Текст книги "Факультет чудаков"
Автор книги: Геннадий Гор
Соавторы: Леонид Рахманов,Михаил Слонимский
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 30 страниц)
Борода Шихина утеряла свой превосходный цвет: она поседела. В остальном Шихин не переменился ничуть. Базиль постарался увидеться с ним тотчас же после краха. Он откровенно рассказал купцу все, как было. Огорчение его было слишком велико, чтобы думать в эти минуты о соблюдении осторожности в разговоре с купцом. Да и к чему теперь было скрывать?
Базиль сказал под конец:
– Я давно уже не сержусь на вас, Архип Евсеевич. Вы безжалостно со мной поступили, но вы были по-своему правы. Да и не о старом я пришел поминать. Вы – умный человек, Архип Евсеевич, я пришел к вам за советом. Я ведь иной нынче, я не прежний.
– Пора, Василий Иванович. Чай, ведь тебе за тридцать? Что же ты бороду не растишь? Молодишься, или Павел Сергеевич не велит?
– С бородой надо богатым быть. Это не шутка, а правда, Архип Евсеевич. Надо богатым быть, вроде вас.
– Верно, правда, – подтвердил Шихин. – Я-то богат. Богат, хоть и вором не был. Мое богатство честное.
– Ваше богатство честное, – подтвердил Базиль.
– Откуда ж оно взялось? – спросил Шихин.
Базиль молчал. Шихин сказал наставительно:
– Оттуда, что людей не жалел. Помнишь, я тебе говорил: ради дела работай, а людей не жалей. А уж в нашем деле и вовсе жалеть нельзя. Во Владимирской губернии у Покрова говорят: нет выгоднее торговли плотниками. А я скажу: нет выгоднее торговли каменотесцами. Прикажи только – горы ворочают. Для кого там каменные горы, а для меня – золотые, выходит.
– Это так, – согласился Базиль (они пока удивительно спокойно и согласно беседовали). – А вот мне вы все же неладно советовали… Ради дела, говорили, работай и ни о чем не заботься… Ради дела, ведь это значит – ради вас, для вас, золотые вам горы ворочай. Как раз то же, что и от каменотесцев требовалось.
Шихин захохотал.
– Ай да, Василий Иванович! Поумнел! Извини меня, Василий Иванович, но ты поумнел! Прямо скажу, поумнел! До всего дошел. Ну так вот, слушай. Ты пришел ко мне, как к умному купчине, совета спросить, и я тебе отвечаю. Не ко времени ты поумнел, Василий Иванович, умному-то тебе будет труднее жить. Раньше легче жил, когда увлеченный был. Жил все равно как в ангельском чине. А теперь поумнел, сразу почет и деньги для самого потребовались, не хочешь больше для купца загребать, а не худо бы, говоришь, для себя. Ох, зря! Василий Иванович, прямо скажу тебе: обстоятельства здесь для тебя невезучие, поезжай-ка ты подобру-поздорову к Павлу Сергеевичу господину Челищеву, постарайся ему угодить, тем, другим угодить, заслужи – и в довольстве весь век проживешь. Василий Иванович! А, Василий Иванович!
– Что?
– Что! Не слышишь? В довольстве да в холе, говорю, деревенской не хочешь жить?
– Прощайте! – резко сказал Базиль.
– На что рассердился? А говорил, что не сердишься. Поезжай, не упрямься, так лучше будет.
– Прощайте. Вы правы, наверное, как всегда, но я еще молод, и у меня есть самолюбие. Я возвращусь не раньше, чем Павел Сергеевич вытребует меня по этапу. А за это время, авось, что-нибудь выйдет. Как вы не понимаете, что мне сейчас лучше разбойничать, чем вернуться в деревню! Бодрый вы человек, а не понимаете, что я чувствую наступающую зрелость, а с ней – такой прилив сил, ищущих выхода… – Базиль уставился взглядом в шихинскую седеющую бороду, – такой прилив сил, что и вы, наверное, были бы непрочь перемениться со мной положением.
Шихин сощурился.
– Э-э-э, Василий Иванович! Я, брат, еще могу своей бородой тебя по рукам, по ногам окрутить! Ну, до свиданьица, что ли, препираться с тобой не хочу, да и сильно некогда!
Свиданьице наступило через три месяца. Исхудавший и побледневший, с расширенными бессонным упорством зрачками, Базиль в сентябре пришел к Шихину. Шихин встретил его с ухмылкой.
– Пришел денег просить на дорогу? Так и быть, дам на доброе дело. Говоришь, смирился?
– Я пришел к вам за тем, – сурово сказал Базиль, – чтобы сообщить вам, что я поступил на работу, и попросить вас…
– К кому на работу? – перебил Шихин.
– К иностранцу, – уклончиво отвечал Базиль.
– К французу? – Шихин подразумевал Монферана.
– Нет, к англичанину.
– Ой, неужели к Берду? – Шихин как будто даже испугался.
– К Берду. К тому, что, помните, приезжал на остров.
– Знаю, милый, знаю такого.
Шихин сокрушенно качал головой, но Базиль делал вид, что не обращает внимания на его явное огорчение.
– Полагаю, – сказал Базиль, что у него я выдвинусь. Англичанин этот настолько свободомыслящий, что принимает на свой завод и беглых, лишь бы они хорошо работали. Должно быть, ему пришлось дать приличную взятку полиции, чтобы иметь возможность поступать так. Но не в этом дело. О, я уверен, что у него я выдвинусь! Он замечательный практик, он ценит людей.
– Васек, дурачок ты мой в тридцать два года, да. Ведь он тебя уморит, затем лишь и взял… Ничего-то не знаешь, не ведаешь ты… Секрета не знаешь, а секрет-то простой.
– Обождите, – строго остановил Базиль, – дайте мне досказать. Я пришел попросить вас не сообщать Павлу Сергеевичу о месте моей работы. Вы-то сами такой всезнайка, что и без меня бы все обо мне узнали. Но вам нынче нет корысти меня выдавать. Прошу вас! Между тем в это время я успею добиться, чего хочу. Несмотря на многие неудачи в поисках службы, я продолжаю чувствовать необыкновенный прилив сил и способностей. Не подумайте, что я поступаю к Берду с отчаяния, напротив, я знаю, за что бы я сейчас ни принялся, я во всем успею. Дайте мне честное слово, что вы не станете мне мешать. По рукам?
– Обожди теперь ты, – строго сказал Шихин, – дай спросить: к работе еще не приступал?
– Нет.
– В мастерской еще не был?
– Не был.
Шихин начал опять ухмыляться.
– В таком случае – по рукам! Даю слово, что умолчу и к этапу тебя не представлю. Потому что ты раньше: срока с завода сам убежишь без задних ног.
– Вы меня, должно быть, не знаете, – сказал Базиль. – Прощайте.
ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ ГЛАВАНа Гутуевском острове, приморской окраине Петербурга, ранним осенним утром, под дождиком, моросившим с вечера, стояли перед конторой вновь принятые рабочие. Их было более десятка, стояли они шеренгой, как приказал мистер Берд.
Сам мистер Берд производил опрос рабочих, чтобы узнать, кто к чему годен, кого можно приставить к самостоятельному и трудному делу, кого сдать в подручные.
– Кто из вас будет смышленый малый? – спросил мистер Берд.
Шеренга молчала, понурив головы. Только один человек, стоявший на левом фланге, пошевелился как бы в нерешительности.
– Кто смышленый малый, выйди вперед, – повторил англичанин.
Человек, на краю шеренги шагнул вперед. Англичанин уставился на него.
– Ты?
– Я.
– А почему ты смышленый малый?
– Я обучался в Париже.
– Дворянин?
– Дворовый.
– Чему же ты обучался в Париже – господские тарелки лизать?
– Я обучался архитектуре.
– Значит, не очень смышленый малый, если обучался архитектуре в Париже, а нынче пришел ко мне наниматься тереть мочалкой и нюхать ртуть!
Мистер Берд засмеялся, довольный своей колкостью. Базиль побледнел от обиды, хотя ничего не понял из его слов.
– Но, но! – сказал Берд, нахмурясь. – Если ты такой нежный, не к чему было приходить сюда. Пойдешь в подручные.
Мастерская представляла собой обширный и полутемный сарай, без пола, без потолка. Когда Базиль впервые вошел сюда, еще будучи полон обиды на Берда, в мастерской было тихо. Эта работа не походила ни на какую работу большого механического завода: здесь не ковали, не прокатывали, не плавили и не отливали, не резали, не сверлили и не обтачивали металл. Не было оглушающего грома молотов, ослепляющего сверканья вагранок, пронзительного визга напильников. Длилась какая-то тихая, малоподвижная работа, люди над чем-то склонялись в разных местах в полутьме сарая, и что-то поблескивало под их руками и ниже – у их ног и еще где-то сбоку. Сразу нельзя было понять, что это блестели разные вещи, блестели по-разному, и все отличительные особенности мастерской заключались в этих разных блесках.
Тлели не слишком раздутые угли особенных очагов, открытых сверху, широких и плоских, с двумя решетками, на одной из которых лежали угли; отсвечивали листы красной меди, очищенные кислотами, приготовленные к покрытию амальгамой; совсем тускло и жидко мерцала ртуть в каменных чашках, и, наконец, присутствовал как бы совершенно отличный от всех этих незатейливых технических блесков, единственный в мире, ни с чем несравненный блеск – сияние золота.
Золото было не в слитках. Это золото было тончайшим слоем в тончайшую долю миллиметра наведено на медь, но тем ярче оно горело. Можно себе представить, как оно будет гореть под солнцем! Современники знатоки предсказывали, что позолоченный купол Исаакиевского собора будет виден в окрестностях за сорок верст. Знатоки уже разглашали это на всю Европу.
– Раззява! Эй, раззява, пошел на место! – так крикнул мастер в самые уши Базилю, и так начался его трудовой день.
Базиль послушно отравился к ближайшему горну, куда его послали чуть не тычком, и с усердием принялся за дело.
То, что заставили его делать, было несложно; «смышленый малый», каким в самом деле был Базиль, мог надеяться скоро перейти на другую работу, более самостоятельную.
Да и весь процесс золочения был несложен. Ртуть подогревали в каменных тиглях, растворяли в ней золото, образовавшуюся амальгаму заворачивали в кусок кожи и обжимали для отделения от нее избытка ртути. Очистив наждачными порошками поверхность медного листа, подлежащего золочению, смачивали ее слабою азотной кислотой и затем с помощью щеточек из латунной проволоки накладывали на металл амальгаму, распределяя ее как можно ровнее по поверхности. После этого медный лист подвергали слабому нагреванию над горящими углями, для того чтобы выпарить ртуть. С целью получить по возможности ровную позолоту обрабатывали при этом амальгамированную поверхность мягкой щеткой или тряпкой. Когда ртуть испарялась, что узнавалось по золотистому цвету поверхности, для быстрого охлаждения лист погружали в холодную воду. Обычно золотили не за один, а за два раза. Повторные операции производились точно таким же путем. Затем посредством стальных гладил наводили политуру на золотую поверхность. После всего, наконец, обмыв и просушив позолоченный лист, его натирали различными порошками.
Несмотря на то, что Базиль обучался в архитектурной школе, общее техническое образование его было крайне невелико: он почти не имел представления о металлургии с ее многообразными отраслями и производствами, к которым принадлежало и золочение металлов. Базиль, как и все его школьные сверстники, плохо знал, а теперь уже и вовсе перезабыл основы химии. Амальгамирование для него явилось совершенно новым делом, которым он, как и всяким новым делом, относящимся к технике или к искусству, искренно заинтересовался. К сожалению, ему некогда было наблюдать за всеми подробностями процесса, а сегодняшняя его работа подручного была слишком проста и груба. Он придерживал медный лист на верхней решетке над очагом, в то время как наводчик-мастеровой растирал по листу амальгаму; подбрасывал в очаг угли, раздувал их, менял воду в чане, вдвоем с мастеровым переносил листы с места на место, подносил другие вещи. Хотя работа эта была не очень тяжелая, с непривычки Базиль скоро устал. Но все-таки он был молод, здоров и за время обеда успел отдохнуть; кроме того, физические силы его поддерживала нервная энергия, и потому, несмотря на усталость, он смог кое-как дотянуть до конца долгого заводского дня. Пошатываясь, он добрался до бараков, где предстояло ему отныне жить вместе с другими рабочими. Ничего не замечая вокруг себя, он свалился на нары и в ту же секунду заснул. Заснул еще крепче, чем в тот день юности, когда он плыл на судне к Архипу Шихину и спал прямо на палубе, по-простецки всхрапывая.
ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВАУтром Базиль встал вместе со всеми. Его немного ломило, но он быстро размялся и принялся работать. В сущности, его, как и прежде, как и всегда, воодушевляла надежда на будущее, близкое будущее или далекое – все равно. Он знал, как делаются инженерами в чужеземных странах: образованные молодые люди работают по выбранной специальности, начиная с самого низа, с подручной работы; переходя на более и более высокие производственные ступени и, овладев таким образом всеми деталями мастерства, умея все делать собственными руками, становятся наконец инженерами. Такого инженера, уже никто не собьет с толку, не сможет ни обмануть, ни ввести в заблуждение, такой инженер знает все секреты. Так и Базиль. Он быстро продвинется – из подручного превратится в мастерового, из мастерового – в мастера, из мастера – в инженера. Причем вовсе не обязательно быть ему инженером по металлургии: когда Берд увидит, оценит его способности и узнает его желания, он непременно представит Базиля в архитектурных кругах Петербурга как подающего большие надежды молодого практика. Рекомендация этого богатого англичанина много значит. Главное, что он иностранец. Правда, он обрусел и обрусел больше, чем Монферан, но тем большие у него связи. Он единственный крупный в Петербурге заводчик: все правительственные заказы на механическое оборудование для чего бы то ни было отдаются ему. Монферан – легкомысленный карьерист и бесполезный маньяк; Берд – трезвого ума практик. Пусть он груб с Базилем, это также входит в систему своеобразного испытания. Да к грубости Базиль уже привык раньше. Разве не был иной раз издевательски груб Шихин, и разве не хуже того во сто раз вежливый деспотизм Павла Сергеевича? Конечно, Базилю придется здесь жить среди особенной грубости: бок о бок с рабочими и мастеровыми. Это темный, понурый народ, живущий дико и грязно. Мало радости спать и есть вместе с ними, но это Базиль принимает как своеобычное испытание. К тому же, это опрощенное состояние, по расчетам Базиля, не надолго. Да что толковать, Базиль знает, что все превозможет, любые временные лишения, лишь бы выбиться из постоянного положения неудачника, лишь бы высокие люди его оценили – сначала Берд, потом в комитете.
Так размышлял Базиль в утренние часы второго дня, когда носил воду и наполнял ею чаны, делая это почти механически.
Потом размышлять стало некогда. Приступив к работе у горна, нужно было повертываться живее, тем более что Базиль решил возможно быстрее, не теряя ни минуты драгоценного времени, усвоить навыки мастерового наводчика.
Дело наводчика казалось Базилю самым ответственным в золотильной мастерской. Наводчик накладывал на металл амальгаму и растирал ее при выпаривании. Требовалась крайняя тщательность, чтобы получалась ровная, гладкая позолота.
Базиль, держа лист и раздувая угли, непрерывно следил за каждым движением наводчика и к концу дня настолько проникся уверенностью в своем знании дела, что попросил наводчика разрешить ему попробовать растирать по листу амальгаму. Излагая просьбу, Базиль впервые за эти два дня взглянул в лицо наводчика: во время работы вчера и сегодня смотрел он лишь на его руки, а за обедом и утром сегодня вообще ни на кого не глядел, сосредоточенно думая о своем.
Взглянув на лицо, Базиль поразился его безучастности: руки мастерового жили работой, а лицо было совершенно мертво. Даже жаркие отсветы угля и золота не оживляли его, глаза оставались пустыми и мутными. Мастеровой часто сплевывал, но при этом выражение апатии на лице не менялось: едва отвернув лицо в сторону от очага, но не двигая ни единой лицевой мышцей, он чуть приоткрывал угол рта, изо рта выливалась обильная слюна, и рот закрывался снова. Так, и сейчас, когда Базиль попросил уступить ему на время тряпку, наводчик тягуче спустил изо рта накопившуюся слюну и равнодушно подал Базилю тряпку, не проявив ни малейшего беспокойства перед возможной порчей позолоты. Базиль, ободренный его молчаливой поддержкой, – так истолковывал он его бессловесность, – принялся уверенно и довольно ловко растирать амальгаму. Через некоторое время Базиль вспотел от жара, исходившего от очага, лицо горело, руки ныли от непрестанных движений, но он был доволен собой – он справился с трудным делом, позолоту он не испортил.
Базиль решил: через несколько дней он попросит мастера или даже самого Берда, чтобы его перевели из подручного в наводчики, разумеется, попытав честь по чести его умение.
Гордость, довольство собой поддерживали уверенность в будущем, уверенность в будущем поддерживала выносливость в настоящее время, и во второй этот день Базиль чувствовал себя менее утомленным, чем вчера.
Придя с работы в барак, Базиль не завалился сразу же спать, а стал ужинать вместе со всеми. Он словно опьянел от работы, мысли путались, голова кружилась, зато, проголодавшись, он ел с удовольствием.
Берд кормил лучше, чем Шихин: щи были с мясом, а не с одной капустой, каша гречневая – была не затхлая, масло в каше не горькое.
«Молодец Берд!» – решил про себя Базиль.
Его удивляло лишь, что немногие ели с таким аппетитом, как он: одни вышли из-за стола, едва похлебав щей, другие остались есть кашу, но тоже не особенно на нее налегали, и к тому же поминутно отплевывались, точно им было противно есть. Между тем шихинские каменотесы были всегда голодны, им не хватало приварка, не хватало хлеба, они часто жаловались, что брюхо болит с голодухи. И то было понятно: как же не хотеть есть рабочему человеку, гнувшему спину в продолжение четырнадцати-пятнадцати часов! А бердовские рабочие знай отплевывались, а не ели в свое удовольствие. Под конец, когда Базиль уже насытился, ему стало даже противно от этой массы мужицкой слюны, извергаемой подле него под стол.
«Что с ними?» – брезгливо подумал Базиль и взглянул искоса на своего соседа. Это был тот самый наводчик, с которым работал Базиль вчера и сегодня. С таким же апатичным выражением лица, как днем на работе, он поднес ложку ко рту. Рот был открыт, наготове; мастеровой с трудом протолкнул ложку между распухшими, бледно-серыми, беззубыми деснами и, давясь, не жуя, проглотил кашу.
«Молодой сравнительно, а уже нет зубов, – подумал Базиль. – И какие отвратительные десны, от цинги это, что ли? Отчего быть цинге в Петербурге, если он здешний?»
Базиль посмотрел на других, кто сидел ближе. Двое помещавшихся напротив него за тем же столом не были беззубыми, но десны их также казались распухшими и слюнявыми.
Базилю стало противно, и, стараясь не обращать больше ни на кого внимания и ни о чем не думать, он торопливо доужинал и отправился в свой барак спать. Он улегся удобнее, чем вчера, но не сразу заснул, долго ворочался беспокойно, точно решал и не мог решить что-то важное, а когда засыпал, то наполовину уже во сне вспомнил, что можно было спросить у соседа по нарам о странных обеденных обстоятельствах. Базиль держался здесь на заводе настолько в особицу, полагая свое рабочее состояние временным, что ему и в голову не пришло разговориться с мастеровыми за ужином, да и все показались ему слишком угрюмыми, все молчали.
«Потом», – сонно подумал он и заснул. Сквозь сон будто бы еще показалось ему, что сосед дрожал рядом с ним, так сильно дрожал всем телом, что тряслись нары.
Базиль спал. В половине ночи он пробудился, ему понадобилось выйти на двор. Натыкаясь на нары, побрел он вдоль всего барака к выходу, в дальний угол. В углу над бочкой с водой висел фонарь. То, что увидел Базиль неподалеку от фонаря, заставило его окончательно пробудиться, и заснуть в эту ночь ему больше не удалось.
Отдельно от общих нар стоял топчан, и лежащий на нем человек был привязан к топчану веревками. Только благодаря веревкам он мог лежать на топчане, – с такой силой били, трясли и крутили его конвульсии. Стоило лишь развязать веревки, и человек скатился бы на пол. Однако он спал. Он мог еще спать в таком состоянии, и это поражало всего более.
Вид спящего был отвратителен: из открытого рта вытекала слюна на бороду, распухший язык, как видно, не помещавшийся во рту, торчал меж распухших беззубых десен, зловонное дыхание отравляло воздух, мокрое от пота и от слюны лицо казалось зеленым под жалким светом, а Может быть, и в самом деле было зеленым. Базиль смотрел на это трясущееся, но словно бы неживое лицо, как на шевелящееся само собой гнилое мясо, распираемое червями, – казалось, вот-вот из отверстого рта выползут черви.
На несколько секунд дрожь затихала, затем начинала снова и снова подбрасывать тело. Веревка врезывалась в напрягшийся живот, голова и пятки стучали по топчану, а человек продолжал спать, и это было самое страшное: это значило, что такие припадки бывают с ним еженощно, утомление же от дня превозмогает все, и он спит, обезопасив себя лишь от падения. С каким чувством он должен с вечера привязывать самого себя веревкой?..
Базиля мутило, он больше не мог стоять над больным, этот ужасный смрад, этот распухший и высунувшийся, как у повешенного, язык дразнили его любопытство. Ах, зачем он остановился в проклятом углу? Базиль начинал сознавать, что припадочный и те, что плевались рядом за ужином, ели, не жуя, выставляя дурные десны, больны одной и той же болезнью и болезнь эта происходит от одного и того же.
От чего?
Мучаясь пол у сознанием, полудогадкой, Базиль сам начинал дрожать от предчувствия чего-то ужасного, еще более ужасного, чем увиденное в углу. Он брел по проходу меж нарами, вглядываясь в спящих, тайно желая, чтобы хоть один из них пробудился в эту минуту и рассказал, объяснил Базилю, что здесь такое творится. Но все спали. Многие дрожали во сне, не так буйно, как тот, но все же дрожали заметною дрожью (не от холода – в бараке было жарко), стало быть, тоже были больны.
Базиль начинал понимать. Пока он шел до своего места на нарах, полусознание в нем успело созреть, превратиться в прямую догадку, но он все шел, давно уже пройдя мимо своего места, шел и все обманывал себя – будто еще не догадался. Ему было стыдно и страшно.
Стыдно своего невежества: он слыхал раньше, что существуют какие-то вредные, ядовитые производства, но до сих пор не имел о них ясного представления; забыв химию, он и не подозревал об отравляющем действии ртути. Ему было страшно потому, что он понял сейчас, куда он попал и на что обречен, обречен,как и все эти спящие. Когда Базиль понял, что от себя ему больше не скрыть горькой правды, он тихо вернулся к своему месту на нарах, смирно улегся на спину и твердо решил поразмыслить о том, как спасти себя. Ясно было одно: следует уходить с завода. Куда? Об этом как раз и нужно было подумать. Но Базиль не мог думать. Он, в свои тридцать два года решивший во что бы то ни стало построить блистательную карьеру, перевернулся ничком на грязных и жестких нарах, вздохнул раз-другой и заплакал.
Он заплакал не оттого, что он был обречен на болезни, на раннюю смерть, как все эти спящие, – просто он ощутил себя одиноким.