355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Машкин » Открытие » Текст книги (страница 22)
Открытие
  • Текст добавлен: 4 июля 2017, 14:30

Текст книги "Открытие"


Автор книги: Геннадий Машкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)

– Таньша тогда поймет, что я не ветра в поле ищу, как она считает! – заметил Василий и захрустел пачкой чая. – А то и верит, и не верит...

– Мы их подтянем к себе лесочкой помощнее, – кивнул я на белые кольца под ногами. – Скруточкой во много ниток!

– Можно сказать, уже маленькое открытие сделали мы с тобой, Иваныч, – блеснув лезвием глаз, сообщил Василий, снял котелок и осторожно налил припахивающий мхом напиток в кружки. – Нужное для начала, да?

– Лиха беда начало, – подмигнув, ответил я и взялся за свою кружечку. – Начало у нас отменное. Но надо штурмовать болота всем вместе, Чирок!

КУЗЬМА ГОЛУБЕВ

Наша отделочная бригада по ремонтному тресту не самая пусть видная, но и не на последнем месте. «Золотая середина всегда нам доступна, – говорит бригадир Максимыч, – что хошь золотом накатаем».

Действительно, мы на всякий марафет мастера, качество работы выдаем хорошее и при случае не прочь коллективно обмыть труды наши праведные. Особенно любим совместить приятное это дело с выездом на природу.

 
Я люблю тебя, жизнь,
Что само по себе и не ново...
 

Есть у нас любимые места на Иркое, Куде, Монхе, Среднесибирском море... У Максимыча ходовой бредень – всегда с ухой по летнему времени. А под уху как не пропустить рюмку-другую? Потом разговоры, воспоминания, анекдоты... До самых звезд засидимся у костра! Песен наоремся под гитару Кешки Жука, не хуже длинноволосых туристов. Вроде как помолодеешь в такой выезд за город. В понедельник легко машешь кистью, или заделываешь раствором лафтаки, или накатываешь цветной трафарет...

Но чем ближе к субботе, тем тяжелее кисть, вязче раствор, непослушней мастерок.

 
В свете нового дня
Возвращаюсь с работы усталый...
 

Намашешься за пятидневку кистью – руки отнимаются, шея гудит, а в носу першит от ядовитой эмали. Дома, знаешь, жена и не поинтересуется, как у тебя на работе, каким колером подновили мы старенький дом внутри, как полы накатали импортной эмалью, как сами надышались до одури в тесных комнатенках. Ей, жене, давай срочно в магазин мчись, в очередь за бананами стань, потом белье в прачечную отнести, теще холодильник переставь, ребятишек на горке постереги, в общем, как белка в колесе.

А тут вполне подходящий повод уйти от мелких семейных забот: коллективный выезд на рыбалку.

– Собирай, жена, рюкзак!

– Опять в тайгу?

– Культвыезд!

– Бульквыезд!

– Бульк не бульк, а от бригады отставать негоже!

Бригада и на жену действует безотказно – начинает собирать дорожный припас супруга.

– А вот Пеле, ребята, с детства не знал вкуса спиртного, – начнет еще в электричке свою любимую тему наш мудрец Максимыч. – Приходится ему всю жизнь в нападении, в золотую середку не спрячешься.

Задумаемся мы над тем, что жизнь сложна, а мы вроде бы как попрятались в ее теплом подкладе. И держат нас для замазывания всяческих щелей, чтоб не выпячивались кирпичи да не бросались в глаза обшарпанные стены старых домов.

Особенно эта мысль стала давить нас после обдирки на храме Богоявления. Стоял он много лет полуразрушенный, бочки в нем хранились, ящики, толь... Да вдруг решили его подновить и отдать конторе «Водоканализация».

Для нас такой оборот не впервой: храм так храм. Принялись мы за обдирку, а из-под штукатурки нижний слой покрепче – не отодрать. Да расписана стена красками. Не то что наш накат с цветочками – настоящая картина во всю стену: складки одеяний переливаются, босые ноги, крест в землю вбит... Аж мороз по коже проблукал, будто с привидением столкнулись мы нос к носу.

«Фреска, – определил Максимыч. – Хорошей сохранности. Стопори работу, парни! Будем докладывать начальству».

Стал наш Максимыч приводить разное начальство к фреске. Судили они, рядили, к стене присматривались, принюхивались, а потом руками в разные стороны: «Надо обдирать – «Водоканализации» позарез помещение нужно».

И вот отправились мы на берег нашего искусственного моря. Чтобы отойти малость от совестливых мыслей, забыться чуток за рыбалкой и собраться с духом перед штурмом старинной той фрески в Богоявленском соборе.

– Станция Ельцовка! – объявил по радио водитель электрички, и мы пошли теснить толпу на выход.

Не больно-то сладко достается выезд в электричке летом: попадешь в нее штурмом, вываливаешься на чьих-то боках и спинах. Хорошо – места у нас много. Вроде большая толпа высыпала из электрички на перрон, а за домиками Ельцовки все рассосались по дорожкам, тропкам и кустам. Самые нетерпеливые на ближних полянках перекусить устроились, кто повыдержанней, к морю потянулись.

Нам с бреднем, ясная сила, в самый притык залива надо уходить: от людей подальше. Туда рыбинспекция не заглядывает – мелко для моторных лодок, а рыбешка стаями греется в мелких заливушках.

В общем, дальше всех нам топать. Но по таежной дорожке одно удовольствие. Птицы перепархивают с дерева на дерево, бурундук шкворчит на пеньке, и запах свинячьего багульника перешибает все городские душки, осевшие в ноздрях. Далеко за спиной остался город со всеми своими делами, семейными заботушками и бесхозной фреской.

– Хорошо-то как, господи, – выразил общее настроение Максимыч. – Никакого тебе подотчета, ни нарядов закрывать, ни через совесть переступать!

Он лихо засвистал туристский мотивчик, подбросил на спине рюкзачище с бреднем и поскакал дальше молодым козлом. На наших лицах тоже разошлись все набряклости, заулыбались парни по-ребячьи, вызолотилась у них кожа от солнечного наката по природному трафарету.

А к заливу подошли, совсем наши парни расшалились. Посбрасывали одежонку, забегали по лугу, забрыкали ногами.

– А ну, за работу! – зычным баском окрикнул бригаду Максимыч. – Трое на бредень, двое на загон, остальные костер разводить, обед готовить!

Все с шутками, подначками, шлепками кинулись исполнять распоряжение старшего. Кто помоложе – на бредень. Кто постарше, ревматизма боится – хлопотать у костра.

 
Я люблю тебя, жизнь!..
 

Через четверть часа потянуло дымком по поляне, а в заливе захлюпала вода – это загонщики погнали в растянутый бредень рыбьи стайки.

Пока закипала вода в котле, чистилась картошка и готовилась закуска, посинелые рыболовы принесли полиэтиленовый мешочек окуней, сорожек и щук-травянок. Наскоро выпотрошив рыбу, мы бросили ее в котел. Сами сели за клеенку, на которой высилось три бутылки водки в окружении пучков черемши, колесиков колбасы, кусочков плавленого сыра, банок с охотничьим салатом и хеком серебристым в томате.

– Наливай, Кеша! – предложил Максимыч. – Пора согреть душу.

Кешка Жук, рыжий и верткий маляр, прикипевший к нашей бригаде после службы в армии, не заставил повторять предложение. Ловко отхватил зубами жестяные нашлепки, разлил по стаканам горючку и первый взметнул свой «граненыш» над клеенкой с походными яствами.

– А хлеб нарезать забыли, – заметил Максимыч. – Как без хлеба?

Кешка хлопнул себя по лбу, отставил стакан и начал рыться в своем рюкзаке. Он вынул батон, пощупал его, потом колотнул о пенек.

– Вот хитрованистая баба у меня, – объявил он, – подсунула батон месячной давности! Мол, слопаете там все. А что без зубов возвращусь, на это ей начхать!

– Даже лучше – беззубый, девахи заглядываться не будут, – подначил Максимыч.

– Дома меньше съешь!

– Зубатиться не будешь!

– Мясом кормить не надо!

Кешка слушал артельщиков с веселой ухмылкой, скалил ядреные зубы и требовал:

– У кого жены заботливей, выкладывай!

Увидев, что Максимыч достал румяный калач, Кешка свистнул и швырнул батон в воду. Посмеиваясь над Кешкиным удальством, все потянулись за стаканами, чокнулись и выпили. Пожевали закуску, похвалили калач и загомонили, перебивая друг друга. И не заметили, как на поляне появился еще один человек.

Обнаружил этого пришельца Кешка. Он потянулся к костру снять котел с бурлящей ухой и вдруг замер.

– Гля, братцы, какой-то дед мой батон рыбачит!

Все развернулись в сторону залива и увидели деда в железнодорожном старье. Приблудший этот старик, посвечивая проплешиной в седых волосах, выуживал удилищем батон. Дед уже подогнал добычу к самому берегу, да вдруг зачуял неладное – молчание у костра. Он повернулся к нам, и мы увидели на одном его глазе кожанку.

– Что, дедусь, решил порыбачить? – окликнул его Кешка.

– Моя рыбалка после вас, – ответил одноглазый старик. – Бутылки, то да се...

– Брось, дед, унижаться, – басовито предложил Максимыч. – Шагай к нам, прими рюмаху! Заслужил поди – китель-то не с чужого плеча?

– Не с чужого, – закивал старик, подхватил мешок с звякнувшими в нем бутылками и приблизился к костру. – Да вот на пенсии пообносился.

– Подходь ближе, старина, – пригласил Максимыч и протянул одноглазому стакан с водкой. – Хлобыстни за знакомство с нашей жилищно-ремонтной бригадой.

Старик взял стакан, поклонился и деликатно выпил водку. Потом присел подле клеенки, пожевал калач с сыром и сказал:

– Вы, как вижу, облюбовали этошнее место.

– Как решил, дед, первый раз вроде с нами?

– После вас мусора много, кусков, бутылок...

– А ты что же, нанялся подбирать?

– Бутылки прямая прибыль, мусор сжигаю, а куски в хозяйство идут.

– И охота тебе на старости лет по кустам шляндать, подбирушеством заниматься?

– Вам оно непонятно, конечно, нынешним, справным да легким. Но кое-кто помнит же военное да послевоенное лихолетство.

– Такое не забывается, – вздохнул Максимыч.

– Еще как забывается, – возразил старик, уставил свой синий глаз вдаль и перекривил белесый шрам в углу рта. – Был я анадысь у дочки в городе, на каждой площадке видел ведро с отбросами. Хлеб, сайки, даже пряники... Приехал к себе – слег от такой всеобщей заелости. Как вспомню, почем нам доставалась каждая осьмушка, так сердце зайдется. А у меня еще персональные раны от той поры, глаз вот...

Старик умолк, и по его иссушенному горлу скатилась мучительная волна. Максимыч тут же ткнул в скрюченные пальцы гостя стакан, и старик выпил, не уронив дальновидящего взгляда.

– Повоевать пришлось или как, папаша? – приглушенно спросил наш бригадир.

– Если бы, – горько ответил старик. – А то на таком фронте пострадал, что и рассказывать тошно...

– Расскажи, дед, не стесняйся!

– Кузьма Георгич Голубев я, сынки.

– Валяй, Кузьма Георгич, свои мы люди...

Опустил опечаленно свой глаз Кузьма, потряс головой с проплешинкой в пакельных волосках и ответил смирным голосом:

– Трудно понять вам будем меня, парни. В разное время мы выросли, и теперешнее, как новая побелка, старое все перекрыло.

– Ну мы-то отслаиваем не зря набел, папаша, – заметил Максимыч, – от старого покрытия новое зависит, сам знаешь как. Если с мылом пробелено перед тобой, то семь потов спустишь, пока новый колер наведешь.

– А цветная побелка как проступает!

– Анилины ранешные бывают – хучь плачь...

– Трафареты не смываются!

– Купорос тоже не подарок – от клопов его раньше добавляли в известку.

Кузьма покивывал на все наши замечания, почесывал старые шрамины на лице, а в конце сказал:

– Наша жизнь в вашем возрасте, дорогие парни, сплошным купоросом была, а иной раз в едучей кислоте купаться приходилось, как мне однажды, после чего и протравлен на всю катушку. Может, моя судьбина чем и заденет вас...

Кузьма вперил свой глаз в небо, будто хотел высветлить глубокие воспоминания, и зашарил в воздухе рукой, прося сигаретку. Ему тут же всунули в деревянные будто бы пальцы «Стюардессу», подожгли никелированной зажигалкой и дали раскуриться.

– Родился я в те годы, – начал он распевным голосом, – только-только после гражданской, когда отцом всем нашим гражданам Холод был, а матерью – Голодовка. Оквелел с детства по причине еще и батиного запойного надрыва. Из рахита, как по-теперешнему медики определяют ту болезнь, еле выбился. Здоровьишка особо не набрал и впоследствии. Меня и на фронт не взяли, когда война с Германией началась. «От твоей худобы нашим бойцам не по себе сделается, – определил военврач, бравый, как лошак. – А госпитали переполнять с ходу заведомыми дистрофиками совсем ни к чему».

Одно остается мне – работать не покладая рук да детишек растить взамен выбитых войной мужиков. В таком утешении возвращаюсь после своих трудодней в родную избушку и продолжаю вымахивать ребятишек. Трое у меня уже. Понятное дело – надо справлять мужскую обязанность: вот и занимаешься темным производством.

Дуняха моя уж четвертым пошла, безропотная, как телушка, только вздыхает да украдкой на меня, хозяина, поглядывает: что завтра есть будем? А в колхозе все хуже и скуднее, хотя все работаем, считай, от зари до зари. Известное дело – все для фронта, все для победы. Живота своего не жалеем. И с огородом мне справляться нет времени – все ездки да подвозы: то на поля навоз, то дрова в сельсовет, то председателя в райцентр, то тракторам запчасти, то механизаторам обед, то сено на скотный двор, то зерно на элеватор, то картошку в овощехранилище... И везде контроль такой, что ни зернышка не возьмешь, ни картошины, ни клочка сена.

А попросить какой помощи от колхоза язык не поворачивается – столько вдов кругом с ребятишками, и почтальон каждый день новые похоронки приносит. Как только выкручиваются бабы, одному господу известно. Да еще изредка на того же меня засмотрится бедолага: только кликни – потянется за тобой в кусты.

«Не до того, милая, – внутренне скажешь ей, вздохнешь и отвернешься. – Единая нас гулеваниха гложет – нужда острая!»

Не до жиру – быть бы живу. Главное, ребятишки... Сенька старший, Мишка средний, Марьянка меньшая. Хочется, чтоб они были боровичками, а не поганками. Мечтается, чтоб парни годились под ружье взамен убитым красноармейцам, а девки стали бы справными матерями да в свою очередь рожали крепкое население. Посмотрю ж дома – хилеет мой род, одни глаза на лице да скулы выпирают, будто у саранчи. Картошек чугунок поставит Дуняха на стол – вмиг расхватают мои короеды ручонками-росточками, помакают в соль прямо неочищенные и сжуют с обжигом. А потом по очереди заглядывают на дно чугунка – не осталось ли там чего...

– Мам, когда большой чугун наваришь?

– Вот новой дождемся, тогда отъедимся, родимые.

– Снег бы сошел – прошлогодней картошки набузовались бы, да, батянь?

У меня от таких картин сердце надвое разрывается, самому картошина в рот не лезет, и мысль одна по темечку бьет: «Как детишек до весны поддержать, прокормить их, сердешных-лядащих, не дать им опухнуть с голоду?!»

И ведь что нутрит до злости – есть люди с достатком и в эти лютые времена. Приходится встречаться с возками, которые везут на базар и картошку, и свининку, и молочко, и кедровый орешек... На что уж наше село испокон веку бедолажное, а городские привезут на обмен из города разные шмотки – откуда что у народа берется: медок достают в обмен на отрезы, к примеру, маслице коровье за какую-нибудь плюшевую жакетку, пшенички даже насыплют, когда предложат сапоги или мужское теплое бельецо.

Мне, конечно, приходится издалека наблюдать за такой меной. Сам пообносился – край, латка за латку цепляется, но не беда – сдюжу, детишек прокормить мало-мало – вот главная забота.

И однажды вывезла меня кривая на фартовую дорожку.

Пошел я как-то аккурат под Новый год в субботу дровец позаготавливать в тайгу. Намахался до одури над сушняком и назад возвращаюсь весь в куржаке – лешак лешаком да с топором в руках! И только вышел на дорогу я, как из-за поворота вывернись возок, полный кулей, с мужичонкой-возницей. Гнедуха ровно тащила сани с поклажей и провожатым, да мой вид в сумерках не пришелся лошадке по нутру. Рванула она возок, всхрапнула и понесла, чуть возница не вылетел из саней. Мужик-то сам усидел, а куль с чем-то выпал на обочину.

– Э-эй, – заорал я, – стой, раззява, добро потерял!

Гнедуха от моего сипа сильней понесла, а мужик не натянул вожжей, видно, принял за разбойника. Скрывались кой-где в тайге в ту пору темные личности: то дезертир, то просто проворовавшийся. Недолго им приходилось бегать – милиция скрадывала, но россказни про таких волков потом кочевали годами по всей области.

И тут мужичонка попался, видно, из тех, кто слушает с замиранием сердца бабьи перепевы про «дизертиров». Наслушается такой всяких «ужастей», а после в ночное время от своего крыльца по малой нужде отойти боится.

– Эй, черт тебя догони!

Ни ответа, ни привета. Посидел я на куле с картошкой – она родимая! – покурил своей продеристой махорочки – ни скрипу, ни сипу. А сумерки зашпаклевывают тайгу всплошняк, от мороза деревья начали перестрелку, и в животе у меня так пальба отзывается, как в пустом распадке. «Чего ж зазря пропадать картошечка будет, – мозгую я. – У мужика ее, видно, немалые запасы, раз так разбрасывается. Не обеднеет, а мне она очень даже кстати».

Кое-как взвалил я на плечи куль и покондыбал на огонечки своей Кручинихи. Ноги стараюсь не подгибать в коленях, чтоб не свалиться. Сил вроде бы никаких, на одной радости кондыбаю, только снежок всхрустывает под ичигами. Еле втащил в сенцы свою ношу, на дверь в избу прямо упал вместе с кулем и уж в избе рухнул на лавку.

– Ох ты боже мой! – долетел до меня вскрик Дуняхи. – Откуда такое добро, Кузьма?

У меня грудь ходуном ходит, но руку предостережением поднес к губам и объявил:

– Тс-с! Дед Мороз подарил да велел никому не говорить, иначе боле не будет подарков.

– Дед Мороз куль привез!

– Отвалил нам, мамань, рясной картошечки!

– Вот наварим теперь!

– Сальца бы еще кусочек догадался положить...

И давай моя ребятня тот куль ворочать, картошка застучала в чугунок, и мне под этот оживленный базар у печи задремалось. В кратком сне показались опять сани с гнедухой и перепуганным мужичком, а я будто бегу за возком и топором машу: «А ну, сбрось сала, мужик!» И возница кидает мне под ноги кус сала, пышного, желтого, с толстенной коркой, с прослойками мяса.

Только подхватить не дали мне тот кус мои оглоеды. Навалились со всех сторон на меня, защипали, защекотали.

– Вставай, батянь, Новый год встречать!

Ну хоть без сала, а праздник, считай, справили. Картошечка попалась что надо – крупная, рассыпчатая, сладкая. С солью да постным маслицем – куда с добром! Чай потом с чагой пился, как после поросятины.

Только жена хмурноватая была весь вечер. А ночью приткнулась к уху, животом подтолкнула и задышала горячо:

– Где, Кузь, взял картошку?

– Может, назад отнесть?! – дохнул ей в ответ.

Замолкла она, мышью притаилась, а через полчаса так попросила:

– Ты больше не носи чужого, Кузь, до греха недалеко.

И будто подтолкнула мою мысль Дуняха на будущее. Сказал ей:

– Сам пусть сгину, а детям пухнуть с голоду не дам.

– А коли ославят через отца их, лучше будет?

– Дети за отца не в ответе! – оборвал я ее известной тогдашней приговоркой.

– Да людям-то как в глаза глядеть они будут, если что обнаружится?

– Я их ращу не для сиденья под матерней юбкой! – заявил я Дуняхе. – Будущих солдат и доярок выпестовываю!

– Ой, Кузя, – тихонько запричитала Дуняха, – дело праведное неправедным не подопрешь, а только порушишь!

– Пока не пойман – не вор, – отрезал я. – Куля как-никак на неделю хватит. А там видно будет...

Видно стало дно куля через какую-нибудь пятидневку. Тут как раз Дуняхе родить приспичило. Приняли мы с бабкой Утихой четвертого, назвали его Калистратом, и на радостях последнюю картошку я повитухе высыпал.

А Дуняху кормить чем-то надо, чтоб молоко было. Ребятня ее облепила, глаз не спускают с того, как маленький чмокает мамкину титьку, вдоволь наедается материнского молока.

Что делать? Решился я в следующую субботу к дороге идти – авось снова подфартит.

Подвязался я потуже веревкой, топор за нее сунул и потихоньку со двора на огород, а оттуда тропкой до нашей дороги прокрался.

Блестит дороженька под луной, ровно надраенная. Ездят по ней в райцентр из Кривулина, Губаревой, Олонцов, Осетровой, Брагина мимо нашей Кручинихи. Понятное дело – кто честный избыток повез на базар, тот днем проедет да в наше село заглянет, а ежели кто притай согреб, тот по темноте будет стараться проскользнуть.

«Вот эти-то и жулики! – решил я в своем отчаянном положении. – Пусть делятся с трудящимся неудачником!»

Только так помыслил, слышу – одинокий скрипок доносится. Заиндевелая лошадка выступает из-за поворота, а в санях возница в тулупе кулемой расположился и вожжи отпустил, только храп разливается.

Я расшагиваюсь поперек дороги, топор из-за пояса вынимаю и к лошади – шасть. Тень моя на деревьях таким крупняком высится, что вроде подспорья мне в нападении.

– Тпру, вороная! – приказываю голосом пострашней – и к саням. – Кто едет, куда, что везешь?

В ответ – молодецкий храп. Захожу со стороны тени, склоняюсь к вознице, а из кулемы самогонным перегаром шибануло, как из бадьи с перестоялой закваской.

«Ну, раз самогон пьешь, голубок, – соображаю со злостью, – значит, не бедуешь».

Не спуская глаз с пьяного, пошарил под соломкой, наткнулся на три баула. Один стащил на дорогу и лошадь пуганул. Затрусила вороная дальше, а пьяный парень так и не шевельнулся.

«Побольше бы таких проезжих, – сказал я про себя, а сам баулище в кусты поскорее потащил. Горох, чую на ощупь, в куле том, целое богатство для меня. – Часть на сало выменяю, четвертину на соль, ведро насыплю за керосин, – прикидываю в уме. – Каша гороховая сытная – недели две с лишком семье пропитание».

Кое-как оттащил я с видного места на тропку баул, а на себя взвалить его не могу, сколь ни пыжился. Пришлось за салазками домой идти, потемну с ними прокрадываться по задам Кручинихи да возвращаться потом со своим грузом под лай голодных собак. Толчками сердца, кажется, вытаскивал салазки из колдобин. Весь превратился в зайца-слухача, каждой жилкой звуки ловлю и внутри себя переживаю, и вижу, кажется, затылком каждую тень на снегу. А разумом уже обмозговываю, как прирожденный разбойник, действия на будущее: «Салазки сразу с собой надо брать – меньше мельтешения, груз хворостом притрусить, а топор отточить, чтоб страшней было...»

Так и сделал я в следующий заход. Стал по сумеркам в куст ольхи перед самой дорогой, салазки рядом притаил и топор из руки в руку подкидываю от возбужденности. «Где ж ты замешкался, богатый гостюшка, – выговариваю про себя под стукоток зубов. – Подъезжай, сердечный, подвези товар, желанный!»

Подзадумался, кому мольбу возносить – богу или черту? Пока размысливал над своей разбойной задачкой, показался поздний ездок.

Осторожный, вижу, купец попался. Едет по теневой половине дороги – в просвет меж верхушек деревьев не завалится, полозом не скрипнет, коня лишний раз не понукнет.

«В самый раз!» – скомандовал я сам себе, тряхнул ольху и под снежный ливень вымахнул на дорогу.

От неожиданности конь попятился, осел на задние ноги и куржак с него пообсыпался. Возница кулем свалился с саней, а я к нему – скоком и ногой придержал край полушубка.

– Что везешь?

– Зернеца пару кулей, – застрекотал мужик, а сам глазками на меня уже косит, оживает и озирается вокруг.

– Уворовал? – напираю я.

– Ничего подобного, – лепечет мужик, – насобирал на продажу, жене полусапожки к весне купить...

– Обойдется жена, – отвечаю.

А он меня в нос изо всей силы – хрясь! Шмякнулся я на дорогу, и она в глазах рассыпалась на блескучие осколки. И те осколки стали подпрыгивать, разваливаться на мелочь – это возница меня ногами начал пинать. Потом вроде оставил меня. Не за вожжи ли взялся? Приподнимаюсь, а он уже летит ко мне с отводом санным – в один момент сорвал мужичина отвод, да с гвоздем на конце.

И не успел я на ноги встать, как вертанул меня той зацепиной мужичина. Потом еще и еще... Ногой перевернул и по личности моей пару раз прошелся. В аккурат гвоздем по глазу приметил варнак...

– Пощади за детишек – перемрут с голоду без отца!

– Туда и дорога! Всему отродью!..

Осколки уж в пыль перемололись и ту вихрем снесло, а мужик все на мне злость отводит. Да вдруг где-то недалеко стрельнуло дерево от мороза, и мой истязатель выронил отводину. Потом подхватил ее, прыгнул в сани и шуганул коня.

– Теперь похож на разбойника будешь, земеля! – каркнул издалека, и след его простыл.

А я начал холод ощущать всем телом, кроме тех мест, где жгло от побоев. Поднялся на четвереньки, снегу к лицу приложил и снял мокрую кашу.

Но одним глазом успел заметить куль, забытый мужиком.

«Умирать погоди, – приказал себе из последних сил. – Донеси зерно семейству, потом прощайся с жизнью!»

Полежал я, пока коченеть не начал, снежком протерся и пожевал снежной крупицы. Потом сползал за салазками, завалил разной хитростью куль на них и пополз к родным огонькам.

Каждый сугроб мне хребтом неодолимым вставал на пути, из ямин выползал я пришибленной ящерицей и задыхался от кровавой вязкости во рту. Но раны замерзнуть не давали – все больше и больней припекать начали. Припасть бы к тропке и замерзнуть-заснуть навеки. Но как вспомню, что ребятишек могу оставить голодными, резвей становлюсь, ровно кляча от запаха родной конюшни.

– О-ох, козлята мои родные... взглянуть на вас хоть в последний раз...

И ребятишки, как почуяли беду, повыскакивали на огород, за изгородь повылазили. Старший Сенька уже на тропу завернул и тут увидел странную картину: человек ползет с гружеными салазками и отцовским голосом зазывает. Отскочил постреленок, собрал остальных вокруг себя и ко мне двинул свою орду.

– Родные мои, я это, батя ваш, помогите подарок от Деда Мороза донесть...

И провалился во мрак, будто в гору невесомого зерна...

Очнулся уж в избе, надо мной фельдшерица наша Акимовна склонилась и ветошкой лицо протирает.

– Шел по дороге, засмотрелся,– начал я сгоряча рассказывать, а язык тяжелый-тяжелый.– Откуда ни возьмись машина, сшибла меня, помяла и оставила помирать... Да вот выполз...

– Ничего, Кузьма Георгич, отлежишься, и с одним глазом можно зорче многих быть, – отозвалась успокоительно Акимовна, повернула костистое лицо к окну и кулачком погрозила кому-то. – Кто же лютостью берет, тот горечью расплачивается.

А сзади Дуняха всхлипнула.

– Говорила же я, предупреждала!..

«Верно говорила, – отозвалось все во мне, – правильно предупреждала: «Дело праведное неправедным не подопрешь!» И сейчас страшней голода мнение людей: зачуют подвох, в рассказе, начнут копаться, узнают правду – тогда держись! Проходу ни тебе не будет, ни детям!»

Долго еще я и после выздоровления ходил ниже травы, тише воды, прислушивался – не помянут ли где про неудачного разбойника, не окликнут ли обидной кличкой, не запоют ли жгучую частушку.

Вроде не пошел народ на расследование, моей придумкой утешился, выходит, немного грехов на мне висело по селу. А я с тех пор как помешался на праведности, ни соломинки чужой не возьму, ни полешка дров, ни какой другой малости.

Авторитет появился у меня какой-то особенный на селе, до райцентра докатился слух про мою исключительную честность, и – бац! – начальство меня в депутатство начинает сватать по району.

Тут уж пришлось мне волей-неволей вспомнить старую историю. «Вдруг узнает меня на портрете тот истязатель и осмеет, – призадумался я. – Нет, надо ходу давать из Кручинихи!»

Так вот я и перебрался ближе к городу, парни, устроился на железную дорогу, а мимо брошенного куска спокойно пройти не могу. По нынешним временам такое пристрастие на шутливый разговор, ведь булки запросто в воду выбрасываете, а нашему призыву, случается, – едкая капля на старые раны.

Кузьма сник, слепо запросил сигарету и незряче закурил ее. Замигал наконец его синеватый глаз, и губы пошли вкось, изображая просительную улыбку.

Мы тоже закурили по новой. А Максимыч раздумно налил в стаканы пива, глубоко затянулся и высказал мысль:

– Ты нас, батя, прости за скороглядство. По внешнему виду могли догадаться про тяжести на душе! Что говорить, забываем мы лихолетные времена, из которых сами появились. Нынешняя жизнь, она как побелка по старой фреске: раз! – и вроде добились полной чистоты. И лишь спустя века начинают размывать настоящее из-под набелов-перебелов. Может быть, тут есть расчет самой жизни, то есть сперва подзабыть все недавние страсти, а потом воскресить в полную силу для обозрения потомкам!

– Это вроде как старики начинают любить внучат больше, чем собственных детей! – поддержал веселая душа Кешка Жук. – По себе знаю! По своему деду...

Максимыч повел бровью в сторону выскочки и продолжал:

– Очень мы понимаем твою историю, Кузьма Георгич, может, потому, что сами не на передних краях мантулим – в ремонтной конторе, не вышли в герои космоса и прочие знаменитости. Но наши загвоздки бывают посложней, может, космоса. Так говорю я, братцы?

– Бывает и у нас зелено в глазах от перегрузок!

– Стыковки такие, что ни в масть, ни в снасть!

Максимыч поднял свою кружку, требуя слова на концовку.

– Несмотря на все недостачи, ремонтируем мы квартиры на совесть, каждый раз для конкретного человека, и самого человека вроде бы подновляем.

– Оно видно по вам, – согласился Кузьма, – по вашему радушию. Такая артель, верно, знает и цену хлеба. Не станет целые сайки в воду метать...

– Они нам достаются не задаром, – ответил Максимыч и метнул кинжальный взгляд на Кешку. – Иной раз приходится такую работу провернуть, что не знаешь, как людям в глаза глядеть после этого...

– Мы разве мухлюем, Максимыч?!

– Стройматериалу учет какой!

– Халтурим в свое время!

Кузьма вертел головой, вперивая свой взгляд в каждого из говоривших. Казалось, старик и единственным глазом прошивает каждого из нас насквозь, видит наши разбойные увертки и стыдится за нашу оправдательную запальчивость. Поэтому вскорости он и засобирался.

– Что ж, ребяты, – заключил он, – по нынешним временам честно прожить куда способней, чем раньше. Если ж такой артелью держаться, никакой соблазн не страшен. И других приструнить сумеете, чтоб неповадно было... Спасибо за товарищеский приют. Даст бог – еще встретимся.

– Заглядывай на костерок, Кузьма Георгич!

– Доброго здоровья тебе, дедусь!

Кузьма поклонился семь раз, сколько сидело народу у костра, подхватил свой мешок и вернулся к заливу. Подобрав свое удилище, он выудил батон, засунул его в мешок и побрел вдоль берега, поглядывая по сторонам.

– Эх, дед, разбередил ты душу, сам не знаешь как, – сказал Максимыч с зубовным скрипом. – До чего дожили – даже перед тобой, перед неудачным разбойником, пришлось втемную соображать. Сказать бы тебе, что мы тоже собираемся разбой учинить, да по причине какого голода?!

– Зачем терзаться, Максимыч?

– Одни мы такие, что ли?

– Наше дело маленькое, бригадир!

– Пусть начальство разбирается и отвечает...

– Запьем это дело, бригадир!

– Ясная сила!..

Но Максимыч уже смотрел куда-то поверх наших голов на манер старика. Лицо его отвердело, будто ком бетона, он порубил в воздухе ребром ладошки и встал.

– Вы отдыхайте, ребятки, а я поеду...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю