355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Гор » Факультет чудаков » Текст книги (страница 28)
Факультет чудаков
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:57

Текст книги "Факультет чудаков"


Автор книги: Геннадий Гор


Соавторы: Леонид Рахманов,Михаил Слонимский

Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 30 страниц)

За это время он ни разу не был у няни. Он совсем даже забыл о ней, так же как и о Мише, вещами которого, впрочем, пользовался с удовольствием.

Миша напомнил ему о себе.

Однажды вечером он явился к сестре. Он был мрачен. Лицо у него было темное, и глаза утратили блеск.

Он вошел не постучавшись и остановился на пороге. Лида бросилась к нему:

– Миша? Ты тут? Ты был за границей?

– Нет, – отвечал Миша, – я все время тут.

Он вошел в комнату, затворил за собой дверь. Павлуша, сдерживая недовольство, вежливо пожал ему руку. Он был обеспокоен: этот авантюрист мгновенно может уничтожить все Павлушины достижения. Впрочем, Павлуша всегда может отговориться неведением: не знал он, чем занимается Миша. А Лида? Лидиному незнанию поверить невозможно.

Миша, поглядывая на Павлушу, не садился на подставленный Лидой стул. Он прекрасно понимал Павлушины мысли.

– Я на минуту, – сказал он, – попрощаться. Уезжаю окончательно.

– Ты должен поесть и отдохнуть, – говорила Лида. – Я тебя так не отпущу.

– Отпустишь, – возразил Миша. – Мне некогда.

– Да останься же! – уговаривала Лида.

Миша взглянул на Павлушу.

Тот промолвил сдержанно:

– Правда, может быть, остались бы? Или совсем уже некогда?

Миша обнял Лиду и поцеловал.

– Больше не увидимся. Ну, будь…

Поставил, не кончив фразы, точку.

Кивнул Павлуше и ушел.

Лида впервые рассердилась на Павлушу:

– Что же ты стоял как пень? Ведь видишь – человек пришел, брат жены. А ты его прочь гонишь. Он столько для меня сделал, что ты не имеешь права так вести себя с ним. Ведь пропадет же Миша!

Она заплакала.

– Да ведь я уговаривал, – оправдывался Павлуша, удивленно подымая плечи и разводя руками, – я его никуда не гнал.

– Гнал! – кричала Лида. – Так уговаривать – это все равно что гнать. А под чьим одеялом спишь? Чье белье носишь? Забыл, что Мишино? А духи кто мне подарил? Я уж от стыда, что ты до сих пор даже подарка мне не сделал, говорю, что это ты мне духи подарил. Миша – человек, а ты кто?

Павлуша оскорбленно молчал.

Он действительно с нетерпением ждал ухода Миши. Но теперь, когда тот ушел, ему уже искренно представлялось, что он, напротив, всячески уговаривал Мишу остаться и вообще был совершенно по-родственному любезен.

Внезапное желание явилось у него: напомнить Лиде ее жизнь до замужества. Ведь она была проститутка. А он дал ей семейное счастье, работает на нее. Как она смеет кричать? Но он удержал злые слова: он не любил ссориться. Лида, конечно, не девицей вышла замуж, но профессиональной проституткой никогда не была. А с Мишей он, наконец, просто даже идеологически не согласен. Он не станет доносить на него, но принимать в своей комнате контрабандиста он не обязан. И Павлуша думая о том, как бы поскорее перебраться в Саперный, чтобы раз навсегда обезопасить себя от подобных визитов: там уж Миша их не найдет.

«Почему я обязан дружить с контрабандистом?» – думал он с чувством собственного достоинства, которое после поступления на службу стало все сильней проявляться в нем.

Мишу в это время трамвай перевозил уже через Неву по Биржевому мосту.

Мише приходилось плохо. За границу уйти ему не удавалось: те, кто переправлял его, были арестованы. Арестованы были и его помощники в Ленинграде. Те, кто избежал ареста, исчезли неизвестно куда. Его искали. Повели бы на допрос и Лиду, если б он не сохранил в полной тайне от всех то, что в Ленинграде у него есть сестра. Он спасался сейчас у одной из своих ленинградских женщин, на Боровой улице, но совсем не уверен был, что не придется вскоре опять менять место. Остроумней всего было бы сейчас смыться в провинцию, но тогда терялись всякие надежды на заграницу: западная граница была незнакома ему. Да и в провинции не спастись. Самое главное, что мешало ему предпринять что-нибудь решительное, – это овладевавшее им равнодушие к себе, к своей судьбе, ко всему на свете. Все вокруг так же, как и сам он, было омерзительно ему. Даже ненавидеть – не то что любить – он не всегда был способен. Иной раз ему хотелось самому явиться к следователю – он спасался просто по привычке.

К сестре он зашел, чтобы проверить отношение к себе и поглядеть, можно ли рассчитывать на помощь. Он увидел то, что ожидал: испуг Павлуши. И сейчас, в трамвае, ненависть к Павлуше прогнала в нем равнодушие. Если б Павлуша откровенно выгнал его, Миша, может быть, не так ненавидел бы мужа сестры. Ему отвратительней всего была вежливость, осторожность, сдержанность Павлуши.

«Только таким сейчас и жизнь – приживалам революции, героям передышки!» – горько думал Миша.

XV

Сухонький старичок в драповом пальтишке и коричневой военной фуражке был давно знаком Масютину. Масютин знал и жену его, и детей, и внуков. Старичок принес шилья и кольчики для сапог. Старичок не скрывал того, что товар этот контрабандный, – ведь не в первый раз Масютин брал у него. Старичок хихикал, подергивая седенькой бородкой, и потирал руки. А Масютин, осматривая товар, молчал. Именно шилья и кольчики для сапог он вез в Москву, когда его арестовали.

– Тащи на рынок, – сказал он наконец. – Не в магазин, а где всегда. Понял? В два часа.

По дороге на рынок он зашел в пивную и оттуда позвонил по телефону помощнику Максима. Объяснив, когда и где надо схватить старикашку с шильями, он повесил трубку и, довольный, направился туда, где ждали его разнообразнейшие запахи и звуки родного рынка. Он торопился, потому что шел дождь. Старичок был уже не первый, о ком Масютин сообщил в контрабандный отдел.

Торговец не знал, что как раз в то время, когда он по Горсткиной улице подходил к рынку, перед замком, висевшим на двери его квартиры, остановился Гриша.

Мокрая шинель топорщилась на парнишке. Фуражка со сбитым козырьком потемнела от влаги. Гриша поставил корзину, в которой уместилось все его имущество, на площадку лестницы и сел на нее.

Ждать ему пришлось долго. Отец с Верой появились только в пять часов. Клава уже не жила у торговца.

Масютин глядел на Гришу с таким удивлением, словно никак не мог понять, что этот рослый широколицый парень – его, Масютина, родной сын.

– Приехал? – сказал он наконец.

– Приехал, – радостно отвечал Гриша.

– А мать в деревне? – строго осведомился отец.

– Мать померла, – объяснил сын.

– Померла? – спросил отец.

– Померла, – подтвердил сын.

Масютин отворил дверь и обернулся к Грише:

– Сапоги сыми – наследишь.

Гриша приехал в Ленинград накануне наводнения. Наводнение не удивило его. Он называл его спокойным словом «половодье», что раздражало отца его – горожанина, давно забывшего свое крестьянское прошлое. Для этого горожанина не существовало ни неба, ни солнца, ни полей, ни лесов. Для него была хорошая погода, в которую торговля шла хорошо, и плохая погода, не пускавшая покупателей на рынок; за несколько кварталов, в которых он жил и торговал, он охотно отдал бы все Муромские леса; грохот первого трамвая заменял ему утреннее птичье щебетанье. Вторжение в его торговые дела какой-то там давно побежденной Невы, существовавшей до сих пор только для летнего купанья и поездок на острова, – это вторжение возмущало его.

Неожиданная буря грозила городу разрушением. Тревожные выстрелы с верков Петропавловской крепости напоминали дни наступления Юденича. Нева, Мойка, Екатериновка, Фонтанка разливались по улицам. Даже маломощная Охта, даже Черная речка старались навредить как можно больше. Но поколение, на которое ополчился западный ветер, гнавший Неву от моря вспять и превративший улицы и площади Ленинграда в реки и озера, – это поколение было привычней ко всякого рода катастрофам, чем то, которое во времена Пушкина пыталось упрекнуть Петра в неудачном выборе места для русской столицы. Наводнение принесло громадные убытки государству.

Недели через две после наводнения Гриша однажды вечером отправился к Павлуше: он успел уже познакомиться с Павлушей, по старой памяти зашедшим как-то к Масютину.

Павлуша переехал уже на Саперный. Отворив дверь Грише, он провел его к себе в комнату. Комната его, как и вся квартира, была обставлена небогато. Даже занавесок на окнах еще не было. Павлуша вынул из кармана толстовки подаренный женой портсигар, открыл его, предложил Грише. Но Гриша оказался некурящим.

Павлуша зажал папироску зубами, чиркнул спичкой, затянулся.

– А жены дома нету? – спросил Гриша.

– Нету, – отвечал Павлуша, – она в театр ушла.

– Жалко, – сказал Гриша. – А я поглядеть хотел. Говорят – красивая.

Павлуша помолчал.

– Я тоже жениться хотел, – сообщил Гриша. – Совсем уже и присмотрел, и все – только невеста не согласилась. Говорит – молодой. А какой я молодой! Я уж знаю. Я…

– Ну как с отцом живется? – перебил Павлуша.

– С отцом? – оживился Гриша. – Вот хоть убей – не разберу, кто он – мой отец. Вождей портреты по стенам развесил, а сам – торговец, ларек на рынке держит. Я так присмотрелся – вижу, будто с нашими работает. Только секретно. Но скажу – злодей он, бес, хуже беса.

Павлуша сочувственно покачал головой.

– Он Веру бьет – во как бьет! – продолжал Гриша. – Я намеревался на защиту выступить, так в профан попал: это, говорит, моя жена, а не твоя. Прямо кипячий у него желудок – оттого и дерется, вот хоть убей.

– Да, поговорить с ним надо, – сказал Павлуша.

– Поговорить! – засмеялся Гриша. – Да у него глина, а не голова. Он такой глупый, что глупее и нету. Разве он понимает, что умственно жить надо! Люди говорят, к примеру, про сено, а он про шкаф. Он только и знает, что кулаком по губам. Бес он, хуже беса.

– Ужасно, – сказал Павлуша.

– Для вас это – ужасная картина, – подхватил Гриша, – а для меня уж и ничего. Я так думаю, что мне в деревню надо назад ехать.

– Это, пожалуй, самое правильное, – согласился Павлуша.

– Только не хочу я в деревню, – продолжал Гриша. – Уж тогда назад в Ленинград и не попадешь никогда. Я так думаю, что мне надо тут оставаться. Поживу, осмотрюсь и уж найду, как выбиться. Я ведь сейчас как живу? Я случайно живу. Я в городе еще не разбираюсь. А месяц-другой поживу – и разберусь. Вот я и думаю, что мне в деревню назад не надо ехать.

– Да. Пожалуй, что и не надо, – подтвердил Павлуша.

– Ведь дело-то в чем? – говорил Гриша. – В деньгах дело. Работу мне надо найти. А о деньгах сейчас вопроса нету. Отец меня кормит, костюм мне купил, да ботинки, да шапку. Только за деньги я ему потворствовать не буду. Я ему все возвращу. Дай срок. А если насиловать станет – так я хоть к вам уйду. Вы – молодцы, а уж я вам что потратите – все верну.

– А может быть, все-таки вам лучше в деревню ехать? – испугался Павлуша. – Верней все-таки.

– Может быть, лучше в деревню, – согласился Гриша. – В деревне – хорошо. Вот в городе и не танцуют вовсе. А у нас в деревне… Вы знаете, как в деревне-то танцуют?

И он запрыгал по комнате, приговаривая:

– Пары-пары-горс! пары-пары-гопс!

И, радостно улыбаясь, продолжал:

– А в деревню я не поеду. Я город ужасно как люблю. Я приятелям-то деревенским, которые со мной работали, не пишу, что отец торговцем оказался. Они тогда сразу скажут: погиб Гриша, на частные деньги живет, буржуй. А я не погиб. Я такой же. Дай срок. Осмотреться надо.

Ему хотелось перед тем, как бросить сытую жизнь отца и запрячься в какую-нибудь работу, побаловаться немного, погулять по городу свободно.

Сейчас Гришу беспокоило лишь то обстоятельство, что Павлуша не предлагает ему ужина. Наконец он не выдержал:

– А чаю нет у вас? Пить хочется. Если нельзя – так вы так и скажите. Я – ничего, я – понимаю…

– Я сейчас поставлю, – отвечал Павлуша и пошел на кухню.

За чаем Гриша продолжал болтать:

– Вы извините, что я к вам заявился. Только у меня в городе нет никого. Был один – в поезде я с ним познакомился, – только вот искал-искал его адрес, так и не нашел, вот хоть убей. А хороший был человек. Я портреты вождей вез и билет потерял, меня уж и повели, а он выручил. Вот спасибо. И не чужой – наш. Это уж я видел. А только мало наших еще. Отец мой совсем не наш – это уж я вам наверное говорю.

– Да, он не наш, – согласился Павлуша.

– Вот вы – молодцы, вы хоть из чистых, а наш, – польстил хозяину Гриша, но тут же добавил: – Я хитрить или, к примеру, лгать не умею. Я так думаю, что, может быть, вы и не наш.

Павлуша неопределенно усмехнулся. Гриша поглядел на него вопросительно. Потом спросил:

– А вы как считаете?

Павлуша пожал плечами, улыбаясь снисходительно, словно ниже своего достоинства считал отвечать на такой наивный вопрос. Потом сказал иронически:

– Да уж, конечно, не наш. Контрреволюционер, враг – правда? Или мелкая буржуазия? Да?

Гриша засмеялся.

– Явно мелкая буржуазия, – продолжал Павлуша, – квартира, жена – все признаки.

Усмешка, с которой говорил Павлуша, должна была показать Грише, что все это – вздор.

Гриша задумчиво поглядел на Павлушу.

– А отец мой – враг. Бес он – вот кто. Меня боится. Не знает, с какого боку взять. Только на торговлю я не пойду. Это уж мне никак невозможно. А что он меня кормит сейчас – так я ж ему сын, и до трех лет он меня только и кормил.

У Павлуши разболелась голова, и он рад был, когда Гриша, выпив три стакана чаю и съев фунт хлеба, ушел наконец.

Павлуша долго шагал по квартире, думая о себе. Слова Гриши опять напомнили ему то, что он обижен, оттеснен на самый задний план жизни. И то он злился на события, которые отвели ему такую подчиненную, унылую и жалкую роль, то на родителей, то на Веру, на все, что создало его характер. Каков смысл его жизни? Жена и дети – больше ничего. А стоит ли жить ради этого? Но ведь он молод, у него есть время изменить свою жизнь. Он вспомнил Мишу. Даже у Миши жизнь была интереснее. А как Павлуша поступил при встрече? Не помог и не погубил, а просто отошел в сторону. А надо бы помочь аресту Миши. Надо бы…

Голова у Павлуши мучительно болела.

«На кой черт родился я? – думал он. – Ни то ни се. Вот возьму назло себе и донесу на Мишу. И вообще надоело. Скука такая. Совсем я другой получился бы, если бы не революция».

Лида, вернувшись, сразу же поняла, что Павлуша расстроен чем-то.

Она тихо приготовила ужин, ожидая, что, как всегда, муж расскажет ей свои огорчения. Но на этот раз Павлуша не объяснил ей, в чем дело, и даже на ее осторожные вопросы не ответил ничего. Он сам плохо понимал свое состояние.

XVI

Справка о Михаиле Щеголеве, доставленная Максиму помощником, подтверждала слова Розенберга. Щеголев действительно до двадцать второго года был коммунистом. В феврале двадцать второго года он в пьяном виде разбил витрину большого гастрономического магазина, а когда выскочил к нему владелец магазина, застрелил владельца. Он был за это отдан под суд и исключен из партии. Ему удалось бежать из допра. И вот теперь он вынырнул в качестве контрабандиста.

Дело длилось уже долго, а Щеголев все еще не был пойман. Похоже было на то, что ему удалось скрыться за границу. Но розыски велись неустанно. И хоть много других дел нагромождалось у Максима, но о Щеголеве он не забывал.

Как раз о Щеголеве думал он, когда в дверь его комнаты раздался легкий стук.

– Кто там?

Максим подошел к двери, отворил и увидел Таниного мужа.

– А! – воскликнул он. – Давно приехали? Входите, милости просим…

– Здравствуйте, – отвечал гость, пожимая Максиму руку.

Он вошел в комнату с такой осторожностью, словно тут ждала его засада.

– Вы простите. Может быть, я помешал вам?

– Что вы, товарищ Куликов! Нисколько. Скиньте пальто, присаживайтесь. Что вы!

Гость медленно, словно сомневаясь, стоит ли делать это, стянул пальто, повесил на гвоздь у двери, в рукав пальто сунул фуражку и обернулся к Максиму:

– Вот и явился к вам. Я вас ненадолго займу. Дело пустяковое (он сконфуженно улыбнулся); я три раза к вам заходил, все дома не заставал. Я в гостинице тут остановился.

– Присаживайтесь, пожалуйста.

Максим сам опустился в кресло у письменного стола. Нежданный гость сел на стул, ссутулился, ладонями опершись о колена.

Максим хотел спросить его о Тане, но, еще плохо понимая почему, удержался. И, удержавшись от вполне естественного вопроса, стал нервничать. Вынул коробку «Сафо», закурил.

Гость молчал, оглядывая комнату.

– Вы обедали? – спросил Максим. – Обедали? Ну так от винишка хоть не откажитесь. Закуска есть кой-какая. А?

Гостю явно было тяжело и неловко. Максим видел, что водка необходима для откровенного разговора.

– У нас на лесопильном заводе все по-старому, – сообщил секретарь ячейки, пытаясь завести приличную беседу. – К осени сокращение прошло. С жилой площадью беда – бараков не хватает. Иной рабочий пять-семь верст от завода живет – куда ж ему в клуб?

– Да, это всегда у вас было, – отвечал Максим, выставляя на стол все нужное для выпивки, – я помню.

Он наполнил стопочки, чокнулся.

– Ваше здоровье!

Гость выпил, закусил миногой и начал снова:

– У нас на лесопильном заводе…

Было ясно, что Куликов говорит о лесопильном заводе с некоторым азартом, словно специально явился к Максиму для того, чтобы рассказать о работе всех рамосмен завода. Но Максим уже не сомневался в причине приезда Таниного мужа. И водка помогла ему перевести разговор на то, что казалось ему в данный момент главным.

– Что вы о Тане ничего не скажете? – перебил он гостя.

– Как она?

Куликов откинулся на спинку стула, поглядел на Максима. Максим ждал ответа с тем же чувством, как бывало у него, когда преступник еще не сознался, но сейчас сознается во всем. Профессиональным чутьем Максим догадывался, что гость выложит сейчас все до дна.

– Чудачка Таня, – отвечал секретарь ячейки, замолк и опорожнил еще стопочку. Лицо его посерело, отяжелело; челюсти двигались, медленно разжевывая миногу. Куликов посидел так неподвижно, потом поднял голову и, словно паутина спала с его лица, посветлел и оживился. – Чудачка! – воскликнул он. – Ведь уж сколько вместе живем, а вдруг – запивает, бузит. Я ей доказываю, что, мол, да что, мол, забудь, а она – нет, мол, оставь. Это очень вредное положение. Работа валится. Из-за нее я и явился к вам.

Никогда еще Максим не видел этого человека таким взволнованным.

– Очень вредное положение, – повторил Танин муж. – Мы кто? Мы – береговой народ. Повоевали, походили по стране, пожгли что надо, а теперь сидим, теперь строим. Это матросу пустячок. Ему все ни в какую. Сел на пароход, уехал – никакая сила! (Эти буйные выражения были совсем необычны для Куликова.) А нам все важно. Нам – на месте сидеть. Нам и комната важно, и стул важно, а уж с кем жить, уж жена… Если жена вчистую измотает, так как же на работу выйдешь? Я доказываю, что, мол, да, но надо забыть. Работа валится. Я понимаю, конечно, не хочешь – так уж…

Куликов замолк, опрокинул в горло еще стопочку, встал и зашагал по комнате. Он был теперь совсем не похож на того неразговорчивого человека, который так неприветливо прощался с Максимом в Архангельске. Все, что накопилось в нем за последние недели, перло сейчас наружу. Освобожденные слова еле успевали складываться в осмысленные фразы. Максим следил за ним с любопытством.

– Я понимаю, – вновь заговорил Куликов, – другой надеяться будет: из-за бабы, мол, то да се. А я так скажу: время сейчас трудное, во всем путаешься, ото всего скучаешь; с человеком сейчас осторожно надо, внимательно – со своим-то человеком. Это в гражданскую войну легко было: винтовку в руки да и пали. Теперь палить не приходится, теперь строить надо. Я простой человек, а заботу к людям знаю, трепаться не хочу. И не могу я без Тани. Конечно, пусть к тебе идет, и что звал ты ее – я тебя не обвиняю. Конечно, свободно надо рассуждать… понимаю…

И Максим с ужасом увидел, что слезы встали в глазах гостя и вот-вот покатятся по щекам.

Он отвернулся. Куликов, замолчав, опустился на стул. Сказал тихо:

– Надо нам решить с Таней. Вот и явился я к вам.

– Это Таня сама должна решить, – отвечал было Максим, но тут же оборвал себя, замолк. Он завел с Таней нежную переписочку так себе, по привычке, и, в общем, совсем ему неважно было, вернется к нему Таня или нет. Даже, пожалуй, лучше, если не вернется. Обычная безалаберность – не больше того. И еще: он уважал Куликова за то, что тот был совсем не похож на него, Максима, за его (так казалось Максиму) ясность, твердость и простоту. И совсем ему не хотелось разрушать характер, которым он любовался в Архангельске.

– Должно быть, я виноват, – проговорил он и почувствовал облегчение: он любил иной раз покаяться – откровенность прочищала душу. – Напрасно я переписывался с Таней. Знаете что?

Он усмехнулся: мысль, которая возникла у него, показалась ему хоть и диковатой, но оригинальной и остроумной.

– Знаете что? – повторил он. – Надо разрубить это раз навсегда. Как вы полагаете: что, если сказать Тане, что я умер?

Он засмеялся весело.

– Скажите, что я умер, скоропостижно скончался от… ну хотя бы от разрыва сердца. И все тут.

Куликов угрюмо смотрел на него. И смех Максима оборвался. Максим с огорчением почувствовал, что он этому серьезному человеку кажется шутом. Он умел быть серьезным и внушать доверие людям, не любящим шуток, но все же в нем было чересчур много живости и приятели в юности называли его треплом. Его шутка пришлась некстати. Он боялся, что, кроме всего, Куликову обидным могло показаться его легкомыслие и готовность отказаться от Тани. Куликову, несомненно, приятней было бы встретить сопротивление. И, конечно, он, Максим, так легко решает вопрос потому, что к Тане он совершенно равнодушен, – ему теперь ясно это.

Он оскорбил гостя. Надо было исправиться.

– Я не скрою от вас, – сказал он с глубочайшей серьезностью. – Я очень люблю Таню. Но я… – он запнулся, придумывая мотивировку.

Куликов усмехнулся и неожиданным ходом одержал над Максимом полную и окончательную победу.

– Вам Таня – это ничто, – перебил он. – Я теперь вижу. Я не драться за нее приехал, а только это и узнать. И если вы что подумали (было ясно, что Куликов понял мысли Максима об оскорбительности легкомыслия и приятности сопротивления), если вы что предположили, то это неверно. А правда то, что я Тане – муж и трепаться нам некогда.

Это уже похоже было на выговор. Максим нахмурился. Куликов продолжал приказывающим тоном:

– Писулек вы ей больше не шлите. Я не кобель какой-нибудь, я простой рабочий человек.

Максиму было стыдно, как мальчишке. Поэтому лицо его стало мрачным и даже жестоким. Он сказал злобно:

– Конечно, не стану писать.

Куликов сразу же смягчился. И теперь видно было, что он совсем не уверен был в успехе своего визита.

– В разных местах, а одно мы сейчас дело делаем, – говорил он, натягивая пальто. – А между товарищей все договорить можно. Сошлись и договорились. Ты парень на совесть.

Надев фуражку, он помедлил у двери, начал было:

– У нас на лесопильном заводе…

Замолк, снова сказал:

– А я боялся, что у нас, на лесопильном заводе…

Махнул рукой и вышел в гулкий коридор.

XVII

Клава – из богатой сенновской семьи. Ее выдали замуж не за человека, а за енотовую шубу и прекрасные штиблеты. Енотовая шуба и прекрасные штиблеты Щепетильникова покорили родителей Клавы: так хорошо одетый человек не мог оказаться бедняком. И действительно, Щепетильников был богат.

Свадьба была отпразднована торжественно и пышно. На обильный пир сошлись свои люди – сенновцы. Только один коммунист попался среди гостей, да и тот из бывших торговцев. Но этот коммунист испортил праздник. Когда подвыпившие гости издевательски запели «Интернационал», коммунист встал, оглядел поющих и присоединил свой строгий голос к пьяному хору. И тогда торговцы испугались. Все без исключения встали, и начатое для издевательства пение было закончено всерьез – испуганными, дрожащими голосами. И все опустились на свои места только тогда, когда сел коммунист. И это потому, что он был для торговцев представителем власти, которая доказала свою силу и которой покоряться было необходимо и неизбежно.

Пир продолжался в угрюмом молчании. Как будто собрались тут на последний ужин осужденные на смерть преступники, жизнь которых уже уходит из реальности. Не сразу гости и хозяева вернули себе веселье, с которым начали свадебный пир.

Мишу Клава увидела у мужа вскоре после свадьбы. Его повадка и речь восхитили ее. Этот человек совсем не похож на тех людей, среди которых она выросла. Он показался ей лермонтовским Печориным, который поразил ее воображение еще в юности. И однажды Клава, уйдя с ним, вернулась только к утру: Миша не отказывался от красивых женщин. Побои мужа Клава приняла как должное, но когда Миша, приезжая в Ленинград, вызывал ее, она являлась к нему немедленно, готовая на все ради него – на любую жертву и любое унижение.

В этот его приезд Клава сняла по его приказу комнату на Боровой улице, и тут поселился Миша после того, как был изгнан Павлушей от сестры.

Теперь, когда Миша был в опасности, Клава хотела спасти его. Для этого она после ареста Щепетильникова ушла к Масютину. Но и недели не прожила она с торговцем. Она только узнала от него все, что ей нужно было для Миши: Масютин обо всем рассказал ей, хотя и дал Максиму подписку в том, что в строжайшей тайне будет хранить отношения свои с контрабандным отделом.

Масютину Клава объяснила свой уход просто:

– Не буду я жить с тобой, пока у тебя эта старуха. А прогнать ее рано еще.

И ушла к Мише.

Миша разрешил ей помогать ему; он был теперь совсем одинок. Но спасаться ему не очень хотелось. Он становился все более и более равнодушным к себе, к своей судьбе, ко всему на свете. Он хотел спастись в этом равнодушии. Но ему странно было: он, за убийство торговца исключенный из партии, сам теперь стал торговцем, и торговка его любит и спасает. Как это швырнуло его в одно склизкое месиво с сенновцами? Миша жил на счет Клавы и уже начинал ненавидеть ее за это.

Клава рассказала Мише обо всем, что узнала от Масютина, сообщила даже телефоны и адреса Максима, его помощника и агента, с которым тоже сносился Масютин. Она ждала благодарности и, главное, ждала от Миши решительных действий, в результате которых все враги будут побеждены, препятствия преодолены и она окажется с Мишей в Париже или в Нью-Йорке – вообще там, откуда явился Миша на Сенной рынок и куда так стремилась она.

Но Миша равнодушно выслушал ее, ничего не ответил и ничего не предпринял. Клава с ужасом почувствовала, что равнодушие его уже не от силы, не от высокомерия, а от беспомощности и бессилия. Она раньше Миши поняла, что он погиб, что спасти его, пожалуй, невозможно. Она стала спокойнее присматриваться к нему, изучать его, и чем хладнокровнее оценивала его, тем больше отстранялась, отходила от него.

Миша и сам ясно видел конец своей жизни. Он сам прекрасно мог объяснить причины своей гибели, мог доказать, что гибель его закономерна, мог сам против себя произнести обвинительную речь. Он все понимал уже, но, кроме смерти, никакого выхода для себя не видел. Если бы два года тому назад все было для него так же ясно, как и сейчас, – тогда другое дело. А теперь было уже поздно.

Миша с отроческих лет презирал самоубийц, и мысль его, хотя, казалось, все уже было решено и продумано, боролась все-таки со смертью, искала выхода. Кроме Клавы, рядом с ним не было никого. Только профессиональные преступники могли принять его – такого же, как и они, преступника. Но к ним он не шел.

Миша изменился, ослабел. Равнодушие, овладевая им, отнимало у него не только высокомерие, но и всегда отличавшую его и даже на войне сохранившуюся чистоплотность. Клава с отвращением замечала, что он подолгу не меняет белье, что он редко моется, что изо рта у него пахнет.

Все, что осталось ей от Щепетильникова, она продала, а деньги истратила на Мишу. И она готова была хоть себя продать для Миши, но не для теперешнего Миши, а для прежнего. Этот Миша был не нужен ей. Он уже начинал возбуждать жалость, а Клава родилась не для того, чтобы жалеть мужчин. И ей уже неясно было, зачем она заботится об этом полумертвеце.

Однажды утром, когда Миша не встал еще с кровати, Клава резко сказала ему:

– Пожил – и уходи. Хватит!

Миша не шевельнулся. Он вообще последнее время ни на что не обращал внимания. Клава, схватив его за плечи, злобно дернула его.

– Тебе говорят? Пожил – и уходи. Живо!

Тогда Миша понял, чего требуют от него, но отношения своего к этому он не обнаружил никак. Он попросту оделся и двинулся к выходу.

Клава жестоко сказала вслед ему:

– Помирай на улице. В моей комнате смердеть не позволю.

Миша не обернулся. Дверь захлопнулась за ним, и Клава осталась одна. И тогда она заплакала, потому что все-таки ей тяжело было расстаться с Мишей.

В жилетном кармане у Миши завалялась кой-какая мелочь. Трамвай довез Мишу до Геслеровского проспекта, но Лиды там не было. Узнав новый адрес сестры, Миша отправился на Саперный. Для чего он все это делает, он не думал. Он действовал механически, как автомат. И только у подъезда вспомнил о Павлуше. Он присел у ворот на тумбу и долго сидел бы так, если бы из подъезда не вышли Лида и ее муж. Миша бессмысленно двинулся вслед. Влез за ними в трамвай.

Клава недолго горевала о гибели своего героя. Она имела теперь некоторый опыт и уверена была, что в следующий раз не ошибется. У нее был уже на примете один человек – правда, хромой, но зато германский гражданин, с которым она познакомилась у Европейской гостиницы. Но с ним дело только начиналось. Она решила использовать пока что хоть Масютина, извлечь из него деньги.

Она явилась к Масютину на рынок. Не поздоровавшись с Верой, спросила:

– Что? Все так же живешь?

Масютин отвел ее в сторону, взял за руку, но она оттолкнула его. Сказала презрительно:

– Эх ты! Такие б мы с тобой дела делали! А ты даже старуху с щенком прогнать не умеешь. Тоже человек!

И пошла прочь. Торговцы, рынок – все это опротивело ей. Все это – мелко, пакостно; скучно. Даже денег не стоит брать отсюда. Клава мечтала о другом: о Европе, о салон-вагоне, океанских пароходах. Она зачитывалась не только Лермонтовым, иностранные романы также увлекали ее. Немец увезет ее в Германию, а там – видно будет. Она и не подозревала о том, что посеяла своими словами в душе жадно глядевшего ей вслед торговца.

XVIII

На плавучку, где распродавалась конфискованная контрабанда, Павлуша отправился с Лидой. Аукцион уже начался, когда они пришли. Помещение портовой таможни было полно народу. Павлуша пробрался к первым рядам. Молодой человек, с пенсне на остром носике, в распахнутом рыжем пальто, выкликал, щелкая на счетах, цены, а кудрявая девица, подымая высоко над головой руки, показывала покупателям вещи, каждая из которых имела свою авантюрную биографию. Было душно и дымно.

– Ткань шелковая три метра – девять рублей! – выкликал молодой человек. – Прямо – десять рублей, слева – одиннадцать рублей! Еще прямо – двенадцать рублей. Ткань шелковая три метра слева – тринадцать, прямо – четырнадцать рублей. Еще раз прямо – четырнадцать. Ткань шелковая три метра – четырнадцать рублей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю