Текст книги "Факультет чудаков"
Автор книги: Геннадий Гор
Соавторы: Леонид Рахманов,Михаил Слонимский
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц)
Профессор не пришел ни к чему.
4
Четыре стены и четыреста окон и крыша – это был дом.
Это не был дом.
Сто тридцать квартир с вентиляторами, примусами, лестницами, корзинами, паровым отоплением, кухнями, электрическими лампочками, водопроводными трубами, наполненными водой, вешалками, уборными, зеркалами, звонками, ванными комнатами, капустой, коридорами, подоконниками, полами, швейными машинами, потолками, роялями, спальнями, металлическими кроватями, письменными столами, фотографиями родственников, умеющих смотреть прямо, плевательницами, шкафами, телефонами, стульями, радиоприемниками, ночными горшками, книгами, обоями, оленьими рогами; двести восемьдесят съемщиков с семьями, без семей, с бородками коротко подстриженными, без бород, с усиками, без усов, с ушами, носами, с детьми, без детей, с собаками, творогом, без собак, с кошками, без нянек, с коньками, с мылом, без зубов, с няньками, мухами, с рыбой, с глазами, полотенцами, сапогами, одеколоном, с изображениями природы и мяса, с пирожками, вениками, с ногтями на пальцах, мандолинами, цветами, чайниками, с улыбающимися лицами и с бровями чуть-чуть приподнятыми и почти без бровей – это был дом. Это не был дом.
С товарищем Ивановым, управдомом, и до товарища Иванова, управдома, и после него, с людьми конкретными и особенными и с противоречием их сложных и простых взаимоотношений, с Петровыми, Лебедевыми, Молчановыми, Подсасонами, Глуховыми, Лукьяновыми, Вострецовыми, Рубинштейнами, Катушкиными, Михайловыми, Егоровыми, Николаевыми, Коромысло, а не вообще с людьми, отличающимися друг от друга только расположением носа и формой щек, с людьми, преодолевающими время и пространство работой и борьбой, с людьми, переделывающими себя и других, и, наконец, с людьми, бешено сопротивляющимися наступлению пролетариата, с днями, вовсе не похожими один на другой, так как следующий день не только продолжение предыдущего, но и его преодоление. И все ж это была только часть дома.
Четыре угла и тысяча дверей – его видимость, а сущность, сущность – сможет ли ее показать этот рассказ?
Чтобы понять дом, нужно увидеть управляющего домом, товарища Иванова.
Сначала вы видите его ноги над воротами, широко расставленные, как ворота. Ворота над воротами. Вы видите только ноги, которые шумят, которые передвигаются, которые живут самостоятельные, и кажется, что они курят. Но вот вы слышите их владельца. Он в темноте. Он под потолком. Он проверяет проводку. Но вот он на земле. Он здоровается. И вы видите, что, кроме ног, у него есть и туловище, и голова. Он смеется. И его смех, и его ноги, и его туловище, и его лицо – это он сам. Но вот он убегает от вас. Вы бежите, вы гонитесь, и вдруг вы спотыкаетесь о длинное тело. Оно лежит недвижимое, с широко раскрытыми ногами. И вы не знаете, что делать. Но оно подымается. Это он же. Он проверяет водосточные трубы. Он снова улыбается вам и говорит:
– Нам не нужна домовая книга, – говорит он. – Я могу рассказать вам про всех жильцов вместе и про каждого в отдельности больше, чем вам сможет рассказать домовая книга. Вас интересует профессор Тулумбасов. Этот человек не интересуется, скоро ли ему выдадут дрова, хотя их у него нет. Микроскоп заменяет ему все. Что касается Петра Ивановича Каплина… Смотрите, вот он идет. Говорите тише. Он обидчив. Нарветесь на скандал. Но, какая жалость, я не могу показать вам наш клуб. Он еще не закончен. Кстати, я хочу с вами посоветоваться, кого пригласить расписать его стены. Мы непременно хотим его расписать.
Вы размышляете, кого бы. И, если вы знаете и любите искусство, и если вы революционер, вы даете совет:
– Пригласите Изорам.
Затем вы идете через двор, чистый, как стекло. Вы видите играющих детей – направо, а налево дрова, столько дров, сколько понадобится всему дому в течение долгой зимы. И вы успокаиваетесь, профессор будет работать в тепле.
5
Внизу, во втором этаже, в квартире № 3 создавалась наука.
Вверху, в третьем этаже, в квартире № 4 создавалась пародия на науку.
Они граничили. Потолок науки был полом пародии на науку. Кабинет пародии на науку находился над кабинетом науки, одни и те же стены служили им, одни и те же трубы проходили там и тут. И, если бы продолжить вниз ножки стола Петра Ивановича Каплина, они бы совпали с ножками стола профессора Алексея Алексеевича Тулумбасова, и если бы продолжить руки Петра Ивановича Каплина вниз, то они совпали бы с руками профессора Алексеея Алексеевича Тулумбасова, и, если бы представить, что пол, который служил Петру Ивановичу полом, а Алексею Алексеевичу потолком, вдруг провалился бы, Петр Иванович упал бы на голову Алексею Алексеевичу, стол на стол, а вещи на вещи. Потому что так стояли стол и стол и так лежали вещи и вещи.
Итак, Петр Иванович сидел над Алексеем Алексеевичем.
Только Алексей Алексеевич сидел за столом, а Петр Иванович под столом, только Алексея Алексеевича окружали книги и препараты, а Петра Ивановича доски и соленые огурцы, только Алексей Алексеевич думал, а Петр Иванович размышлял.
Алексей Алексеевич думал так:
Он всматривался в различные стекла и микроскопы, думал не только головой, но и руками, то есть действовал, сложное тело мысленно разбирал на клеточки и от клеточки к клеточке соединял их вновь, снова соединял, затем, спокойный, спектрическими измерениями он установил, что необходимое ему вещество содержится в булецетерине в количестве 1/20000–1/50000. В его руках было активизирующее действие ультрафиолетовых лучей, при помощи которого он и положит ему необходимое вещество на две лопатки, предварительно посмотрев левым и правым глазом, имея перед собой строгий план.
А с подоконника белыми глазами наблюдала за ним печальная крыса – постоянный объект его опытов.
Петр Иванович размышлял так:
Он записывал случайные слова на маленьких бумажках, смешивал их в колпаке и, вытаскивая наугад, создавал из них фразы. Фразы заменяли ему мысли. Короче говоря, он заставлял думать за себя – случай. А иногда он выбегал из-под стола, прыгал на одной ноге, заедая огурцом, чертил на полу мелом круг и плевал в него через плечо, ложился в воду и читал стихи:
Я смотрю из бороды,
Как из светлой из воды.
На себя смотрю вокруг,
Мимо крыши и наук.
Я ученый или маг,
Я аршин или дурак,
Или просто я забор.
На заборе сидит вор.
Вор открыл в науку вход,
Наблюдая небосвод.
От всего имея ключ,
Был могуч, как солнца луч,
Наблюдая из воды,
Изучая из брады.
Поздно, рано и кровать,
На кровати лежит мать,
Она спит и я усну,
Прислонившися к кусту.
Я машину изобрел,
А в машине той осел.
Не осел, а пистолет.
Много лет мне и котлет!
Сложив кулак трубой, смотрел в окно из воды. Ворожил, плакал, молился или делал другие еще более нелепые движения с единственной целью, чтобы его методы и приемы были как можно дальше от методов и приемов науки.
Алексей Алексеевич ставил перед собой цель. Для него важно было не только «как», но и «что».
Петр Иванович тоже ставил перед собой цель.
Его цель была не «что», а «как», и его «как» было «как можно дальше от науки».
Алексей Алексеевич следил за изменением материи под стеклами своих препаратов. И следующая его мысль была проверкой и преодолением предыдущей.
Для Петра Ивановича его мысль и реализация его мыслей были ничто, так же как и окружающий мир.
Он следил за неожиданными поворотами своих желаний и движений, почти бессознательных.
Был ли Алексей Алексеевич рационалистом или он был эмпириком? Во всяком случае он еще не владел тем единственно правильным методом, который преодолел односторонность того и другого.
Петр Иванович не был рационалистом и не был эмпириком. Был ли он мистиком? Он был представителем мышления разложения и упадка, которое нашло свое место не только в буржуазном искусстве, но и в буржуазной науке, такого мышления, для которого главное была не мысль, а тень мысли, не познание, а поза, такого мышления, которое сводило все к игре, к мышлению половых и слюнных желез. Петр Иванович отличался от многих буржуазных философов, художников и ученых лишь большей последовательностью и крайностью. И, кто знает, может быть в этом и заключалась его заслуга перед настоящей наукой.
Алексей Алексеевич искал. Его поиски пока что были безрезультатны. Еще полгода назад ему удалось показать, что существует специальный витамин, получивший название витамина Т, отсутствие которого в пище действует разрушающим образом на нервную и мозговую деятельность животных. И вот ему пришла мысль искусственным, механическим путем усилить нервную и мозговую деятельность, мысль если не фантастическая, то во всяком случае спорная. Теперь он искал способа реализации этой мысли, такого синтеза пищевых веществ, который способствовал бы усилению мозговой работы. Его поиски не были подобны поискам кита в дождевой воде. Он был уверен, что он идет по следам ускользавшего от него результата.
Совсем иного порядка были поиски Петра Ивановича. Не имея ничего, он хотел открыть все. Он надеялся на случай или на чудо.
Алексей Алексеевич имел большой стаж научно-исследовательской работы. И запасы его терпения походили на запасы путешественника, отправляющегося в арктическое путешествие.
У Петра Ивановича было терпения ровно столько, чтобы сказать: раз, два, три, четыре, пять, вышел зайчик погулять.
Это было молчаливое состязание двух антиподов: науки и «пародии на науку», действительности и недействительности, разума и случая, логичности и алогичности, практичности и апрактичности, подлинного труда и подлинного мышления и глупой игры и позерства, доведенного до крайнего выражения впавшего в детство современного буржуазного мышления. Впрочем, профессор не был в этом твердо уверен.
Состязание продолжалось.
Серьезный Алексей Алексеевич имел дело с молекулой еще неизвестного науке вещества, которому он еще не подыскал подходящего названия. Вещество это встречается в природе в низших растениях, в грибах, дрожжах, хмеле, водорослях и т. д. Молекула этого вещества лежала перед Алексеем Алексеевичем, сопротивляясь его опыту.
Алексей Алексеевич думал. Что произойдет с молекулой этого вещества, думал он, под влиянием облучения – декомпозиция? Полимеризация? Изменение молекулярного строения?
Ответ на этот вопрос мог дать только опыт. И он приступил к опыту.
Веселый, Петр Иванович имел дело с обыкновенной доской. Он имел дело с доской, известной не только науке, но всем без исключения. Ей не надо было подыскивать названия, так как она уже называлась доской. Она была распространена везде в виде деревьев, в виде досок, в виде заборов, в виде дров, в виде столов, в виде столбов, в виде стульев, в виде шкафов, в виде кроватей и в виде досок.
Доска лежала перед Петром Ивановичем, не сопротивляясь.
Петр Иванович размышлял. Что произойдет с этой доской, размышлял он, если я вырежу из нее круг. Миликолизиция? Полимоликация? Изменение доски?
Ответ на этот вопрос мог дать только нож. И он взял со стола нож.
Молекула оказывала упорное сопротивление. Молчаливая, она лежала на стекле, не поддаваясь облучению. А на подоконнике зевала глупая крыса, которой предстояло стать умной. Алексей Алексеевич же откинулся на спинку кресла, вытирая пот левой рукой, делая правой безнадежный жест.
Доска не оказывала почти никакого сопротивления. Податливая, она быстро принимала форму круга. Вырезав несколько кругов разнообразной величины, Петр Иванович приделал их к одному центру. Затем он испытал их вращение; они вращались не хуже любого колеса. Оставалось только взять перо и чернила. И Петр Иванович взял перо и чернила. Тут он изменил себе. Он сначала мысленно разметил и только после того обозначил все известные ему разряды мысли, все родовые и видовые понятия во всех возможных комбинациях. Посредством вращения кругов разнообразные подлежащие и определения передвигаются одно к другому, образуя предложения и сплетаясь в умозаключения. Короче говоря, он изобрел мыслительную машину. Торжествующий, он вытянулся во весь свой рост и вытянул свою руку. До потолка было еще далеко. Тогда он встал на стул, со стула на стол, со стола на подоконник. Открыл раму и высунулся в окно. Теперь, машущий руками, он напоминал не памятник птице, а самую птицу. Ему казалось, что он парит над двором. Люди во дворе, уменьшенные расстоянием, только увеличивали его иллюзию. Он был уверен, что весь мир будет смотреть на него с изумлением или гневом. Ведь он заменил незаменимое – голову. Теперь он мог смеяться над человечеством, как никто не смеялся до него. И вдруг ему показалось, что в комнате кто-то смеется. Он спрыгнул с подоконника на пол и оглянулся. Он оглянулся и вспомнил. На стене висел смеющийся портрет того, у кого он заимствовал свое изобретение. Портрет забытого всеми Раймунда Луллия, францисканского монаха и средневекового ученого, смотрел на него в упор.
Тогда Петр Иванович покраснел, так как ему стало неудобно. А покраснев, он начал подыскивать для себя оправдание. И он его отыскал. Он рассуждал так: «У кого, как не у средневековья, заимствуют мысли современная западная философия и искусство? У кого?» – сказал он снова, принимая вид памятника. И он был прав.
Он снова гордо заходил по полу, тому самому полу, который служил Алексею Алексеевичу потолком. Затем он начал спускаться в квартиру № 3, чтобы показать изобретение.
– Я изобрел не голову дикаря, не голову крестьянина или среднего интеллигента, – сказал он, протягивая свою машину Алексею Алексеевичу. – Я изобрел такую голову, которая сможет заменить голову всему человечеству. Она вместила в себя все мысли, которые уже существовали и которые только будут существовать. Не больше, но и не меньше.
Алексей Алексеевич не знал о существовании Раймунда Луллия, он был поражен, если не уничтожен.
6
Тогда вмешалась живопись…
Проходя через двор, Алексей Алексеевич остановился у вновь открытого домового клуба. Широкая приветливая дверь, казалось, приглашала войти. И он вошел.
Тогда живопись всеми своими красками ударила ему в уши и в глаза, во все его поры. Монументальная на стенах и молодая, написанная бригадой Изорама, она ударила в барабаны, чистая, как музыка, она приняла, как вода, Алексея Алексеевича всего без остатка. Ее несмешанные краски, простые, как цвета радуги, и ее ритм, похожий на биение пульса, спускался к нему с потолка по стенам, и вот, подхватив его, он парил с ним в воздухе. То был ритм живой живописи, ритм самой жизни. То были вещи, схваченные реалистическим глазом со всех сторон, вещи, просвечивающие: видимость и сущность. То были вещи, переставшие быть вещами, потому что под вещами, особенно вещами домашнего обихода, мы привыкли видеть неподвижность неизменяющихся столов и стульев, тучность комодов, безличность плевательниц во всей метафизической их устойчивости. То были вещи, не только увиденные, но увиденные и понятые, вещи, переходившие одна в другую, движение машин широкое, как колесо, и сама жизнь вещей, похожая на колесо. И все же эти вещи были не сами по себе, не вещи человека, а человека и человечества. И изображенный человек был не фигура человека, а человек. Не похожий на птицу, но летающий, не похожий на рыбу, но плавающий, человек, не похожий на свое изображение, а сам на себя. Реальный, он не позировал на стене, а жил. Он жил, и жили его машины, он жил, и жили его животные, коричневые коровы, оранжевые лошади, голубые овцы, желтые собаки, фиолетовые кошки, белые козы, зеленые петухи, он жил, и жили его дома, потому что живут настоящие дома и не живут плохо писанные, жили его фабрики, молоко жило, хлеб жил, вода жила. И стены жили. На одной стене была изображена классовая борьба в деревне. Поп, но не изолированный, а действующий. Кулак, но не статичный портрет кулака, а эксплуататор. И вся деревня, кулаки, бедняки, середняки, колхозники, единоличники, во всем противоречии. И даже вещи кулака и домашние животные попа, не просто вещи и не вообще животные, а вещи кулака и животные попа.
То был новый метод, помогавший не только видеть, но и понимать. То была живопись, похожая на живопись современной буржуазии, как астрономия на астрологию, как химия на алхимию, как наука на религию, как человек на чучело.
В то время, как живопись современной буржуазии, подобная волшебнику в сказке или полицейскому, регулирующему движение мановением своей палочки, останавливала жизнь, спешащую, текучую, превращающуюся, тем самым лишая жизнь жизни, делая ее похожей на смерть, главное отличие которой от жизни – это отсутствие движения.
Та живопись, перед которой стоял профессор, показывала движение как борьбу двух противоречий в едином, не чучело жизни, а самое жизнь и самое науку.
История науки от Эмпедокла и Эвклида до Павлова и Эйнштейна, история мышления от Гераклита и Аристотеля до Маркса и Ленина была рассказана средствами живописи просто и выразительно. Но тень науки, ее пародия, также не была забыта художниками. От Эмпедокла до наших дней она боролась с настоящей наукой, меняя видимость, но не сущность. Рабле своим смехом и Свифт своей выдумкой помогали молодым художникам изображать пародию на науку всех времен. Сопротивляющуюся, живопись тащила ее на расправу. Алексей Алексеевич узнал Петра Ивановича всех времен и его машину. Он был изображен в виде свифтовского старика из «Путешествия в Лапуту», изобретателя мыслительной машины, которая отличалась от машины Петра Ивановича несущественными деталями. Профессор удивился, как он не вспомнил Свифта тогда, когда Петр Иванович показывал ему свое изобретение. Но следующий эпизод заставил его удивиться еще больше. В следующем свифтовском персонаже он узнал самого себя. Это был тот самый свифтовский учитель, который учил своих учеников математике, давая им микстуру. Микстура поднималась в мозг, принося с собой туда же теорему. Что это так, нельзя было сомневаться. Диалектика изображения, рисунков, последовательно связанных между собой, подтверждала это так же, как и надпись. Теперь он интересовался уже не изображением, а собой и своей работой. Его последние эксперименты по усилению мозговой деятельности механическим путем при помощи синтеза пищевых веществ, разве не было это то же самое?
Теперь он не видел принципиальной разницы между «наукой» Каплина и своей наукой. И он уже не смотрел на живопись. Он не замечал ни того мастерства, с которым была рассказана история науки, ни тех особенностей живописи, которая не боялась рассказывать подробно как литература, в то же время оставаясь живописью.
– Надо с этим покончить, – сказал он и вдруг почувствовал, что кто-то трогает его за руку.
Тогда вмешался управдом.
– Сегодня торжественное открытие нашего клуба, – сказал он, – мы хотим просить вас, чтобы вы присутствовали и прочли доклад о ваших научных изысканиях. Не бойтесь, что вас не поймут. Весь дом гордится тем, что живет с вами в одном доме. Он сделает все, чтобы понять вас.
«Сегодня я занят, и к сожалению, не смогу быть», – хотел было уже сказать профессор, но сказал другое. Он сказал:
– Хорошо, я буду.
И пришел.
Перед собравшимися в клубе рабочими и служащими, учащимися и домашними хозяйками стоял стол, на столе стояли препараты, за столом профессор.
– Науку тормозит не только религия в прямом смысле этого слова, – начал профессор, – но та псевдонаука, которая в буржуазном обществе идет вместе с наукой, стараясь подменить ее собой. Недавно она протянула свою руку и к советской науке. Я расскажу вам все по порядку… Полгода тому назад я доказал существование одного витамина, вещества, входящего в пищу, отсутствие которого в последней действует разрушающим образом на нервную систему и мозг. Следующие полгода я украл у настоящей науки… Дело в том, что под влиянием чуждых науке теорий я задался целью отыскать синтез таких пищевых веществ, которые смогли бы механическим путем усилить мозговую деятельность человека и животных. Я забыл, что это противоречит законам природы, я забыл, что человек развивает свой мозг не искусственным путем, не принятием какого-либо вещества, например фосфора, а практикой, борьбой, изучением и изменением природы и общества. Я уподобился средневековым алхимикам, искавшим золота в человеческой моче, или вон тому псевдоученому, изображение которого при помощи пилюль хочет выучить своих учеников геометрии. На этом я остановлюсь. Пусть изображения на стене продолжат меня. Они расскажут лучше, чем смогу рассказать я.
Между аудиторией и профессором, между зрителями и искусством не было разобщенности. Они составляли единство.
7
Портрет лежал под столом, а профессор сидел за столом.
Были слышны шаги Петра Ивановича, который спускался, чтобы пожаловаться на то, что его уплотняют.
– Меня уплотняют, – сказал он. – Из четырех комнат мне оставляют одну. Что это, как не вмешательство в частную жизнь? Нарушить мой ритм – это значит лишить меня воздуха. Как рыба, я задохнусь на этой земле.
– Для вашей ерунды, – резко ответил профессор, – я не оставил бы и полкомнаты, я не оставил бы четверть комнаты, ни одного метра, ни одного сантиметра не оставил бы я.
Задыхаясь от бешенства, с открытым ртом, как у рыбы, и выпученными, как у рака, глазами он, выплыл из комнаты профессора. Он ушел, чтобы никогда сюда не вернуться.
«И все же я оставил ему больше сантиметра и больше метра для его ерунды – подумал профессор. – В своем докладе я не назвал его, не разоблачил».
И, встав с места, профессор увидел потолок, тот потолок, который служил еще Каплину полом. Потолок был потолок.