь, это было любимое слово эпохи. Посему каждое восхождение на помост было, для него по крайней мере, восхождением на Голгофу. Пот тек под его рукавами. Временами он вытирал ладони ветхой до прозрачности рясой. Если б он не верил так же твердо, что всякое насилие ошибочно и бессмысленно, он бы, подобно своим предшественникам, бросился вперед и принял смерть от язычников. Только эта несомненная вера да еще отблеск некоего лица сковывали его, принуждали сидеть неподвижно. Лицо это было – лицо Антони.
Для большинства участников, включая самих рабов, торг был необычно сильным эмоциональным впечатлением, но не более того. Да, конечно, страсти разного рода, особенно страсть к обогащению, выплескивались наружу, и каждый человек до определенной степени, пусть безотчетно, участвовал в происходящей драме. Ибо судьба каждого раба, каждой рабыни была судьбою мужчины или женщины, и посему несла в себе зародыш трагедии. Даже некоторые торговцы смутно улавливали этот трагизм. Это доказывал их смех, добродушный и чуть нарочитый, из-за всякого мелкого комического эпизода: когда какой-нибудь толстяк оступался, влезая на камень, или черная гурия взвивалась от одобрительного шлепка. Они убеждали себя самих, что это смешно, что это невероятно забавно. "Вот, они смеются все вместе, – думал брат Франсуа, – смехом торговцев. Смотрите, мол, все продается в этом грустном, дурном, веселом мире, и "мы" извлекаем из шутки свой маленький профит. "Мы" – люди практичные, мы знаем, что мужчин и женщин можно менять на вещи. Смейтесь, братья, смейтесь! Ибо смех показывает, что мы, в конечном счете, славные люди. Кто лучше нас, когда мы вместе? Кто "нас" упрекнет? Разве мы не подчиняемся обычаю, а значит – року?



























