Текст книги "Прогулка под деревьями"
Автор книги: Филипп Жакоте
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц)
Прошло два или три года с той лунной ночи, о которой я только что рассказал, и снова подобное же чудо вызвало у меня сходные чувства, я хочу лишь разобраться в них глубже, уточнить кое-что.
* * *
Я вижу прекрасный многоярусный мир, где снизу доверху царят покой и почти абсолютная неподвижность. Местные жители ложатся рано, утомленные невыносимой дневной жарой. Наступает час, когда даже шум моторов рассеивается в далях; если что-то и движется – это едва заметные во тьме ночные птицы: почти неслышный размеренный полет домового сыча, промельк черного на черном; и звучная ровная песня сверчков – словно где-то работают дрелью. И все это – под темными массами листьев, деревья дремлют, сплетясь листвой в сердцевине своего безмолвного дыхания. А еще ниже – словно уснувший военный лагерь, где изредка проедет курьер или крикнет дозорный; там собрались множества, но среди них нет смятения.
Но стоит чуть поднять глаза, и взгляд легко скользит к иным, более ясным и уже светлеющим далям; к границам обозримого мира, к невысоким горам, чьи удлиненные и безмятежные очертания так похожи на сон. Там я замечаю редкие огни селений, сверкающие в тумане: душу всегда трогают смиренные и ненавязчивые знаки человеческого присутствия.
А над этим, еще выше, является Юпитер во всей славе, безмерная небесная свежесть, округлая луна затмевает слабые созвездия, оставляя только главные источники света.
* * *
Чтобы выразить это, нужны стихи почти без эпитетов, где очень мало образов; одно восходящее движение – не резкое, форсированное и стремительное, но подобное испарению, воскурению облачной свежести; эта ночь – дыхание спящей, сон, льющийся из ее сомкнутых глаз; призрак ее любви, ускользнувший от всего земного.
Пусть отдыхает она, пусть дремлет! Пусть спят труждающиеся, а мой взгляд взлетает к верхним видимым ярусам этого дома. Я словно застал миг, когда все наши тяжкие труды превращаются в свет.
Я пока смотрю перед собой, но скоро, завершая труд, тоже пойду отдыхать, умиротворенный. Это и правда вознесение вещей, оно представляется мне либо движением по восходящей оси симметрии треугольника, вершина которого касается тайны нашей жизни; либо это идущее из темных глубин бормотание перевозчика, он скользит на своей лодке от одного берега реки к другому и словно бы шепотом дает нам советы по наущению Гекаты: приоткрой блаженной и трепетной рукой, которой ласкал спящую женщину, эту дверь со звездными засовами, распахни запотевшее окно навстречу навеки свежему ветру.
* * *
Меня могут спросить: а что, собственно, все это значит (в сравнении, скажем, с мировыми событиями или просто с тяготами повседневного существования)? И я считаю этот вопрос закономерным.
Порой мне кажется, что можно просто оставить эти странички как есть – рассказ о пережитом, праздная мечта, счастливое признание… Но на самом деле я сам первый ожидал большего – какого-то урока. Я не одобряю словесные игры, не доверяю им; а поэтому должен решить, есть ли у меня право на эти два рассказа о лунной ночи.
Оба раза я описывал примерно одно, и, если и результате получились разные картины, путь к ним вел сходный. Я нашел этот путь – не запутанный, сложный и опасный, а напротив – совсем легкий, сладостно простой, прямой, как стрела. Но что может быть проще ложных слов и пустых мечтаний? Превратить житейские трудности в иллюзорный свет, развеять тяжесть, сделать слезы сверкающими искрами – нет ничего легче… Но тем не менее эта иллюзия – неотъемлемая часть реальности, и потому ее не сбросить со счетов.
* * *
Здесь сталкиваешься со странной загадкой. Главным мне кажется то, что результат длительных поисков точного слова – пусть даже временный и сомнительный – приносит нечто похожее на радостное озарение. Может быть, это и есть цель? Тот миг, когда верно найденное слово вспыхнет, как новая звезда?
Я должен кое-что сказать – пусть даже это покажется смешным: стремление к точности дает ощущение движения к цели, а коль скоро существует движение, то почему оно должно завершиться и как может оно быть лишено направления и смысла?
Глаз обретает в мире основание своего бытия, и под его воздействием проясняется дух.
* * *
Спасет ли это от проявлений чудовищного, которыми так богата жизнь? Та ночь словно отвечала «да» на этот вопрос, тоже приходящий из глубочайших глубин; она, казалось, говорила телу: одно движение – и ты избавишься от веса, забудешь страдание; иди вперед, восхищайся, и все плохое развеется, как дым; стань легче, отточенней, чутче, и ты не устрашишься даже самых мучительных и резких перемен. Ты видел такие чудеса, что взор твой обрел бессмертие, он уже не смешается с прахом, не истлеет.
* * *
И опять, снова и снова, те же сомнения. На каких весах взвесить эти слишком поспешные, слишком утешительные слова? А вдруг они лишь эхо моих желаний? Тогда они помогут понять сами эти желания; выходит, есть своя правда в утверждении японцев, что луна – это зеркало, и зеркало – вся эта ночь… Темное зеркало, где вспыхивают то там, то здесь, затуманиваясь на миг от дыхания спящего, очень внимательные, очень яркие глаза – или лампы, зажженные в разных точках внутреннего пространства, негасимо горящие у изголовий незабвенной любви, неутешных слез, неотступных мыслей? И между взглядами или огнями протянулись невидимые нити расстояний, которые нужно одолеть, сумеречные пути, которые предстоит избрать навек, чтобы каждый отраженный образ обрел смысл; и тогда, возможно, смысл не исчезнет даже потом, когда заря разобьет это зеркало на тысячи осколков.
* * *
Все образы пронизывает ликующая мысль, подобная мечте; образы и в самом деле как двери, что распахиваются одна за другой, открывая все новые анфилады комнат, соединяя несовместные, казалось бы, помещения; и разве пытливый, жаждущий правды ум будет радоваться лжи? Или, оставаясь навсегда вне сферы доказательств, образы ведут нас к тому, что – изнутри и извне нас – причастно некоей скрытой истине; или опять и опять выстраивают в сознании сновидца вечно рушащиеся световые дворцы?
* * *
Поэта нельзя сравнить с деревом, цветущим благоуханными цветами, – слова изменчивы, их появление непредсказуемо; правда, когда-нибудь он рухнет, как гнилое дерево, и сгинет. Но пусть сначала он постарается сделать так, чтобы сгинуло лишь ненужное, лишнее, бренная оболочка, униформа его земного служения, и чтобы этим дело не кончилось…
* * *
(Слова, брошенные на ветер по подсказке луны, их скоро зальет кровавый дождь зари, под крики петухов, орущих словно зарезаемые свиньи, предрассветная толчея призраков.)
Ускользнувшая речкаОна искрится под деревьями, по ту сторону луга. Такой мы увидим ее поначалу, сквозь блеск листьев; еще живее и ярче она сверкает среди дремлющих лугов, в промельках птиц. Что за чудо – говорит взгляд и становится внимательнее. (Так обостряется слух, когда вдруг из окна донесется искусная игра на арфе или клавесине или звук еще более непосредственный и радостный – скажем, детский смех.) Какое диво сверкает здесь – и не в воздушной высоте, которая, как известно, благоприятна для видений, но так скромно, на самой земле? Вода вбирает в себя свет, разбивает его, расточает пленительным смехом, будто мы очутились в доме, где полно детей или совсем молоденьких девушек. Но стоит подойти ближе – и все уже по-другому. Сирое поле отделяет нас от почти незаметного русла; там – высокие тростники, мирные купы чернеющих тополей встают из илистой почвы, и между галечными островками, корнями поваленных деревьев бесчисленно ветвятся быстрые, прозрачные, при этом почти неподвижно гладкие струи воды, и дальше мы видим, провожая их взглядом, как бегут они льдисто сверкающим стадом навстречу розовато-серому закату. Тем временем, хотя день еще светел, птицы оживленны и блистают в воздухе, и все видно до мелочей с такой ясностью, стоит обернуться – и среди веток молодых серебристых тополей, чьи листочки снаружи словно покрыты металлом, почти с удивлением замечаешь, что на востоке, из-за сгустившихся над дубами туч, отделяется оранжевая луна – совершенно круглая, как мяч.
В этот неверный миг угасания дня весь свет словно становится поводьями упряжи, бросает отблески, особенно яркие перед наступлением тьмы; и струи, как бегущие животные, несут на своих спинах раскачивающиеся вьюки тумана и прохлады.
* * *
Торопливая речка; водяная молния в травах, непрерывная россыпь монет на каменных столешницах… Какой подземный лучник, прицелившись из глубины горной пещеры на склоне, выпустил в сторону моря эту хладную стрелу?
* * *
Что за мощный удар топора рассек скалу! Вода бывает и такой, она не всегда обходительна.
* * *
Ночью человек по временам превращается в зверя; у самых ласковых, утонченных и боязливых вдруг отрастают клыки и когти; деликатный горит в огне и сам пожирает огнем: скорее нырнуть в речку, избавиться от огненных одежд! Прохлада, обновляющая свежесть, прозрачность…
* * *
Вода всегда рядом: куда бы я ни шел, она всюду сопровождает меня своим неумолчным шумом, неотделима от любого дня моей жизни. Не столько моря (слишком огромные, почти абстракция) или озера, для меня скучноватые, пресные; но всегда реки: желтоватый Тибр среди охряных строений Рима; мутнеющая в весеннее половодье Сена; альпийские потоки, гулкие, словно взрывные механизмы для горных работ; но прежде всего – и тут я возвращаюсь к началу, – прежде всего любая водная нить, затерявшаяся в траве – ничем не знаменитая, без истории и религии, как эта речка, называемая здесь Лез (наверное, самое удивительное в этом смысле я видел в Коррезе, и потому мне не забыть этот край: дело было в марте или апреле, дорога, по которой мы ехали, петляла то по гребням, то по склонам возвышенностей, образовавших запутанную систему долин, там росло много каштанов, но рощи были воздушны, а за ними тянулись луга, и все это было окрашено скорее коричневым, чем зеленым – цветом древесных стволов; создавалось впечатление, что край воздвигнут на каменном фундаменте; и все склоны и лощины орошались тонкими прожилками сверкающей воды, невероятными на этой сухой с виду почве, загадочными, как линии ладони…).
* * *
И снова вопрос: почему я выбираю это, а не что-нибудь другое? Об этом приятно думать – и что дальше? Всю жизнь попадаться в одни и те же сети? Человек, который пошел за отблесками реки… Который говорит: я верю этому свету, струящемуся под темными ветвями, текущему навстречу ночи, больше, чем любому из людских законов… И еще: на этом лугу есть переходы в иной мир… Уж не выжил ли он из ума?!
* * *
Я снова думаю о мире из самоцветов, к которому свелся визионерский рай ирландского поэта, упомянутого в начале книги, снова пытаюсь понять его. «Ты ходил среди огнистых камней…» Это было также грезой Бодлера:
Здесь же вспоминаются и две последние строфы «Благословения»[5]5
Возьми все лучшее, что создано Пальмирой,Весь жемчуг собери, который в море скрыт.Из глубины земной хоть все алмазы вырой, —Венец Поэта все сиянием затмит.Затем что он возник из огненной стихии,Из тех перволучей, чья сила так светла,Что, чудо Божие, пред ней глаза людскиеТемны, как тусклые от пыли зеркала.(Перевод В. Левика)
[Закрыть]. Уже давно меня преследует мысль, выраженная в этих словах, но вместе с ней и желание «защитить» человеческие глаза, эти «тусклые зеркала», от сравнений с «жемчугами и алмазами Пальмиры».
Отчего же всем мерещатся драгоценные камни?
Это собранный, накопленный свет, пленник кристаллической решетки; слейте воедино все реки, все ручьи земли, сгустите и спрессуйте их, лишите подвижности – пусть они больше не меняются, освободятся от всего случайного и несовершенного, что связанно с движением, – и будет кристалл; поймайте огонь садового осеннего костра, сотрите с него пепел и жар – вот вам и рубин. Но сами по себе эти слова меня смущают. Во всяком случае, они совсем не передают того, что я люблю в бегущей речке, в горящем костре, отрезают их от меня, замыкают в искусственном мире, где вечность больше напоминает смерть, от которой как раз бежишь, чем то, что так противоречиво именуется «вечной жизнью».
Я думаю – но как объяснить, как доказать, – что вовсе не в этих сияющих приготовлениях к вечной жизни (хотя они тоже могут выглядеть трогательно – на юной женской груди или в могильниках) сосредотачиваются сила, реальность и мощь, позволяющие мужественно встретить смерть лицом к лицу, – но именно (знать бы почему!) в каких-то точках этого мира, где, казалось бы, властвует смерть, поскольку все тут изменчиво и хрупко – например, около рек, а точнее – в том отрезке реки, скользящей под деревьями и среди лугов, к которому я все время мысленно возвращаюсь.
* * *
Растущие рядом деревья словно подражают реке; ивы и белые тополя так же сверкают и серебрятся, изгибаются и трепещут с той же торопливой плавностью.
* * *
Тут я должен сделать еще одно признание: на самом деле мне хотелось бы сказать нечто совсем другое. Многие образы пришли потом, ведь сравнивать легко, даже неточные образы обладают притягательностью, развлекают. Боюсь, в этом конкретном случае я невольно позаимствовал их, а что хорошо для других поэтов, невыносимо здесь. И, думая об этой реке, о том, какова она на самом деле, я чувствую стыд – за то, что так исказил ее. Но мне остается, по крайней мере, это: я угадал в ней некую встречу внутри текучего и подвижного (так встречаются взгляды двух людей, неощутимо и неизбежно увлекаемых к старости); а еще изумление, порожденное встречей, – и все это в трепетном, шелестящем, изменчивом пространстве. Но я понимаю, что эту загадку не разрешить тяжеловесно и грубо, в лоб; нужно выжидать втайне и однажды, не ища ничего, без лишних объяснений, явить на свет эту речку – со всею ее листвою и птицами – в стихотворении, посвященном, быть может, чему-то другому. Я знаю: мне нужно совсем устраниться. Правда о загадках нашего мира, быть может, вот в чем: разгаданные, они словно самоуничтожаются, перестают волновать и лишь непознанное питает воображение, манит за собой. Поэзия питается тайнами и служит им.
Прогулка под деревьямиПервый: Признаюсь, я часто спрашиваю себя, оправдана ли любовь к деревьям, не ошибка ли это…
Второй: По-настоящему меня интересует только реальность. Почти все в нашей жизни лишено смысла, почти все – суета сует, погоня в поте лица за химерами. Если бы не это «почти» во всем своем многообразии, то оставалось бы только опустить руки.
Первый: Но я говорил о вашей любви к деревьям.
Второй: Это неотделимо от сказанного. Пойдемте, я покажу вам, они расскажут обо всем лучше, чем я. Вон там растут тополя и несколько ив; рядом с ними течет речка, их поилица, и зеленеют луга, хотя сейчас только март. Именно в марте однажды, в лесу под Парижем, глядя на деревья, я испытал глубокое и невыразимое чувство и вот сейчас переживаю его снова, хотя здесь мало леса и почти нет воды.
Первый: Я ничего особенного тут не вижу.
Второй: В том, что поражает и волнует меня, никогда нет «ничего особенного». Я могу в двух-трех самых простых словах передать эту картину: свет озаряет стволы и обнаженные ветки нескольких деревьев. Но все равно, и тогда, и сейчас, с вами, я замираю и прислушиваюсь к приглушенному голосу, который начинает говорить во мне… Это не мой привычный, повседневный голос, а другой – запинающийся, робкий, но при этом гораздо более властный. Если я не ошибаюсь, он говорит: мир не то, чем он нам представляется, он другой. Прислушайтесь: обычно мы говорим призрачными голосами и часто, еще не успев договорить, осознаем, что сказанное нами поспешно, неглубоко и никому не нужно; как будто слова произносятся призраками, причем совершенно впустую, и от этого в мире только прибавляется фальши; тогда как тот голос, идущий из глубины, вопреки своей неуверенности и не подкрепленный ничем извне, без оглядки слетающий с губ, кажется не таким обманчивым, хотя на поверку может обернуться еще большей ложью; но, прежде всего, он словно одушевляет мир, и тот благодаря ему как будто обретает плоть. Этот голос (но кто тут может быть уверен?) как бы говорит о чем-то подлинном, направляет нас к истинной жизни…
Первый: Постойте. За вами не уследить, и вы совсем позабыли о деревьях…
Второй: И правда, как связано с деревьями рождение этого голоса? Слова, которыми я сейчас их описывал, как мы оба заметили, и близко не передали моего восхищения – это и есть язык призраков. Наберитесь терпения, послушайте меня еще; сейчас перед вами я пытаюсь подправить, наполнить жизнью этот язык, пусть даже тот истинный голос и не заговорит во мне, но, быть может, нам удастся попутно сделать открытие, которое будет интересно нам обоим.
Первый: Ладно, притворюсь, что у меня есть на это время…
Второй: Я только что довольно поспешно и легкомысленно сказал про обнаженность деревьев – это может быть заблуждением, увести мысли в совсем иные области, в иное время года; деревья прекрасны своей древесностью. Мы видим просто дерево, пока еще без всяких листьев; чувствуете, как само слово, не уводя в сторону, помогает проникнуть в сокровенный смысл мгновения? Когда мы рассматриваем голые стволы и ветви или, скорее, когда они сами, вдруг, буквально бросаются нам в глаза, словно выхваченные из тьмы светом прожектора, мы видим дерево само по себе; и, сами того не сознавая, безотчетно, нутром ощущаем свою глубинную связь с этим веществом, постоянным спутником человеческой жизни; и, опять же бессознательно, в памяти возникает дерево в самых разных видах, вызывая разные временные и пространственные ассоциации: это может быть поленница у стены дома – зима, холод и жар, бережно хранимое счастье; деревянная мебель в комнате, озаряемая солнцем под разными углами; даже стародавние детские игрушки – вроде какой-нибудь лодочки; толщина смыслового пласта составляющих это слово – неисчерпаема; но сейчас чувствуется сама его мощь, а не те отдельные слои, малую часть которых я сейчас припомнил; а значит, мы не «растекаемся по древу», но, напротив, под ногами – твердая, исконная почва.
Первый: Пожалуй, в этом что-то есть; но я продолжаю сомневаться…
Второй: А я продолжаю настаивать на своих заблуждениях. Ведь главное – вовсе не «деревья в марте» (а нужно бы, для полноты, рассказать об этом пронзительном месяце); но, как всегда в моей призрачной жизни, главное – это именно свет, льющийся на стволы.
Это самый обыкновенный весенний свет, ничего особенного: он восхитительный, почти пугающий, жесткий или даже жестокий. В нем нет оттенка закатного огня, ни осенней меди; он хрупок и прохладен, будто, едва зародившись, притих, робко замер. Он еще не наводит на мысли о солнце, не его мы ищем взглядом; создается впечатление, что светятся сами деревья…
Первый: Согласитесь, что ваши замечания до крайности субъективны и серьезно противоречат истине.
Второй: Ну конечно! Скажем, я ищу иной тип истины, и давайте продолжим, потому что, быть может, сейчас мы подошли к самому главному.
Скоро лето скроет от нас деревянный каркас леса; сейчас самый светлый момент года, и нас ожидает – а птицы тем временем обживают воздушный простор – еще одна чудная встреча (у реки была первая): свет – это невероятная мощь, и я думаю, что мы любим его больше всего; но подобно тому, как истинная страсть иногда угадывается лишь по чуть заметному дрожанию женской руки или по блеснувшей и незаметно утертой слезе, так и здесь – что знали бы мы о свете, не будь этих тополей, вобравших его в себя, им озарившихся? А потом, всей листвою своею, они нам расскажут о ветре…
Конечно, я слишком плохо выразил свои мысли, я знаю. Но разве вас, как и меня, не охватывает неясное, но вместе с этим глубокое чувство, что эти встречи – проявление высшей степени реальности и одновременно некое зияние, прорыв, путь, открывающийся взгляду? Должна быть причина у счастья, которое мы переживаем под деревьями. Сейчас я могу только сказать, бесхитростно и не слишком уверенно – но это свойства голоса, идущего из глубины, – что деревья кажутся мне главными служителями света, и, следовательно, если вы мне позволите это внезапное и безрассудное суждение, – именно в свете смерти мы начинаем по-настоящему жить, выходим из обычного призрачного состояния.
Первый: Вы уверены, что не лжете?
Второй: Я хочу одного: чтобы эти слова, сказанные под деревьями, отбрасывали не больше тени, чем их легкие ветви.
Бесконечные заметки
Есть один текст, который я всякий раз перечитываю с волнением, и я уже не раз его цитировал; это чудом дошедший до нас черновой фрагмент письма Гёльдерлина к Диотиме – письма, написанного в Гомбурге в июне 1799-го (поэту было двадцать девять лет), и вот перевод отрывка:
Каждый день приходится заново призывать исчезнувшее божество. Когда я мысленно воображаю себе великих людей прошлого и великие моменты истории, то вижу, как они пылают и охватывают все, подобно священному огню, воспламеняя сухие стволы и солому этого мира, и пламя встает до самых небес, и они вместе с ним… а потом я думаю о себе, колеблющемся, словно неверный фитилек светильника, готового, как о милостыне, просить о капельке масла, чтобы продлить свою жизнь еще хоть на миг, – и тогда, вообрази это, все мое существо охватывает трепет, и шепотом я сам зову себя страшным именем: Живой мертвец!
Знай, что это следствие страха, ведь люди боятся друг друга, они опасаются, что гений одного затмит гений другого, и вот почему, даже если они не плачутся по поводу еды или питья, они завидуют всему, что питает душу, и не в силах выносить, когда ни одно из сказанных ими слов, ни один из поступков не проникнут в человеческие души и не воспламенят их. Безумцы! Как будто все человеческие слова не являются лишь дровами для растопки, которые могут возгореться огнем только в огне духа, ведь слово и зарождается из жизни и из огня…
Мне этот фрагмент кажется самым точным и верным описанием главной заботы современного поэта; да и все творчество Гёльдерлина (возможно, именно потому оно так дорого нам сегодня) зиждется на сожалении об утрате огня и на ожидании нового утра:
…Ах, что сказать еще? Что делать,
Я не знаю, увы, – зачем
в наше убогое время тьмы
нужны поэты?
Но они, ты скажешь, подобны жрецам
Виноградного бога,
Бродят из края в край сквозь ночь
Священную.
(«Хлеб и вино»)
Кажется, что, удаляясь от изначального истока, мы в самом деле уходим от источника силы, жизненного центра, от средоточия внутренней полноты. Есть все основания полагать, что, когда создавалась поэзия и произведения искусства так называемого «архаичного» периода, это чувство полноты было совершенно естественным состоянием. Особое ощущение, возникающее при чтении Гомера или еще более древних восточных текстов (но это может быть и самообман), состоит в том, что поэт дышал этой полнотой и потому умом ее не осознавал; все последующее стало постоянным удалением от исходного состояния, потому поэзия более поздних эпох ностальгична, она пребывает в поиске, лишь изредка и случайно переживая мимолетную встречу с первоначальным избытком. (Отсюда и ущербность поздней поэзии, но также ее трагический характер, уязвимость, пронзительность.)
Можно, конечно, задать вопрос: в чем смысл этой ностальгии, которая выглядит как отречение от прогресса, а ведь некоторыми его аспектами, казалось бы, можно гордиться… На это я не могу дать точного ответа, слишком много вопросов теснится в нашем мозгу; скажу только об усталости цивилизаций и трудности существования перед лицом возможного уничтожения жизни. Ведь то, что это ощущение весьма сильно у большинства современных художников, бесспорно.
Я сам, по крайней мере, всякий раз, когда пытаюсь вернуться к стихам после месяцев тяжелого труда или даже после небольших перерывов, остро ощущаю огромное и даже, может быть, непреодолимое расстояние, отделяющее меня от сокровенного внутреннего уголка вне времени и пространства, где поэзия могла бы возродиться – пусть даже такая уязвимая и несовершенная… Всякий раз мне необходимо восстанавливать внутри себя тишину, собираться, отодвигать в сторону повседневные дела, пытаясь обрести изначальную свежесть чувства – хоть на одно, тут же ускользающее мгновение… Как будто с течением времени мы обрастаем панцирем лжи и заблуждений и его нужно всякий раз сбрасывать – хотя бы для того, чтобы лучше видеть. Как будто исток не утрачен для нас полностью и мы не должны путать его с каким-то определимым временным началом, но можем найти его внутри себя – и, следовательно, меньше опасаться за будущее. Понятно поэтому, что великолепная убежденность, прямота, вера, свойственные древним, немыслимы в современных текстах: ничего этого нам уже не дано и мы не имеем права им подражать. Понятно также, что если современная поэзия кажется многим сложной, двусмысленной, темной, то это, быть может, как раз и есть знак, что она верна духу своего времени во всем, включая и заблуждения.
* * *
Так стоит ли чаять возвращения древних богов? Ведь можно совсем потеряться в тоске по древним ритуалам и сакральной поэзии; с другой стороны, нельзя не видеть, сколь грубы новые идолы, которые, претендуя на титул спасителей человечества от прежних, воцарились, все в крови и злате, на тронах века сего. Что до меня, то я предпочту внимательно вглядываться в неясные и ускользающие, но чистые отблески, озаряющие порою мой труд. Далеко не просто опираться на них, когда целые пласты нашего мира оседают и со страшным грохотом рушатся в бездну.
* * *
Но пора вернуться к «пейзажам», которые должны были стать иллюстрацией моих упорных и тяжких поисков света – единственного и несомненного. Когда я их перечитываю, во-первых, меня поражает легковесность, торопливая и поверхностная небрежность этих описаний, что довольно плохо сочетается с моей первоначальной идеей; во-вторых, я вижу, что ни одно из них не устраивает меня в полной мере, – но, наверное, иначе и быть не может.
Откуда берется эта поспешная легкость? Может, от недостаточного усердия, может, это священный трепет перед лицом тайны, а может – умственная ограниченность или нехватка времени… Скорее же всего – и то, и другое, и третье. Но теперь я думаю, что здесь есть и еще кое-что, над чем интересно подумать: некий единственно возможный выбор, инстинктивная (а значит, нечего ею гордиться) точность. Как будто в конечном счете лучше ни на чем не настаивать; как будто истина может на миг открыться только быстрому взгляду невесомой птицы. Так что я лучше буду продолжать в том же духе, чтобы не превратиться однажды в важного и сухого педанта.
* * *
Мне ясно как день одно: я стремился понять, какие чувства вызывают во мне пейзажи, уяснить для себя, что именно здесь, под этой луной и этими деревьями, при виде речки и гор, так глубоко взволновало меня, что их красота представилась мне способной встать вровень со смертью и даже ее перевесить; и все эти искания неизменно и безотчетно, почти против моего желания, выводили меня к поэзии; но стихи не являлись. Потому, несомненно, что эти страницы теперь должны быть мною забыты или, по крайней мере, остаться позади как отработанный шлак, как помеха для поэзии, как нечто искажающее пейзажи. Даже написанные на скорую руку и небрежные, эти заметки все еще слишком тяжеловесны и болтливы, чтобы убеждать. Все можно было бы сказать в двух-трех фразах, оставить одно-два сравнения, несколько развернутых образов… Но к этому еще нужно подойти…
* * *
Австрийский писатель Роберт Музиль в одной из глав своего длинного романа «Человек без свойств» смеется над сравнением как способом бегства от предмета, который по идее оно призвано воспеть. Он пишет следующее:
«Похоже, что добропорядочно-практичный реалист реальность никогда всем сердцем не любит и не принимает. Ребенком он залезает под стол, чтобы этим гениально простым приемом придать комнате родителей, когда их нет дома, необычайный и фантастический вид; мальчиком он мечтает о часах; юношей с золотыми часами – о подходящей к ним жене; мужчиной с часами и женой – о высоком положении; и когда он счастливо завершает этот малый круг желаний и спокойно качается в нем, как маятник, похоже, что его запас несбывшихся мечтаний так и не становится хоть сколько-то меньше. Ибо когда он хочет возвыситься, он прибегает к сравнению, символу. Явно по той причине, что снег иногда неприятен ему, он сравнивает его с белеющими женскими грудями, а как только ему наскучат груди его жены, он сравнивает их с белеющим снегом; он пришел бы в ужас, если бы ее губки оказались однажды роговидным голубиным клювом или вставными кораллами, но поэтически это его волнует. Он в состоянии превратить все во все – снег в кожу, кожу в лепестки, лепестки в сахар, сахар в пудру, а пудру снова в сыплющийся снег, – ибо, кажется, ничего ему так не нужно, как превращать что-либо в то, чем оно не является, а это, пожалуй, доказывает, что, где бы он ни находился, ему нигде долго не выдержать»[6]6
Перевод С. Апта.
[Закрыть].
Здесь справедливо критикуется избыточная легковесность поэтического образа, его подчиненность нашим желаниям; маленькие дети изобретают их без конца, сюрреалисты буквально наводнили ими современную поэзию. Стоит только встать на этот легкий путь, тут же возникает множество более или менее странных взаимосвязей между вещами, создающих ложное чувство проникновения в тайное устройство мироздания, а на самом деле налицо максимальный эффект неточного выражения. Отсюда берется поэзия, изобилующая образами, но по сути своей бедная, скорее блестящая и эффектная, чем воистину светоносная, скорее крикливая, чем певучая, доступная любому изобретательному уму; в итоге цена ей та же, что и всем ложным богатствам, которые так призывно манят сегодня с каждой витрины. Впрочем, эта поэзия постоянно взметается и обрушивается, как струя фонтана (ей не откажешь в некоторых проблесках свежести).
* * *
Но даже сам Музиль, при всей своей суровости, тоже прибегал к метафорам и умел ценить образную ткань поэзии Рильке.
Разумеется, бывают образы и сближения, рожденные отнюдь не желанием (вольным или невольным) затемнить, обойти или исказить предмет сравнения. Совсем наоборот. Так бывает, когда истинная любовь в самом деле упраздняет расстояния и тело женщины, ее глаза и губы становятся неотделимы от встающего за ее спиною пейзажа, и этот пейзаж возникает вовсе не «для красоты», а во имя соответствия самой строгой внутренней истине. (Это как раз относится ко многим описаниям из романа Музиля.) Возможно, глубокие чувства заставляют как-то по-особому переживать связь с внешним миром, намекают на тайное единство всего со всем, помогают заново обрести какие-то очень древние сравнения, хранящиеся в непостижимой глубине памяти. Быть может, такие откровения случаются потому, что в подобные моменты мы максимально отрешаемся от самих себя и слушаем уроки внешнего мира. И тогда перед нашим восхищенным взором все просветляется, становится прозрачным, и мы начинаем видеть нити, связующие людей и вещи, словно застывшую и зримую музыкальную пьесу со всеми ее соотношениями, паузами и интонациями.