Текст книги "Прогулка под деревьями"
Автор книги: Филипп Жакоте
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 25 страниц)
Голос, как птица, долетевшая из иных краев,
взмывал, ниспадал, купался в родном воздухе.
Голос был – сама нежность, одиночество, страх,
он как будто поил, не утоляя жажды…
сентябрь
Или вместе с увяданием проступает костяк загадки, которая кроется в каждом? Может быть, потому же все сильнее любишь кожу вещей.
Музыка, взгляд, прикосновение руки. Молочный свет, в котором купается эта пора года, как будто мир превратился в овечье стадо, улегшееся на огромном лугу, пропитался росой и туманом, окутался шерсткой.
1986
июнь
Слово «липа», которое тут же связывается с гудением пчел над зацветшими ветвями, с образом какого-то сухого дождя из пылинок и пыльцы. Захваченный им словно застигнут душистым звездопадом – так иногда мечтают с головой зарыться в распущенные, потрескивающие косы.
Дерево как белый приют, как рой обезоруженных на несколько мирных дней пчел.
Мгновения, когда нет ничего нежнее и ничего желаннее их жальца. «Земля, текущая млеком и медом» – томная, как подруга, овеваемая твоим сном или прикосновением.
Снова слушаю «Липу» из шубертовского «Зимнего пути». «Lindenbaum»: по-немецки это звучит еще ласковее, поскольку «linde» значит еще и «нежный». Само это слово – бальзам для слуха. А в песне липа – это прибежище путника, желанная гавань, покой, который сулит и знаменитая гётевская «Wanderers Nachtlied»[116]116
«Ночная песнь странника» (нем.).
[Закрыть], но который, говоря коротко, есть покой смерти.
* * *
В эссе «Стена и книги» (сборник «Новые расследования») Борхес пишет: «Музыка, минуты счастья, мифы, иссеченные временем лица, некоторые вечера и места как будто хотят нам что-то сказать, или уже сказали, или вот-вот скажут; эта неминуемость откровения, которое раз за разом откладывается, может быть, и составляет суть эстетического».
Он же, в прекрасных стихах про дождь, переведенных Роже Каюа[117]117
Роже Каюа (1913–1978) – французский писатель и мыслитель, автор трудов по философии и социологии культуры. Годы Второй мировой войны провел в эмиграции в Аргентине, где сблизился с X. Л. Борхесом и его кругом, впоследствии был виднейшим пропагандистом и переводчиком латиноамериканской словесности во Франции.
[Закрыть]:
Яснеют очертания двора,
Где дождь проходит, морося над садом.
Или прошел? В сырые вечера
Минувшее родней того, что рядом…
октябрь
Стихотворение Эмили Дикинсон:
Where every bird is bold to go
And bees abashless play,
The foreigner before he knocks
Must thrust the tears away.
(«Там, где каждая птица вольна лететь куда хочет // И пчелы играют безо всякого стеснения, // Чужак, прежде чем постучать в дверь, // Должен смахнуть слезы» [118]118
Прочитав в журнале этот отрывок (дело рук чистого любителя), Клер Мальру сделала мне полезное замечание: английское слово thrust гораздо сильней, чем «смахнуть», и значит здесь «прогнать», если не «подавить», a foreigner – сильней, чем просто «чужак» (почти непрошеный гость?). – Прим. автора.
[Закрыть] .)
Эти строки притягивают еще до того, как их поймешь, попытаешься понять, – может быть, сближением игры и слез, свободного пространства и запертой двери. Испытываешь мгновенное потрясение, как перед некоторыми хайку, в которых самые простые вещи служат ключом к глубинам. А потом, спрашивая себя, о чем эти стихи, не сразу ответишь.
Мне кажется, Эмили Дикинсон, легкостью и живостью сама напоминающая птиц и пчел, втайне приглашает нас тут, если мы захотим снова найти «калитку в сад» (по словам Журдана), «доступ к старинному празднеству» (по словам Рембо), освободиться от нас самих, смыть с лица наши печали, слишком мрачные для свежего воздуха.
* * *
Последние два года, особенно под воздействием книги Пьетро Читати[119]119
Пьетро Читати (род. в 1930 г.) – итальянский писатель, литературный критик и эссеист.
[Закрыть], снова и снова перечитываю Гёте, позднего Гёте. Вышедший недавно сборник эссе моего соотечественника Адольфа Мушга[120]120
Адольф Мушг (род. в 1934 г.) – швейцарский немецкоязычный прозаик.
[Закрыть] «Goethe als Emigrant»[121]121
Гёте как эмигрант (нем.).
[Закрыть] показывает, что интерес к нему возрождается не у меня одного. Под пером пятидесятичетырехлетнего Мушга Гёте, которого для нас уже давно отодвинули в тень Гёльдерлин, Клейст, Рильке, выглядит теперь «зеленым юнцом», человеком, принимающим мир таким, каков он есть, привязанным к единству мира и открытым миру; в этом Мушг сближается со своим младшим собратом Петером Хандке, когда тот пишет о Сезанне, – Хандке «Долгого возвращения домой»[122]122
Повесть Петера Хандке (1979).
[Закрыть]. Мушг видит в своих мыслях о Гёте что-то вроде последней и, может быть, запоздалой попытки уберечь мир от грозящего самоуничтожения.
* * *
(Позже.) Все, что я открыл у Гёте в 1986 году и только что перечитал сейчас, два года спустя, бросает решительный вызов переводу, по крайней мере – моим переводческим способностям[123]123
Когда в 1993-м, в галлимаровской коллекции «Поэзия», «Мариенбадская элегия» и еще несколько редкостных стихотворений вышли в переводах Жана Тардьё, я с тем большей радостью увидел опровержение этих моих оценок, что переводы принадлежали другу, чью работу я очень ценю. – Прим. автора.
[Закрыть], и тем решительнее, чем оно прекрасней, как вот эта «Летняя ночь» из «Книги кравчего»:
Wenn sie sich einander loben,
Jene Feuer in dem Blauen…
Прогулки, мысли, отзвуки старых стихов, печали и радости любви (темница кудрей, еще одна после «Lettera amorosa» и перед «Волосами», пылко воспетыми Бодлером[124]124
«Волосы» – XXIII стихотворение в сборнике «Цветы зла».
[Закрыть]), летняя ночь, простор – всё для Гёте как бы покоится в Божьей деснице, и в лучших из тогдашних стихов всё это проходит у него через высшее просветление. Всё – благо, потому что всё в Боге. А поскольку всё – благо, слова становятся всего лишь легкой и вольной игрой, пляской эльфов в умиротворенном свете, равного которому нет.
ноябрь
Цитата из Анри Корбена на обложке одного журнала поэзии: «Может быть, единственный след невидимого – это колдовство звука, который слышат только сердцем».
1987
февраль
Шеллинг написал «Клару» между 1810 и 1813 годом. (В 1810-м Гёльдерлин заперт в своей башне у столяра Циммера, ему сорок, Шеллинг был одним из немногих друзей его юности.) Вероятно, Шеллинг взялся за эту вещь, которая осталась незавершенной и тон которой напоминает платоновские диалоги, после смерти своей жены Каролины.
Собеседников четверо: пастух, врач, монах и Клара, она только что потеряла мужа. Книга открывается утром праздника Всех Святых: «В этой жизни нас могут отделять от друга пустыни, горы, дальние страны; расстояние между этой и иной жизнью не больше, нем между днем и ночью, или наоборот. Страстная мысль, целиком оторвавшись ото всего внешнего, переносит нас в иной мир, который тем надежнее скрыт от нас, чем он ближе».
В ответ на эту мечту о нетрудном переходе из одного мира в другой монах делает осторожную оговорку: «Я отдаю должное жару благородных сердец, однако не будем принимать воображение наших чувств и изобретения страстей за всеобщие истины, иначе границы и впрямь сотрутся…»
Так они ведут свою серьезную беседу в свете осеннего дня. Шеллинг не пишет трактат о смерти, он ткет вокруг траура Клары сеть размышлений, пытаясь мало-помалу примирить ее с миром и подталкивая задуматься над связью и переходом между природой и духом так же, как между живыми и мертвыми.
Врач объясняет, что человек – это «шарнир между миром природы и царством духа», и на свой лад толкует миф об Орфее: «Всё возвращается к тому, что он должен забыть оставшееся у него за спиной и обратиться к лежащему перед глазами». Вместо того чтобы привязываться исключительно к внешнему миру, человеку следует от него освободиться и углубиться в собственный внутренний мир (ход мысли, отзвук которого я слышу в девятой «Дуинской элегии» Рильке: «Не этого ли, земля, ты хочешь? Невидимой в нас // Воскреснуть? Не это ли было // Мечтой твоей давней? Невидимость!»[125]125
Перевод В. Микушевича.
[Закрыть]). То, что он не исполнил подобную задачу, привело к катастрофе: «Земля превратилась в одну гигантскую развалину», человек околдован, «и потому небо время от времени посылает нам высшие существа, которые должны чудесными песнями и магическими словами освободить человека от обрушившейся на него судьбы».
Праздник Рождества, по традиции снова связывающий горнее и дольнее, становится поводом для диалога о высших состояниях духа: «все ваше существо как будто соединяется в точке плавления…» Такие состояния мимолетны, а что делать в промежутках между ними? Действовать, придавать этим отрывочным мгновениям строй, хранить о них память «с помощью ясных понятий».
Дальше, вслед за определением смерти как «возведения человека (в математическом смысле) в высшую степень», идут вот такие слова Клары: «Не знаю, продолжала она, но шум и блеск дня кажутся мне чем-то внешним, только с закатом передо мной по-настоящему встает внутренний мир, но почему именно ночью? Потому, отвечал я, что ночь открывает нам: настоящий внутренний мир еще не достиг в нас полноты, он принадлежит для нас к царству сокровенного, будущего. Когда, продолжала она, в самой сердцевине ночи встанет день и один лишь этот ночной день, одна лишь эта ночь, сквозь которую забрезжит день, освободит нас ото всего, тогда наконец наступит последний предел всех наших желаний. Не потому ли, добавила она, ночь полнолуния трогает все наше душевное существо такой поразительной нежностью?..» Здесь уже, конечно, слышится Новалис, но еще и Музиль начальных страниц второго тома «Человека без свойств»; а дальше, там, где Шеллинг противопоставляет Entschlafene и Eingeschlafene («проснувшихся» и «уснувших») и эти проснувшиеся счастливо ускользают от земного сна, мне опять вспоминается Рильке «Дуинских элегий» с его «юными умершими».
В другой части Шеллинг осуждает философский жаргон и защищает простой, повседневный язык, который в высшей степени присущ его собственной философии: «Самое глубокое в моих чувствах именно то, что наиболее ясно; так же как самое ясное – например, кристалл – именно потому, что он прозрачен, кажется, не столько приближается ко мне, сколько отдаляется и меркнет, и в капле воды мне может открыться бездна. Не нужно путать глубокое и смутное…»
Четвертая часть, разворачивающаяся «на границе зимы и весны», еще теснее связывает ход размышлений и место, на которое с чувством смотрят собеседники, а именно озеро, «образ прошлого, вечной тишины и сосредоточенности». Вот что говорит о местах врач: «У каждого места есть своя тайна… […] Разве случайно оракулы древних были связаны с теми или иными областями, имели определенные места, и не стоит ли нам сделать из этого более общий вывод, что место вовсе не так безразлично к высшим предметам, как обычно думают? Разве, в конце концов, мы не чувствуем в каждом уголке земли присутствие духа, который нас в одном случае притягивает, а в другом отталкивает? То же самое относится и к разным мгновениям времени».
И несколькими строчками ниже: «Но почему, спросила Клара, это происходит так редко и человеку так трудно увидеть, как открывается его внутренний мир, через который он тем не менее постоянно связан с миром горним? Так, отвечал я, происходит со всеми незаслуженными дарами, которые дает нам в удел божественное благоволение и с помощью которых Бог часто возвышает низкое и презренное. Но секрет, который большинство людей не хотят понять, состоит здесь еще и в том, что подобный дар никогда не дается тому, кто его жаждет, и что нет другой возможности его снискать, чем ослабить и унять свое желание».
Я уверен, что эта книга привлекла меня одновременно и своей главной темой – связи и перехода между двумя мирами, – и своим тоном. Словно требовался именно такой тон, чтобы высказаться на эту тему, как подобает.
* * *
«Книга Внутреннего Смысла» Руми[126]126
Джалаледдин Руми (1207–1273) – персидский мыслитель и поэт, основатель одного из течений в философии суфизма.
[Закрыть], сборник бесед великого мистика XIII века с учениками.
Всё в этом мире – только личины и покровы:«Явись нам божественная Красота без покрова, мы бы не выдержали ее».
Он на свой лад развивает тему мотылька и свечи: «Если бабочка бросилась в пламя свечи и не сгорела, значит, это была не свеча». «Бог – это тот, кто сжигает человека дотла, и ничто Его не удержит». Вспоминаю одно из самых знаменитых стихотворений гётевского «Дивана», «Selige Sehnsucht»[127]127
«Блаженное томленье» (нем.) – далее первая строфа стихотворения цитируется в переводе Н. Вильмонта.
[Закрыть], навеянное Гёте стихами Саади:
Скрыть от всех! Поднимут травлю!
Только мудрым тайну вверьте:
Все живое я прославлю,
Что стремится в пламень смерти.
И еще Руми: «Пробудившись, ты сидишь в ночной темноте и готов отправиться навстречу рассвету. Ты не знаешь к нему путей, но ожиданием дня ты уже приближаешь его. Так путник, темной и облачной ночью бредущий за караваном, не знает, куда направляется, где проследует и какое расстояние преодолеет. Но наступит день, он увидит итог пройденного и, так или иначе, куда-то придет».
О человеке: «Если он не говорит вслух, то говорит про себя. Он всегда в разговоре, как смешанный с грязью поток всегда в движении. Чистая вода потока – вот его язык, а грязь – лишь его плотская сторона. Грязь – случайность, не более…»
1988
январь
Sono soltanto quelle anime in pena…
(Только эти скиталицы-души,
эти пчелы в зимней пустыне
мечутся от наста к насту…)
Это голос Марио Луци[128]128
Марио Луци (1914–2005) – итальянский поэт, переводчик, эссеист, Жакоте переводил его стихи.
[Закрыть], стихотворение «Пчелы» в его книге «Из глубины полей»; там есть еще четыре поразительные вещи в память о матери, под названием «Христианская смерть». Строка одной из них: «la voce di colei che come serva fedele»[129]129
Голос той, кто, подобно верной служанке (ит.).
[Закрыть] напоминает Данте.
март
Я хотел бы послать привет Шеаде[130]130
Жорж Шеаде (1910–1989) – французский поэт и драматург, близкий к сюрреалистам; по происхождению он ливанец, родился в Александрии.
[Закрыть], не омрачившему свои страницы ни единой тенью, и последним стихам Борхеса в его «Поруке», где грусть так светла, что, кажется, почти окрыляет читателя:
(Стоит сказать, что Клод Эстебан сослужил борхесовской книге такую же хорошую службу, как Ибарра[132]132
Клод Эстебан (род. в 1935 г.) – французский поэт, эссеист, переводчик испаноязычной лирики; Ибарра Нестор (1907–1986) – французский испанист, многолетний переводчик Борхеса.
[Закрыть] – плохую, что отметил в рецензии на выход этого злополучного томика и Жак Реда[133]133
Жак Реда (род. в 1929 г.) – французский поэт и прозаик.
[Закрыть].)
апрель
Фрагменты Гёльдерлина: ошибка – и до чего же претенциозная ошибка! – использовать эти вещи, которые темны, потому что отрывочны и не закончены, в защиту отрывочной и темной манеры собственного письма.
* * *
Тропы на гребнях гор, с их торчащими каменными ребрами, козьи тропы, на которых ничего не стоит споткнуться. Пора между зимой и летом, последние холода, последние туманы. И не забыть об опасностях здешних мест, к тому же укутанных туманом, холодной летучей золой, в окружении деревьев, еще безлистых, но уже совсем готовых распахнуть свой зеленый веер, пригласить под гостеприимный кров…
* * *
Чуть позже, лишь несколько дней спустя, все уже занавешено, защищено, опушилось и отяжелело. Как удержать в памяти то, что было здесь раньше: голый, еще без ветрил, такелаж этих рощ прямо перед тем, как взлетят тысячи парусов и флот тронется в путь, – за секунду до того, как поднимутся веки?
* * *
В статье 1986 года «Китайская поэзия и реальный мир» Ж. Ф. Бийете[134]134
Жан Франсуа Бийете (род. в 1939 г.) – швейцарский синолог.
[Закрыть], уточняя тему, говорит вещи, полностью совпадающие с моим опытом: мы отгораживаемся от реальности схемами (во многих отношениях, конечно же, полезными, нужными, а бывает, и плодотворными), и для того, чтобы ее коснуться, необходим разрыв с мысленными привычками, потрясение, которое позволяет тут же и с радостью освободиться от себя. К такому разрыву, по его словам, часто прибегает китайская поэзия (а по-моему, так и любая поэзия, достойная своего имени, но китайская действительно подходит к реальности особенно близко). «Чем острее чувство реальности, тем меньше его понимаешь», – ссылается он на Клемана Россе[135]135
Клеман Россе (род. в 1939 г.) – французский философ.
[Закрыть].
* * *
«Отсутствие» Петера Хандке: «Я верю в места неизвестные, безымянные, отмеченные попросту тем, что в них нет ничего, тогда как кругом повсюду есть нечто. […] Я уверен, что такие места, даже если в них потом не отправишься, снова и снова оплодотворяют тебя самим решением пуститься в дорогу и почувствовать смысл пути. Они не возвращают юность. Мы не напьемся там молодильной воды. Не исцелимся. Не увидим вещих знаков. Мы просто там побудем. […] И всего-навсего увидим, как всё вокруг преобразится – став собой и не опираясь ни на что. […] Мне нужны такие места, они мне – не пропустите это слово, нечастое у стариков, – желанны. А чего хочет мое желание? Успокоения – и только».
Вот так на страницах книг, слишком часто – совершенно пустых, вдруг находишь себе попутчика.
* * *
Или предшественников, причем до того зорких и проницательных, что мысленно даже колеблешься, хорошо ли следовать за ними. Таков Колридж, особенно в «Записных книжках» (те, которые у нас сейчас опубликованы, относятся к 1794–1808 годам – времени, когда Гёльдерлин пишет свои главные вещи):
«Меланхолия, свет Солнца в комнате умирающего», – почему подобное сочетание слов кажется не только точным, но и на свой лад утешительным?
«Морозным утром слух путника радуют шлепки лошадиного навоза» — такое, и с той же точностью и энергией, мог бы на своем далеком Востоке отметить Иса[136]136
Иса (1763–1827) – японский поэт.
[Закрыть].
И среди других заметок, которые я с удовольствием бы переписал, вот эта, датированная 1796 годом: «Мы не будем прозябать в Могиле, свидетельством чему в Писании – слова апостола Павла о зерне, павшем в землю: по естественной аналогии, мы будем словно малые Дети, растущие во сне. И если соизмерить наш рост с продолжительностью и глубиной сна, какой непостижимой величины Мыслью наполнит он Могилу! До чего скуден в сравнении с ней немедленный Рай!»
декабрь
Вырезная линия охряных скал в Валори местами напоминает «Утесы в Рюгене» Каспара Давида Фридриха[137]137
Каспар Давид Фридрих (1774–1840) – немецкий живописец-романтик.
[Закрыть]. Только вместо моря – пашни, багрянеющие как пламя.
1989
февраль
Думая о своем айвовом саде, перечитываю «Vita Nova», написанную двадцатисемилетним Данте:
И на пути увидел я Любовь
В летучем одеянье пилигрима…
Красота такой чистоты предвосхищает расиновское: «Глубь сердца моего чиста как небеса»[138]138
«Федра», IV, 2.
[Закрыть], но есть в ней еще что-то навеянное то ли архаической строгостью, то ли молодостью, которой дышит повествованье.
Через некоторое время, пишет Данте, когда он проезжал мимо «светлого потока», его охватило сильнейшее «желание писать стихи», и тут же, как бы сами собой, к нему пришли первые слова канцоны «Donne ch’avete intelleto d’Amore»[139]139
Лишь к дамам, разумеющим Любовь (ит.).
[Закрыть], которые он «с превеликой радостью» и запомнил. Как будто это сам «светлый поток» заставил поэта говорить, а его речь стала подражанием этому потоку, «uno rivo molto chiaro».
май
Италия. В Парме чудесная идиллия, написанная Корреджо для украшения покоев ценительницы искусств, аббатиссы Джованны Пьяченцы[140]140
Имеются в виду фрески в монастыре Сан Паоло, аббатисой которого была Джованна Пьяченца.
[Закрыть]. В музее, пережившем чудовищную модернизацию, – какие-то акробатические переходы из железа и стекла, нагромождение труб, не имеющих иной цели, кроме «декоративной», – я задержался у двух поразительных статуй Антелами[141]141
Бенедетто Антелами (ок. 1150–1230) – итальянский скульптор.
[Закрыть], доставленных сюда из Баптистерия. В находящемся рядом театре Фарнезе готовятся к концерту, в окно зала, как большая птица, вплывает звук арфы. Город полон воздуха, пространства, очарования.
Воскресный вечер в Павии, на большой площади неподалеку от груды камней, превращенной в колокольню. Мирная манифестация студентов в защиту их китайских коллег; на верандах множество ужинающих людей, среди которых юная красавица в таком облегающем платье, что кажется обнаженной. Как бы в дантовское наказание ей, налетает туча насекомых, до того густая и воинственная, что большинство ужинающих укрываются в залах.
Из мест, открытых или снова увиденных в этом путешествии, лучше всех оказались окрестности на обратном пути, за Бриансоном, широкие долины перед Эмбреном, Гапом, а еще больше – район между Серром и Нионом, в котором на закате блеснуло что-то сверхъестественно прекрасное.
июль
Сон. Я собираюсь подняться на гору Блан-де-Шелон, в Вале, которая на этот раз видится каким-то прекрасным белым храмом (может быть, из-за формы, не знаю). Сон обрывается на том, что я осторожно пробираюсь по ступенчатому уступу вроде карниза, который тянется вдоль комнатной стены; мама зовет меня снизу, поскольку я «verstiegen» (слишком высоко забрался), пользуясь словцом Томаса Манна из эссе о Ницше, которое я много лет назад перевел. То, что во сне ко мне вернулось название этой горы, которое ни разу не приходило в голову с тех пор, как я был там ребенком в тридцатые годы у одного моих дядьев в Ла-Саж, странно, но, может быть, оно связано с мысленным возвращением – я как раз комментирую сейчас новое издание моего «Реквиема» – к альпийским пейзажам и к особому удовольствию, с которым я в последние годы прогуливался по этим высотам. Как будто юношеское отвержение мира стерлось, чтобы я смог снова подняться к детству, перешагнув некоторые принципы (по большей части чисто головные: противопоставление языческого моря пуританским горам); как будто давние впечатления, которые я не считал настолько глубокими, наконец вышли наружу.
ноябрь
В последние годы я много читал или перечитывал Жионо[142]142
Жан Жионо (1895–1970) – французский прозаик.
[Закрыть], и нередко с восторгом, настолько заразительно его удовольствие от рассказа и искусство рассказчика. По воле случая я, только дочитав «Анжело», увидел по телевизору передачу о художнике Браме ван Вельде[143]143
Брам ван Вельде (1895–1981) – французский живописец нидерландского происхождения.
[Закрыть], которого совсем не знал и серьезность, скромность, трудная речь и долгие паузы которого меня поразили. Так оказываешься перед двумя жизненными путями, казалось бы почти не соприкасавшимися, но в равной мере вызывающими ответное восхищение. Неутолимый аппетит к жизни, к ее плоти, блеску у Жионо и этот высохший старик с птичьей головой, говорящий, что внешний мир его не интересует, что, работая, он хочет одного – посвятить себя живописи, по возможности приблизиться к модели, к невидимому образу. Представляя себе после этого, что находишься перед одним из его холстов, но ничего не знаешь об авторе, испытываешь, мне кажется, какое-то колдовское притяжение, в котором нет ничего трагического. То, что я увидел на экране, было наполнено изяществом необыкновенно осязаемых красок; на первый взгляд здесь не было ничего похожего на полотна, где обрели форму невозможность жить, боль, отчаяние, вроде последних вещей Гойи, Ван Гога или Сутина. Слушателям Брама ван Вельде могло показаться, что они открыли художника, который с его живописью находится перед миром один на один, только благодаря ей зависнув над пустотой и готовый рухнуть вниз, если у него отберут кисти.
1990
январь
«Дневник» братьев Гонкур. Замечательное свидетельство об эпохе Второй империи, об отдельных кругах, которые они ставят целью осрамить, которые без снисходительности рисуют, но не отказываются посещать. Увлеченные XVIII веком, как его тогда понимали, они при этом неравнодушны к Рембрандту, к Вермееру. Но в современном искусстве выше всех ставят Гаварни, терпеть не могут Энгра, знать не хотят Делакруа, осуждают болезненность Бодлера, а кроме того, не выносят XVII век и всю античность. В редких случаях, когда их что-то трогает – болезнь старой горничной, лицо бедняка, – задетыми у них оказываются скорее нервы, чем сердце (как это будет и в «Записках Мальте» у Рильке). Таким образом, они мастера портрета, виртуозы сцен в интерьере, на манер Хоггарта. И все-таки текст иногда подступается к чему-то, что их превосходит, или, точнее, в чем они превосходят себя: особенно в описании сна их хозяйки, в любовных мечтаниях (ночная беседка) или на представлении в театре, где они разом следят за сценой, залом и кулисами, так что спектакль под их пером превращается в замечательную аллегорию человеческой жизни. В конечном счете, как бы странно ни были ограничены их вкус и понятия, невозможно без волнения видеть, как у нас перед глазами оживают Флобер, Банвиль, Готье, Сент-Бёв, не говоря об остальных фигурантах парижской сцены, которых с исключительной точностью схватывает их взгляд и рисует перо.
Если бы из этой объемистой вещи нужно было выбрать один пассаж, я бы остановился на том, где они как бы слегка со стороны, будто в «Мастерской» Курбе, смотрят на Бодлера в кафе «Риш»: «У стены погруженный в себя Бодлер, без галстука, с открытой шеей и выбритой головой, – настоящий туалет приговоренного к гильотине. Единственный изыск – маленькие, чисто вымытые руки с аккуратно вычищенными ногтями и гладкой кожей. Лицо сумасшедшего, резкий как лезвие голос. Педантичная манера изъясняться; подражает Сен-Жюсту – и удачно. Упрямо, даже с некоторым настойчивым пылом защищает свои стихи от обвинений в безнравственности». Дело происходит в октябре 1857 года, сразу после судебного процесса над «Цветами зла». Другой пассаж, где антипатия видна еще острее, помечен ноябрем 1863-го: «Об этом шуте Бодлере на днях рассказали, что он перебрался в небольшую гостиницу у железной дороги, где комната, выходящая в коридор, всегда полна народу, настоящий вокзал. Большая дверь распахнута настежь, так что все могут любоваться зрелищем поэта за работой, воплощенного гения, чьи пальцы ловят ускользающую мысль в длинных седых волосах».
* * *
Баховская соната для скрипки и клавесина: быстрые движения звуков напоминают штурм крепости или неба – словно те ласточки в Лансе, которые, мне показалось, хотели, заражая своим восторгом, приподнять небосвод. Можно ли сказать, что сознание слушающего здесь тоже поднимается чему-то навстречу и это «что-то» странным образом заключено в самом движении? Как будто охота, где гон и составляет добычу.
(Должен добавить, что Баху, например в некоторых кантатах, случается выглядеть, пожалуй, слишком наступательным и слишком уверенным в победе; часть вины за это несут и воинственные тексты.)
июнь
Замечательные письма дочери Марины Цветаевой, Ариадны Эфрон, адресованные Пастернаку, резкостью и смелостью напоминают «Колымские рассказы» Шаламова. Жуткий абсурд таких судеб разум отказывается понимать. И тем самым упускает в человеке что-то важное.
* * *
Если с какой-то дороги, по которой я все еще иду, из какого-то лабиринта, куда я отваживаюсь углубляться, меня и должна вывести какая-то нить Ариадны, то это, конечно, будет ниточка слов, вовсе не обязательно необыкновенных, – пусть они будут просто прозрачны, как вода горных рек. Я пил из них, поднося ко рту детские руки; я одолевал их на склонах, поросших ровной травой и усеянных камнями, коротким толчком детских ног; они были такими студеными, словно били из снежного сердца гор, как в «Lettera amorosa»: «per sentieri di neve»[144]144
Снежными путями (ит.).
[Закрыть]. Пусть не прерывается эта нить, а никакой другой мне не нужно – ни сейчас, ни потом, «nunc et in hora mortis nostrae»[145]145
Ныне и в час нашей смерти (лат.) – из католической молитвы «Ave Maria».
[Закрыть].
* * *
Снова открыв старую тетрадь за август 1968 года с несколькими заметками о майских событиях, которые я в ту пору, следя за ними издалека, оценивал, по привычке, сдержанно, я хочу вспомнить из тогдашнего только одно: свою реакцию на чтение шестого номера журнала «Эфемер»[146]146
«Эфемер» – журнал литературы и искусства, который издавали в Париже в 1967–1972 гг. поэты Ив Бонфуа, Луи-Рене Дефоре (1918–2000), Андре дю Буше (1924–2001), Жак Дюпен (род. в 1927 г.) и литературно-художественные критики Борис де Шлёцер (собственно, Борис Федорович Шлёцер, 1881–1969) и Гаэтан Пикон (1913–1976), а также присоединившиеся к ним позднее Мишель Лейрис (1901–1990) и Пауль Целан (1920–1970).
[Закрыть], вышедшего тем летом.
Меня потрясло, что три писателя моего поколения, которыми я восхищался и по-прежнему восхищаюсь больше всего – двое из них входили в редакцию журнала (два других соредактора, Бонфуа и Пикон, сохранили молчание), – Луи-Рене Дефоре, Андре дю Буше и Жак Дюпен, писатели, скорее избегавшие публичности и, насколько помню, никогда не вовлекавшиеся в политические дебаты, в те дни приветствовали случившееся с одинаковым пылом, пылом, который я, даже оказавшись рядом с ними, вероятней всего, не смог бы разделить. Характерно, что каждому из них тогда почудилось, будто он – пусть ненадолго – видит перед собой воплощение мечты, которой всегда жил в творчестве: Дефоре – «потрясающее слово истины, заговорившей устами младенца», дю Буше – новые «каникулы», Дюпен – «восстание символов»… Эти страницы перевернули меня тогда; должно быть, я чувствовал смутный стыд за то, что не способен отдаться подобной волне пылкой надежды. Но помню, читая журнал дальше, я наткнулся на путевой дневник Басё «Узкая тропа на край мира» в переводе Рене Сиффера[147]147
Двадцать лет спустя эти записки, теперь уже в переводе Жака Бюсси, вместе с еще несколькими вещами вышли в издательстве «Делирант» под названием «Келья видений». – Прим. автора.
[Закрыть] и тут же, не раздумывая, сказал себе: эта узкая тропа – единственная, по которой я хочу идти, не противореча собственной сути, единственный путь, на котором я не споткнусь. Уже с первых слов, с первой «меткой стрелы»: «Дни и месяцы – постоянно в дороге; годы, сменяющие друг друга, тоже всегда в пути. Сидящий в лодке всю жизнь плывет; натягивающий удила скачет навстречу старости, странствуя день за днем, сделав странствие единственным прибежищем», я, подхваченный «обрывок облака, вверившийся воле ветра», был в этой самоотдаче готов к любым остановкам, любым переходам, даже к разрывам (как часто чувствовал себя подхваченным подобной силой другой, более меланхоличный путник – Франц Шуберт). Ни малейшего бунта против отцов тут не было – наоборот, во всей чистоте представало почтение к прошлому, как на той тысячелетней стеле, которая, «воочию являя дух Предков», рождает у путника слезы. Мне виделись как бы колья просторного шатра или узлы гигантской паутины (это Жубер[148]148
Жозеф Жубер (1754–1824) – французский мыслитель и писатель эпохи раннего романтизма, автор максим и афоризмов о морали, искусстве, душевной жизни, составивших «Дневники», изданные лишь посмертно (1838, затем – 1842).
[Закрыть] писал, что «мир соткан наподобие паутины»). Абсолютное чудо этой прозы, этой поэзии заключалось в том, что она плела вокруг нас сеть, чьи всегда невесомые нити обещали, кажется, единственную настоящую свободу.
август
На молодой смоковнице, которую пощадил пожар, – первый зеленый листок, новорожденный феникс. Больше, чем когда бы то ни было, хочется повторить за Ангелом Силезием[149]149
Ангел Силезий (собственно, Иоганнес Шефлер, 1624–1677) – немецкий католический поэт-мистик.
[Закрыть]: «Бог – это зелень луга».
октябрь
«Дым коромыслом», последняя книга Мишеля Лейриса, вышедшая в 1988 году. «Хрупкий звук» конца жизни, взвинченный и нудный, поскольку он опять и в который раз пережевывает те же самые жалобы. Истончающаяся на глазах ткань книги открывает свою нитяную основу, вместо того чтобы распахнуться перед более мощным светом или хотя бы чем-то иным. Но, читая вот эти строки, почти последние строки его, как оказалось, последней книги: «Факт, что поэзия как бы то ни было существует там, где ее удается застать врасплох или где ты сумел вдохнуть ее в те или иные существа, вещи, слова, сны, картины или книги, сам по себе решительно ничего не меняет, но тем не менее служит уроком, смысл которого ты не должен упустить. И я действительно – по крайней мере, в счастливые минуты, когда мой желчный темперамент ослабляет хватку, – вижу здесь знак того, что не всё потеряно и жизнь не исчерпывается всеобщим абсурдом, идея которого неотвязно преследует меня», – читая эти строки, я признаюсь себе, что в конце концов пришел ровно к тому же.
* * *
Раскаты грома – как будто где-то глухо ворочаются скалы или волны – замечательно вторят «Мегерам моря»[150]150
Сборник стихов Луи-Рене Дефоре (1967).
[Закрыть], которые я сейчас перечитываю.
ноябрь
Перечитал «Идиота». После череды кошмаров «ясный и свежий смех» Аглаи врывается в книгу, как настоящий водопад.
* * *
Листья, несущиеся по вспаханному полю, по вспаханной земле грудами, которые раскидывает южный ветер.
* * *
Радуга, одним концом опершаяся на брошенный дом в зеленой лощине.
декабрь
Придется ли мне когда-нибудь признать, что правду о нашем времени сказал именно Беккет? Похоронное шутовство. Перечитывая его, я не могу не думать о Кафке и странной нежности, которую он внушает. А здесь – еще один шаг в темноту. Но не стоит ли за этим крайность, подтачивающая смысл сказанного? Реплика Хамма в «Конце игры»: «Ты отравляешь воздух», – звучит решительным отречением от мира, который может выглядеть только отвратительным. Стена, куда уткнулся Клов, еще глуше той, о которой говорит Ипполит в «Идиоте».
Клов видит окружающий мир даже не черным, а серым, хуже того – серым как пепел. «Бесконечность пустоты». Слепая вера в небытие. Со всей силой и слабостью подобной веры.
1991
январь
«Долина Обермана». Сдержанно относясь к Листу, я не уверен, что с такой приязнью слушал бы эту пьесу из «Годов странствий», называйся она иначе. А тут я вдруг осознал, какую власть надо мной имеют два эти слова. (Не понимая притом, идет ли речь о сенанкуровском герое[151]151
Имеется в виду меланхолический заглавный герой эпистолярного романа французского писателя Этьена де Сенанкура (1770–1846).
[Закрыть] или о названии места.) Здесь было слово «долина», а уже его достаточно, чтобы я почувствовал просвет и толчок; и все же оно одно было бы слишком общим, чтобы меня захватить. Но это была долина Обермана, то есть долина, связанная у меня в уме с Германией или немецкой Швейцарией, долина, где могла бы струиться музыка Шуберта, шагать его путник или герой штифтеровского «Бабьего лета»[152]152
Роман А. Штифтера (1857).
[Закрыть]. Долина с прозрачным водопадом и шумом падающей воды, с ее зелеными и бурыми тонами – трава и скалы, – купающимися в контражуре солнца, пыльце переливчатого света, навстречу которому спускаются уступы дороги. Я еще вернусь к этой вещи; может быть, она и не вызовет подобных образов, и это будет для музыки даже лучше. Не важно. На этот раз главным для меня были именно образы, распыление света, доходящее с горизонта, как давний зов, к которому могли – но не обязательно – примешиваться какие-то обрывки воспоминаний детства, когда мне впервые случилось провести несколько дней в горах. Вопреки Оберману, сияние не омрачала никакая меланхолия. Зеленая долина, колыбель, огражденная скалами, оберегаемая, может быть, их заснеженными пиками (а может быть, и нет, если дело происходило в разгар лета и горы были всего лишь предгорьем Альп), тяга в сияющую даль и – прямо перед путником, радостно сходящим по склону, – водопад, словно указующий дорогу водяной посох.