355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуа Мориак » He покоряться ночи... Художественная публицистика » Текст книги (страница 7)
He покоряться ночи... Художественная публицистика
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 07:08

Текст книги "He покоряться ночи... Художественная публицистика"


Автор книги: Франсуа Мориак


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц)

Наибольшего сожаления достойны те времена, когда девушка перестает ощущать это желание мужчины и внушает себе, что ей положено быть многоопытной соблазнительницей. Ей неведомо, насколько привлекательней была ее плоть, когда казалась недоступной.

Чтобы уловить то, что ускользало от взгляда, у молодых людей есть танец.

Какие бы скрытые сокровища вы ни таили в себе, они ничтожны по сравнению с теми, которыми наделяло вас наше воображение.

Молодой человек обнаруживает, что девушка – это редкий вид «на грани исчезновения». Девушка не всегда была такова, какою сделало ее христианство, – и она очень скоро исчезнет из нашей цивилизации, которая, делаясь все менее и менее христианской, велит женщине очень рано покидать гинекей и локтями (локтями!) пробивать себе дорогу в жизни. Наши варвары-дети будут удивляться, что нам еще была известна эта роскошь – мы знали женщин, которые, давно достигнув брачного возраста, оставались чистыми, неискушенными и боязливыми. Но мечта о непорочной подруге, которая должна принадлежать ему одному, никогда не покинет юношу. И вместе с тем все больше молодых людей будет уклоняться от брачного ярма; уже сейчас, подставляя под него шею, они успокаивают себя мысленными оговорками: такие юнцы, даром что христиане, предпочитают ограничиваться гражданским браком – дескать, легче будет разойтись.

VII

Баррес говорит о молодости как о возрасте, когда мы испытываем потребность преклоняться перед другими и принижать самих себя. Но любовь не приносит юноше утоления этой потребности: его любовь проникнута тщеславием, и под ее воздействием даже сущий скромник пускается в самое смехотворное бахвальство. Не стоит быть легковерным по отношению к тому, что рассказывают юнцы о своих подвигах: очень немногие из них признаются в неудачах, в поражениях, очень немногие отказывают себе в удовольствии покрасоваться перед публикой в ореоле мнимых побед. Такой победитель и умрет, пожалуй, ни разу не задумавшись над тем, что своими любовными успехами во многом обязан автомобилю и всему тому, что обычно символизирует автомобиль наиновейшей марки. Он пустит на ветер состояние и ни на миг не усомнится в том, что был любим ради него самого. Подобное неведение было бы необъяснимо, если бы в начале каждой такой любовной карьеры не стоял пример истинного женского бескорыстия. Тот, на чье первое чувство откликнулась последняя любовь увядающей женщины, на кого выплеснулась предельная расточительность женского сердца, тот отмечен этими дарами на всю оставшуюся жизнь: в любви он будет оптимистом. Каждая женщина для него – отблеск того заходящего солнца, что так искусно, по-матерински нежно разбудило его.

«Ужель свое я отлюбил?» * Все мы, дойдя до середины жизни, требовали у судьбы ответа на этот вопрос баснописца. Бальзак в «Беатрисе» замечает: «Очень часто мы подчиняем все свои чувства единому стремлению, сами налагаем на себя обязательства, сами творим свою судьбу, и значение случая не так уж велико, как нам то кажется»  1. И несомненно, что это желание полюбить, это сознательное стремление отдать в чужие руки нашу муку и радость доходит до наивысшей точки именно в юности. Мы ищем пучину, чтобы кинуться в нее. Кто на закате молодости, глядя на женщину, не чувствовал, что стоит приблизиться к ней – и он погиб? Но мы больше не хотим страданий, да и слишком многие узы нас удерживают; зачастую мы успеваем окружить себя целым заслоном: семья, жена, дети – наша неусыпная и горячо любимая стража. А юноша одинок, независим, его почти не стесняет то, что осталось в современном мире от родительской власти и ограничений, налагаемых обществом; вот он и летит на огонь с одним-единственным желанием – сгореть. Он издает вечный романтический вопль: «Спешите, желанные бури!»  2Став старше, он только покружит около красивого тела и, мгновение поколебавшись, бросится наутек.

1О. Бальзак. Собр. соч., т. 4. М., 1960, с. 285. ( Пер. Н. Жарковой.)

2Р. де Шатобриан. Рене. Б. Констан. Адольф. М., 1932, с. 63. ( Пер. Н. Чуйко.)

Многие женщины опасаются в мужчине именно молодости: они осмотрительны. Им довелось узнать, иногда на собственном горьком опыте, что молодость – разрушительница, что любовь молодого человека пагубна для любимого существа.

Вот они и избегают юношей прежде всего из-за их нескромности, бахвальства: им претит тщеславие и кокетство юного хлыща, маниакальная жестокость охотника, жаждущего затравить очередную жертву и рассказывать потом, что он знал «немало женщин». Очень юного мужчину женщина видит насквозь, потому что она знает самое себя: очень юный мужчина как две капли воды похож на женщину, у него те же повадки.

Искушенной женщине известно, что есть и другая порода юношей – эти влюбляются с чарующим простодушием (и с не менее чарующим пылом). Но те несут любимой женщине иную опасность: они слишком требовательны в любви, и обожаемому существу предстоит тем более стремительное падение, что они сами вознесли его на алтарь головокружительной высоты. Разочаровавшись в идеале, они готовы удариться в самую ужасную крайность. Позже, приближаясь к сорокалетию, они поймут, из чего состоит амальгама, которую мы именуем любовью. В сорокалетнем возрасте восхищение женщиной сопровождается лишь приятными эмоциями: в этом возрасте мы готовы ко всему. Быть любимыми для нас нечаянное счастье. Добродетель предусмотрительности, боязнь показаться смешным – весь так трудно доставшийся нам житейский опыт учит нас помалкивать, притупляет в нас способность к негодованию; любимой женщине больше не грозят ни сплетни, ни объяснения. Сорокалетний мужчина все поймет, закроет глаза, притворится, что ничего не замечает. Вот почему его слуха иногда касаются утешительные слова: «Меня может увлечь только тот, кто перешагнул за тридцать пять».

Многие юноши, не отличаясь никакими странностями во вкусах, просто не любят женщин. Природа не нуждается в людях, умеющих любить, и производит их на свет куда реже, чем кажется. Безделье, обычное у светских людей, рассеянный образ жизни и все то, что с наступлением эпохи джаза стало обозначаться словечком «контакты», и такие могущественные возбудители, как книги, спектакли (и даже сами стены, орущие тысячами афиш), – все это оказывается необходимым, чтобы склонить к любви недорослей, которым милее лупить ногами по мячу или лупить кулаками друг друга и которые любой ласке предпочтут волосяную перчатку. В народе те, кто рожден для любви, делают из этого ремесло, которым и живут не стыдясь; остальные берут себе жен, повинуясь соображениям, о которых истинная любовь понятия не имеет: у безнадежной уродины больше шансов выйти замуж именно в простой среде, а не в хорошем обществе. Простые люди, у которых нет призвания к любви, и не притворяются, что в женщине им нужна красота, которую они даже не сумели бы распознать. А в хорошем обществе последний ублюдок взыскателен, как Дон-Жуан.

Та самая любовь, что не сходит у нас с языка в двадцать лет, часто приходит к нам только в середине жизни, и лишь тогда нам дано изведать ее ожоги. Цветущая молодость обходится собственными силами, и ей еще неведома жажда продлиться, продолжиться в другом человеке – а ведь это и есть любовь.

Может быть, любовь – это признак оскудения и упадка сил. Мы ищем спасения вне нас самих; но этим юным невозмутимым атлетам, полным сил и чуждым всякой мечтательности, никто не нужен; они путают любовь то с гигиеной, то с развратом. Откуда такому юноше, довольному своим телом, благоговеющему перед каждым своим мускулом, безмятежному чудовищу самовлюбленности и самодовольства, – откуда ему знать, что значит страсть, неистовый голод, невозможность жить без другого существа? То, что он называет любовью, есть в сущности любование собственным отражением в глазах его подруги; он влюблен в собственную силу, в собственную власть; ему любопытно, до какого предела он может довести чужие страдания; ему необходимо, чтобы под рукой все время был смиренный свидетель, невольник, живой символ его господства; он предпочитает зрелых женщин за то, что они покорнее, их легче поработить; но поскольку лишь молодость достойна обожания, этот Шери увядающих женщин * обожает свою собственную молодость.

Натолкнувшись на сопротивление, он страдает, потому что усматривает в нем признак своего упадка, и тут он входит в азарт, злится; таковы у многих молодых людей любовные страдания: они сводятся к тревоге за свою власть, к самолюбию, к уязвленному тщеславию.

В тот день, когда юность наконец нас покинула, мы начинаем распознавать ее черты в чужих лицах и чувствуем нужду в другом человеке; оскудев, мы ищем вне нас то, чего сами лишились.

Конечно, множество юных созданий испытало страсть еще в отрочестве, но это все хилые, малокровные подростки, которые, несмотря на свой возраст, не изведали опьяняющего изобилия двадцати лет, зато у них сильная потребность в росте, в обогащении; это привязчивость плюща, который тянется ввысь и живет за счет того ствола, который обвивает.

Женщины – тот же плющ, и зачастую они губят самые могучие деревья. В забавной строчке Коппе * «Он умирал от болезни слишком любимых детей» можно обнаружить вполне трагический смысл. Такие дети, позволяя себя любить, надеются все получить, ничего не давая, но любовь, которую они внушают другим, изматывает их страшнее, чем если бы они любили сами. Упрочивая свою власть над юным существом, женщина прибегает к самому пагубному потворству: она прививает любимому такие пристрастия, утолить которые может она одна.

Нас всех замешивали и лепили те, кто нас любил, и, если только они оказывались достаточно упорны, мы можем считаться творениями их рук, хотя, впрочем, они едва ли признали бы свое авторство; да и получается у них всегда не то, о чем они мечтают. Каждая любовь, каждая дружба, пересекаясь с нашей судьбой, оставляет в ней след на веки вечные.

Молодой человек, не зная сам себя, вглядывается в собственное отражение в сердцах своих жертв и с грехом пополам подлаживается к нему: в результате он усваивает себе те добродетели, которыми его награждают. А те, которыми его не наградили, он тоже усвоит, потому что упражнялся в них, занимаясь своим ремеслом (быть любимым – это ремесло).

Быть любимым – значит состоять под надзором: поэтому самый чистосердечный юноша приучается скрытничать и искусно пускать пыль в глаза. Быть любимым – значит регулярно получать причитающуюся дань поклонения, – и даже самый скромный влюбленный не упустит своей выгоды, сколотит на этом капитал, доходом с которого будет пользоваться всю жизнь. И наконец, любовь не всегда так уж слепа, как принято думать: быть любимым – значит причинять страдания, но это терзаемое нами существо, чья жизнь во всем зависит от нашей, знает нас лучше, чем мы сами себя знаем, и, причиняя ему страдания, мы время от времени силой вырываем у него обличения, высвечивающие нас до самого дна.

VIII

Что до жажды преклонения и самоуничижения – многие молодые люди утоляют ее не любовью, а книгами. Чтобы доставить себе это развлечение, нет ничего лучше свежего номера журнала. Кто из юнцов не мог бы повторить вслед за аббатом Бартелеми, автором «Юного Анахарсиса» *: «В молодости я был преисполнен столь глубокого почтения к литераторам, что запоминал по фамилиям даже тех, кто присылает загадки в „Меркурий"». Но молодежь возносит свои кумиры на такую головокружительную высоту, что невозможно спустить их на землю, не разбив. Кстати, критические разносы в журналах этой молодежи чаще всего и означают разочарование в великой любви.

Какой писатель не подтвердит, что одобрение молодых ему важнее всех иных похвал? Разумеется, сами по себе овации юнцов не внушают нам полного доверия. И все же они многое значат.

Молодое тянется к молодому: гений – это молодость, и молодые люди угадывают его чутьем. На бесплодной, засушливой равнине, по которой прошли, ничего не слыша, толпы народу, юные различают журчание: источника и опускаются на колени. Какой бы безнадежной ни казалась затея, они не преминут откопать чудесный родник и испить: из него.

Именно молодежь вопреки всем Сорбоннам и Академиям заставила публику признать Бодлера, признать Рембо. Учебники литературы еще и в наши дни едва упоминают этих поэтов и их последователей; но яростное обожание молодежи восторжествовало над пренебрежением ученых мужей.

Бывает, что прах великого писателя приветствуют депутации официальных лиц, его имя объединяет политические партии, гремит по всему свету. И все же какими гнетущими кажутся все почести, если от писателя отхлынула любовь молодежи!

Но вы, пишущая братия, не надейтесь уловить молодых лестью или привлечь их особенным вниманием к их вкусам. Баррес, страстно любимый молодыми, даже теми из них, кто его поносил, куда меньше заботился о том, как бы им угодить, чем утверждают злые языки. Помните это его ужасное: «Ну, что поделываете?» – которое он ронял вместо приветствия, не давая себе даже труда притвориться, что читал наши книги?

Любим ли мы поэзию, когда нам уже за тридцать, или просто помним, что любили ее раньше?

Нет ничего трогательнее, чем слушать, как современный юноша рассуждает о Рембо.

Двадцать лет – возраст, когда мальчики, собравшись компанией, способны весь вечер без устали читать стихи. С них станет декламировать и по дороге домой. Кто не помнит этих друзей, так и гудевших стихами, – вокруг них витали строфы, словно пчелы вокруг улья? При Барресе эту роль чтеца взял на себя Жюль Телье *; мы храним в памяти Андре Лафона и прежде всего Жана де ла Виля – они тоже носили в себе всех поэтов, «подобных любимым богам».

В конторе, в казарме, на промерзших улицах юные существа обороняются против действительности: господь призвал бы легионы ангелов, а они кличут на помощь, бессмертные стихи.

Как много двадцатилетних стремится к этому экстазу, к этому нисхождению поэтической благодати! Экзальтация – их естественное состояние, они никогда не устают воспарять; для них жить – значит переосмыслять жизнь. Большую опасность таит в себе эта борьба с видимым миром, потому что поэт может с отчаяния прибегнуть и к опьяняющим, одурманивающим снадобьям!

IX

Думая о наших друзьях, живших в этом состоянии лирической благодати, мы вспоминаем лишь тех, кто умер, словно никого из них не осталось в живых, словно их обаяние – верный знак того, что они заранее были отмечены судьбой. Быть может, древнее поверье, будто умершие молодыми угодны богам, берет исток в самой действительности. Жизнь отбрасывает тех, кто ей не поддается. Как многочисленно племя неподдающихся! Из глубины столетий тянется этот священный фриз, украшенный ликами поверженных юных героев, между которыми наш взгляд сразу притянут блистательные лица воителей – таких, как Морис де Герен, а рядом каждый тут же узнает своих самых задушевных друзей. И конечно, их траурную процессию безмерно умножила война. Но когда мы вспоминаем друга, «павшего на поле чести», не мелькает ли у нас мысль, что, не будь войны, он бы все равно не уцелел? Для подобных людей смерть – призвание; молодость – их воздух, без которого они погибают.

Зато многие из них как будто пережили свою собственную судьбу: невозможно признать Мюссе в том сорокасемилетнем мужчине, каким он был в год смерти. Нет, переживи он себя хоть на столетие, все равно мы будем представлять его таким, каким увидел его Ламартин в гостях у Шарля Нодье *: «Облокотясь о подушку и подперев щеку ладонью, он небрежно раскинулся на диване в полумраке гостиной... Это был красивый юноша с напомаженными длинными волосами, спускавшимися на шею, с чистым, слегка удлиненным овалом лица, которое уже слегка побледнело от поэтических бессонниц».

Наверно, и Рембо в те годы, когда он жил в Харраре *, забыл пору своей истинной жизни – ей суждено было кончиться одновременно с его отрочеством. Он бежит от мира и себя самого, чахнет в ужасном климате и вновь обретает себя лишь на больничной койке, над которой склоняются ангелы.

Кто эти люди? Исключения? Чудовища? Ничего чудовищного в них нет; все мы недалеко от них ушли. Судьба преподносит многим из нас ту же загадку, что и этим нашим горестным собратьям. Когда мы подходим к середине жизненного пути, перед нами встает один-единственный вопрос, вбирающий в себя все прочие: что нам делать с теми юношами, какими мы были? Я погрешил против истины, приписав дар неувядаемой молодости одним гениям; нет-нет, как бы ни были велики наши утраты, молодость переживает нашу юношескую прелесть, нашу столь ценимую всеми обаятельность. Упадок телесных сил не имеет никакого отношения к сердцу, – оно не стареет. Возможно, и правду говорят, что за семь лет обновляется каждая клетка нашего тела, но не надейтесь, что ваше сердце подчинится тому же ритму разрушения.

Кому повезло, те изведали в молодости блаженное чувство равновесия между желаниями сердца и властной красотой тела; они желали – и очаровывали, они сразу внушали ту самую любовь, которой алкали. Как бы далеко ни заходили они под влиянием юной страсти, присущее им телесное обаяние взывало о пощаде. Но когда эта гармония нарушается, когда наши лица уже – если можно так сказать – не лица наших сердец, тут-то и наступает для нас зрелость.

Зрелость – это готовность жить так, словно ваше сердце постарело не меньше, чем лицо; это пора, когда сердце приучено наконец биться впустую. Как много в ней хитроумного лицемерия! Нам даже и не приходится сочинять себе личину – мы и так уже ее носим: самая наша плоть, эта старая, расползшаяся или иссохшая плоть, ни единым движением не выдаст таящегося в ней юного сердца.

Но оно никуда не делось, это юное сердце, притаившееся в теле пятидесятилетнего мужчины; словно зверек под снегом, оно спит под толстым, отверделым покровом, а если просыпается – сила его страстей и страданий приводит нас в ужас; куда там спартанскому мальчику, чей живот изгрыз спрятанный лисенок *, – перед нами зрелый, стареющий, а то и дряхлый мужчина, втайне отдающий свою плоть на съедение юному ненасытному зверю.

Эту дремлющую силу чует в себе художник; он роет колодцы, ведет подкопы; он опускается в самые недра своей юности, подобно шахтеру, что находит добычу во чреве планеты, где первобытные леса превратились в уголь.

X

В возрасте от восемнадцати до тридцати многие переживают панический ужас: именно в это время они сами себя познают и сами себя боятся. Туман детства понемногу рассеивается, и на виду оказываются чудовища, залитые беспощадным светом молодости. Как же так? Неужели, сами того не ведая, они носили в своем теле этот зародыш? Он рос вместе с ними, уживался с чистотой их отрочества, а когда они превратились во взрослых мужчин, внезапно расцвел чудовищным цветком. Позже они укротят своих зверей или научатся с ними ладить: безвыходных положений не бывает... Но у молодости нет времени на поиски выхода, на компромиссы: молодому человеку подавай абсолют.

Отсюда все эти помешательства и полупомешательства, самоубийства и полусамоубийства; как часто, вместо того чтобы покончить с собой одним махом, молодые разрушают себя постепенно! Наркотик – это смерть, которую смакуют годами.

Эту мешанину из наслаждения и смерти изобрела молодежь; можно подумать, что для юных смерть – это запретный плод, который особенно притягателен в силу своей недоступности. Без смерти наслаждение кажется им ущербным; ее наводящее ужас присутствие нужно им для полноты ощущений. Даже самые уравновешенные, смирные – и те обожают риск и пылко ищут смерти; истинное удовольствие невозможно для них без этого головокружения: отсюда страсть к автомобильным скоростями. Среди молодежи всегда найдется сколько угодно летчиков, а среди летчиков – куда больше сорвиголов, чем требуется.

Кто не знал юных владык царства похоти? Они ждали, что вожделение отдаст им всю землю, а сами вечно оказывались во власти уколов тоски; в один прекрасный день мы находили их бездыханными: их, словно юных кесарей, удушали их собственные взбунтовавшиеся страсти.

XI

Молодость – это возраст, когда человек еще не мирится ни с беспорядком, ни со злом: с этим еще успеется, а пока молодежь ищет помощи, она исповедуется. До чего сдержанными покажутся самые откровенные книги тому, кто выслушивал признания юношей! Молодые люди пишут нам; что же такого есть в их письмах, чего не было в свое время в наших?

«Я страдаю, – признается мне в письме один двадцатилетний, – страдаю оттого, что слишком переполнен собой; чувствую, что ничего еще не завершено, что час моего освобождения еще не пробил, а мне очень больно все время сдерживаться. Я думаю и живу в пустоте, поэтому любой пустяк меня смущает. От друзей помощи немного: все время пытаешься им что-то объяснить – и напрасно. И эта вечная тревога, она все сильнее и сильнее. Приходится произносить какие-то бесполезные, лживые слова.

То, что я сейчас пишу – и стихи, и проза, – все это лживо. Передо мной открывается жизнь: мне хотелось бы не упустить время, не натворить тысячу ошибок, о которых меня предупреждали. Но попробуй действовать, если заранее предвидишь столько помех! Хочу найти себе применение. Но где? Как? Я боюсь бездельничать, боюсь утратить связь с истинным человечеством; а еще боюсь повседневного рабства, которое меня подстерегает. Как мне набраться решимости? Какого совета заслуживает моя осмотрительность? Опять-таки мне слишком хорошо известно, как одни терпели бедствие по дороге, а другие вообще не пускались в путь. Я не слыхал только о таком чуде, чтобы кто-нибудь достиг цели, Я сужу себя очень строго и все-таки гадаю – чем я заслужил, чтобы меня наказывали? Я не выношу всяких чокнутых, которые не живут простой, нормальной жизнью, и я должен сделать усилие, чтобы обрести эту простую, нормальную жизнь. У меня «под толстой шкурой» кипят такие страсти, а жить им нечем... Вокруг или нищие духом – общение с ними для меня мучительно, – или богатые духом, но до них не достучаться; повторяю, я совсем один».

Другой юноша пишет мне: «...с одиночеством я смирился; не буду и пытаться убежать от одиночества; одиночество меня победило. Как умирающий, который знает, что смерть неизбежна, и согласен пожертвовать жизнью, так и я жертвую любовью, дружбой, даже товариществом; я смиряюсь с молчанием, я глотаю слова, готовые сорваться с языка, я общаюсь с мертвыми да с созданиями моего воображения. Вижу, как во мне, на мне дрожит последний отблеск молодости, не замеченный никем на свете; Слова не достигают и не задевают меня: они словно доносятся откуда-то издалека! Что же во мне есть такого, что отдаляет меня от других с этой головокружительной силой? Все, что было со мной в этом году, мои порывы навстречу такому-то или такой-то, приливы и отливы, над которыми я не властен, – у всего этого нет будущего. Я лишился последних источников надежды. И какое непропорционально огромное место занимают в моей жизни всякие бесцветные личности! С какой готовностью мое сердце вбирает самые убогие голоса, чудовищно увеличивая лица, которые в нем отражаются! Отныне все мои дни будут похожи на сегодняшний пасмурный вечер: мне даже некому позвонить и позвать в гости, если бы я вдруг этого захотел».

XII

Некоторых молодых людей мучит то, что они не могут полюбить. Их гнетет собственное безразличие. Вокруг них на все лады прославляется любовь – а они уже и не надеются когда-нибудь ее изведать. Они видят у своих ног жертвы, чувствуют, как у них в руках, словно прекрасные голуби, трепещут чужие сердца. Они завидуют смятению, в которое сами же ввергают, и страдают оттого, что бессильны страдать.

«Я никого не люблю; я никогда и никого не любил; не знаю, что это такое – любить...» Сколько раз мы выслушивали подобные признания! Для посредственностей это очень выгодно; они могут не опасаться, что в их игру вмешается сердце. Но другие гибнут от собственной бесплодности. Мечтая ее превозмочь, они идут на самые отчаянные попытки: едва им почудится призрак любви, они бросаются ему навстречу с распростертыми объятиями.

В этом их гибель: жизнь теряет для них свои краски, становится невыносимо пресной; невозможность любить оборачивается невозможностью жить. В жалком стаде наркоманов не счесть тех, кто затесался в него лишь потому, что не мог задушить «эту изнуряющую, леденящую царицу», о которой говорил еще подростком Баррес, признаваясь, что сам носит ее ярмо; имя ей – черствость.

Другие страдают оттого, что не могут быть любимы; они не сознают собственного очарования, не знают, что молодость заставляет светиться и заурядные физиономии. Им кажется, что предмет их любви безнадежно далек, и ничто не наводит их на мысль, что, в сущности, стоит только руку протянуть. Их ни на секунду не покидает сознание собственного уродства, мешающее им перешагнуть через порог гостиной, магазина, а в женском обществе придающее им затравленный вид; иногда они ударяются в невыносимые дерзости, лишь бы женщины поверили, что они сами желают оттолкнуть от себя всех вокруг. Они помешаны на том, что все над ними издеваются. Каждый девичий смешок они принимают на свой счет. Их исцелила бы чья-нибудь любовь, но они живут замкнуто и сторонятся женщин, и – что правда, то правда – женщинам они не нравятся: лучшее средство отпугнуть любовь – это неверие в то, что можешь быть любим.

Успехом у женщин пользуются всякие хлыщи, оттесняющие чересчур чувствительных юношей.

XIII

Размышляя обо всем этом, мы возмечтали о небольшом очерке на тему воспитания сыновей.Эта проблема как-то никого не заботит. Давайте наберемся мужества и признаем, что наши сыновья предоставлены в развитии сами себе, что мы во всем полагаемся на жизнь, и она, слов нет, – недурная воспитательница. Большинство подростков очень рано узнает, что главное – уметь устраиваться; всеми их поступками руководит необходимость; они примечают, что деньги дают тысячу преимуществ, не говоря уж о главных: независимости и всеобщем уважении. Мы только о том и хлопочем, как бы обеспечить нашим детям положение; самые бескорыстные из них еще грезят о треуголке Политехнической школы или о плюмаже Сен-Сира *, но подавляющее большинство воображает себя не иначе, как в каком-нибудь американизированном бюро: в мечтах они уже диктуют письмо влюбленной в них, но презираемой секретарше, а у подъезда ждет машина наиновейшей марки – она в мгновение ока доставит владельца к «Максиму», в «Бёф» или к «Фуке» *.

Банки переполнены стажерами; но на толпы юношей, жаждущих постигнуть науку делать деньги, не хватит никаких банков. Все их силы отданы деньгам. Нет ни малейшей надобности проповедовать этим юнцам ненависть к романтизму и беспокоиться, как бы они не увлеклись латынью, греческим или какими-нибудь умозрительными построениями, которые они презирают тем глубже, чем меньше от них практической пользы. Бесполезное не принимается во внимание. Все общие понятия бессмысленны: молодых интересует только та газета, которая не имеет политического направления, зато не упускает подробностей из жизни биржи и спорта. Не относится ли к этим молодым людям то, что писал Бальзак о своих юных современниках? «Кажется, они равно безразличны к страданиям родины и к тому, что причиняет ей эти страдания. Они словно красивая белая пена, венчающая волны во время бури. Они наряжаются, обедают, танцуют, веселятся в день битвы при Ватерлоо». Ради полного сходства надо бы прибавить: «Они работают...» – потому что современные хлыщи крайне трудолюбивы.

Заботиться о воспитании этой породы молодых бессмысленно. Они родились вооруженными до зубов; их рефлексы срабатывают на удивление кстати: они устраиваются в жизни так же вольготно, как за рулем своего автомобиля «12 С». К таким юношам можно буквально отнести народное выражение: «От скромности не помрет».

Но разве нельзя было развить их чувства? Увы, гимнастики для души пока не придумано. В этих юношах ничто не созрело для любви: даже свои страсти они норовят поместить под большой процент, словно капитал. Привейте им религиозность – религия станет для них удобным предлогом смириться с тем, что две трети рода человеческого их осуждают – ведь это осуждение мирское! – и вдобавок они ухватятся за гарантию вечной жизни; приобщите их к «передовым» идеям – они, как говорится, снимут с них сливки, и народные чаяния будут лить воду на их мельницу.

Есть и другая разновидность подростков, которых как ни воспитывай – вряд ли добьешься толку. Эти, подобно Улиссу, могли бы претендовать на имя Никто *: они и впрямь никто, они не существуют. В них нет ничего характерного; все, из чего они состоят – манера одеваться, убеждения, женщины, – заимствовано у окружающих. Они ничего не говорят – только повторяют; они ни о чем не думают – за них думают другие; их речи и поступки – сплошное подражание. Их движущая сила – адаптация к окружающей среде; главное для них – быть «не хуже других».

Если когда-нибудь разразится революция, которая сорвет всех нас с привычных мест, любопытно будет понаблюдать за такими юношами: что от них останется, когда в один прекрасный день сгинут все привычки, которые, по-видимому, составляют самую сущность их натуры?

В этом случае воспитание приравнивается к дрессировке: в мире полным-полно щенков, которые подают лапу, и жеребят, умеющих опускаться на колени и кивать головой. Эти существа надоедливы, но необходимы; они не нарушают порядка вещей; благодаря этому вышколенному стаду все в мире идет своим чередом. Восхитительную картину представляют собой эти юные выходцы из всех классов общества, что каждое утро тысячами спешат туда же, куда спешили накануне, и все силы кладут на исполнение обязанностей, среди которых попадаются куда более ничтожные, чем штемпелевать марки или компостировать билетики в метро.

Но есть и совсем другая порода; те, кто к ней принадлежит, созданы словно для того, чтобы их воспитывали.Они не похожи на чистый лист бумаги, на котором можно записать что угодно, они совсем не просты. Воспитатель, достойный своей миссии (или, вернее, руководитель – мы же ведем речь не о детях, а о подростках и юношах), так вот, руководитель, видя перед собой одного-единственному юношу, знает, что ему придется укротить целую толпу: эта юная душа – перепутье, на котором сражаются предки, желающие ожить в своем потомке, и, кто бы ни победил в схватке, пусть его голос сегодня заглушил все остальные, было бы безумием обращаться с ним так, словно он навеки останется хозяином положения.

«...Мой сын неспособен на подлость... Конечно, у него есть недостатки, но ложь ему ненавистна!» Так обольщаются наивные родители, но как неразумно с их стороны полагать себя в безопасности! Какая-то частица в их ребенке питает отвращение к подлости, ненавидит ложь – это и есть то пространство его души, которое лучше всего освещено и более всего известно родителям; они не отваживаются заглянуть в более темные закоулки; между тем рано или поздно, потрясенные какой-нибудь невообразимой выходкой, они возденут руки к небу и возопят: «Я никогда не ожидал ничего подобного...» А следовало ожидать чего угодно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю