355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Филипп Жакоте » Прогулка под деревьями » Текст книги (страница 2)
Прогулка под деревьями
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:51

Текст книги "Прогулка под деревьями"


Автор книги: Филипп Жакоте



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)

ПРОГУЛКА ПОД ДЕРЕВЬЯМИ
(1980)

Г-же и г-ну Анри-Луи Мермо


Ви´дение и зрение

Чем больше человеческое существо

становится проницаемым для света,

тем больше истин ему открывается.

(Æ, «Светоч озарения»)

Уже несколько лет я лелеял замысел – определить границы так называемого «поэтического опыта» (с дальнейшим описанием и пояснением), зная прекрасно, что ни по силе, ни по размаху, ни по самой своей природе мои поползновения, разумеется, нельзя сравнивать с опытом великих поэтов – Новалиса, Гёльдерлина или Рильке, которые задолго до меня размышляли о тайнах поэзии, причем делали это так хорошо, что сам собой возникает вопрос: может быть, лучше прямо на них и ссылаться? На этот вопрос я отвечу позже, а сейчас только уточню: не совпади желание издателя с моим собственным, довольно смутным тогда намерением, то, скорее всего, на этом замысле я уже давно поставил бы крест.

И если все-таки я позволил себе высказать эти сбивчивые и бессвязные мысли, если стал вспоминать и записывать, то должен сразу уточнить, что мною двигало вовсе не желание написать книгу, но надежда найти ответ на один законный, жизненно важный и очень личный вопрос. Первоначальное побуждение было предельно простым, о нем можно сказать в двух словах. В моей жизни наступил переломный момент, когда я стал ощущать – пусть даже от случая к случаю и смутно, – что стою перед возможностью или даже необходимостью выбора; задумавшись о его основаниях, я не нашел их; несомненным было одно: в иные дни я жил лучше, то есть полнее, напряженнее и реальнее, чем обычно; мало-помалу я осознал, что эти дни или мгновения были связаны с поэзией (но каким образом – еще предстояло понять); проще говоря, желание писать стихи обычно приходило в моменты жизненной полноты. Я представил себе реальность (скажу об этом коротко, прямо сейчас, чтобы больше к этому не возвращаться) в виде сферы, где мы, равнодушные, суетные и отчужденные, знаем только внешний, поверхностный слой; но иногда, волею обстоятельств, о которых тоже нужно говорить отдельно, мы вдруг оказываемся в самой ее сердцевине; и тогда чувствуем себя мощнее, воплощенней, светлее; вот когда лично у меня появляется желание писать стихи; вот почему я допускаю, хотя ничем не могу это доказать, что этот способ выражения связан с глубинным уровнем человеческого бытия или даже – непосредственно – с самим средоточием реального.

Этот образ был так прост и отчетлив, что невозможно было в него не верить. Он и стал, в сущности, толчком для написания книги – мне захотелось понять, не ошибся ли я. Ведь тогда я вознамерился ни больше ни меньше как поставить многое, включая и судьбу двух человек, в зависимость от смутных предощущений, властных, глубоких, достаточно отчетливых для меня, но при этом весьма ненадежных и с трудом поддающихся опенке. Здесь нужна была осторожность, оглядка; с другой стороны, я хорошо понимал, что никогда не смогу целиком избавиться от сомнений; думая, что на этот раз я нашел приемлемое доказательство, я всегда буду слышать внутренний голос, говорящий: этого доказательства ты слишком жаждал и потому не мог его не обнаружить; в процессе против своей «греховной страсти» я был не беспристрастным судьей, но адвокатом. Именно так обстояли дела.

Прошло несколько лет с тех пор, как передо мною встали эти вопросы, а ведь первый из них казался таким простым; форма задуманной книги менялась, следуя переменам в моих мыслях и образе жизни. Сначала я думал заняться историческими корнями поэзии; как это со мной бывает, идея оформилась вовсе не в ходе серьезных размышлений, но родилась из впечатлений от созерцания шумерской и египетской скульптуры; я раздумывал, отчего эти статуи нравятся мне бесконечно больше, чем Микеланджело, Роден или любой из современных скульпторов; почему они выглядят такими живыми в наших музеях, тогда как другие, близкие нам по времени, ничего не говорят сердцу; я подумал, что, возможно, литература тех эпох обладает такой же силой, и поэтому погрузился в египетские сказки и поэмы, ритуалы Ассура, вавилонский эпос (разумеется, в переводах книги много теряли по сравнению со статуями, которые с веками только выигрывали в величии). В те годы подобные интересы были не редкость; но у меня не хватало ни времени, ни сил, ни знаний на настоящее глубокое исследование, и после нескольких попыток я оставил этот путь.

Мне лучше помогли поэты, более близкие во времени, – те, которых я упоминал выше, в особенности Гёльдерлин, который был одним из первых среди поэтов нового времени, кто ощутил и, главное, попытался понять загадку истоков, и когда-нибудь я вернусь к нескольким образам, живущим во мне благодаря этому несравненному поэту; но и на этот раз я довольно быстро остановился; возможно, потому, что моя собственная жизнь словно вступила в силу, одновременно и задавая предел, и переполняя душу. Тогда я решил сузить, во всяком случае на время, область моих интересов и искать на большей глубине и с чуть большей уверенностью. Ведь даже опыт Гёльдерлина оставался по большому счету мне чуждым, внешним, нужно было просто иметь его в виду, хранить в себе как некую возможность, как внутренний горизонт, наряду с открытиями других поэтов, затронувшими и обогатившими меня. (И потом я вернусь к нему, но уже на другом уровне; возможно, тогда это будет плодотворней.) Я рисковал в первую очередь тем, что итогом моих попыток станут «истины», уже множество раз открытые прежде и, несомненно, в тысячу раз лучше выраженные моими «предшественниками». Но некая таинственная и мощная сила толкала меня именно к этому.

Примерно в этот период моих поисков на ощупь, когда недописанная книга была еще чем-то средним между набросками, заметками, декламацией, полемикой и исповедью и когда я жил в незаслуженном счастье, вместо смущения переживая лишь благодарность давшему его человеку, – я вдруг оказался захвачен красотой окружающего мира – сильнее и безогляднее, чем когда-либо прежде. Я не в силах был отвести взгляд от этой подвижной, переменчивой обители, обретая в созерцании ее растущий восторг и радость; я мог легко говорить о великолепии, хотя речь шла о самых привычных пейзажах, не слишком живописных, о местах скорее бедных, об измеримом пространстве. Однако это великолепие казалось мне все более светоносным, воздушным и одновременно все менее постижимым. И – снова эта Плодотворная сокровенная сила, это тайное ликование мощным толчком бросало меня к поэзии; чем больше ускользала тайна, тем насущней была необходимость уловить ее, вопреки всему, как если бы сама работа над словом, предстоящая ради достижения цели, помогала приблизиться к ней, то есть делала меня самого все более и более реальным… И еще я знал, что раз чужая поэзия давала мне ощущение реальности, то и моя, в случае «удачи», тоже могла бы в свою очередь поселить его в душах людей, приобщая их хотя бы малой толике высшей разновидности блаженства.

* * *

Может быть, одного этого довольно. Пожалуй, поэты прошлого о другом и не помышляли: им было достаточно пережить сильные чувства и передать их читателю. Порою кажется, что они были правы в этом ограничении, и даже кажется, что именно в нем и состояла их сила, по которой мы так тоскуем сегодня. Вот почему бывает страшно и неловко, когда возникает желание пойти дальше. Но как отречься от требований своего времени, даже если оно толкает нас на ложный путь?

* * *

Наконец однажды я понял, что больше не могу просто так сочинять стихи и что мне необходимо разобраться в этих переживаниях и в природе их связи с поэзией. Меня охватило стремление понять эту связь – вот почему я написал те страницы, которые последуют ниже, и не исключено, что оно же будет заставлять меня писать дальше. Это нельзя назвать поэзией в прямом смысле слова, это скорее метод проб и ошибок, движение во тьме ощупью; порой – простые прогулки, но порой и прорывы, лирические взлеты в те огненные сферы, где сама поэзия, за гранью всех размышлений, колебаний, сомнений, и в самом деле растет себе подобно цветку. И если случилось так, что для меня эти сферы совпадают с пейзажами, то вовсе не значит – это само собой разумеется, но я предпочитаю все же уточнить, – что такой выбор единственно возможен – как для меня самого, так и для поэзии в целом. Он объясняется только личными обстоятельствами и стремлением к внутреннему единству.

* * *

Но я не завершил рассказ об истории написания этой книги – ее бы не было, если бы не еще одно, последнее обстоятельство. Чтобы довести ее до конца, мне потребовалось – это произошло совсем недавно – встретиться (на страницах 335-го номера журнала «Кайе дю Сюд») с такой личностью, как Джордж Вильям Рассел, ирландский поэт, почти современник (годы его жизни – 1867–1935), и частью его творчества, то есть книгой, озаглавленной «Светоч озарения» в переводе Л.-Ж. Гро, опубликованной в 1952 году в вышеупомянутом журнале. Эта книга, по крайней мере в своем начале, показалась мне именно тем, что я всегда мечтал, но никогда не был способен написать.

Джордж Вильям Рассел больше известен под инициалом Æ – так его стали называть из-за ошибки корректора, не понявшего псевдонима «Æon» (Эон), которым этот автор подписывал свои сочинения. О личности его я знаю мало, сведения ограничиваются небольшой биографической справкой, сопровождающей французское издание книги. Может быть, этого и достаточно. Рассел родился в 1867 году в Лургане (Ирландия), он был счетоводом и поэтом, а потом заодно еще и организатором сельскохозяйственных общин, сыгравшим важную роль в кооперативном движении и в политической жизни своей страны. Но сам он указывает в своей книге, что, несмотря на весь его патриотизм, именно стихотворные опыты с ранней юности были для него драгоценней всего. Также сообщается, что он был одним из лучших поэтов современной Ирландии, – так это или нет, трудно судить на основании нескольких стихотворений, процитированных в переводе Л.-Ж. Гро; как бы то ни было, его творчество достаточно известно в англосаксонских странах. «Светоч озарения» был опубликован в 1918 году, Рассел умер в 1935-м. Эти даты вызовут изумление у читателя книги – ее сдержано-доверительный и чуть витиеватый слог скорее заставляет думать о конце XIX века.

Теперь вернусь к самой этой небольшой книге и тому, что поразило меня на ее страницах.

* * *

Прежде всего, меня изумила – и это стоит подчеркнуть в наше время, когда литература словно бы намеренно обрекла себя на темноту и самонадеянную вычурность стиля, – та предельная простота, с которой Æ решился поведать нам о своем опыте, во многих смыслах необычайном. Он повествует о странствиях, якобы совершенных им в юности, – подчеркивая их исключительность и чудесность, но ни в малейшей степени не похваляясь, ибо он полагает, что подобное путешествие может предпринять каждый и что здесь нет никакой его личной заслуги; а пересказывает он их единственно из великодушия, побуждающего поэта указать этот путь другим, чтобы они тоже смогли насладиться всем великолепием явленного ему мира.

Но был у Æ более глубокий, внутренний повод для написания книги; и он сразу и недвусмысленно об этом заявил:

Эти наблюдения и раздумья суть попытки художника и поэта установить связь между его собственным зрением и ясновидением пророков Священных Книг и обнаружить, какую часть истины содержат в себе его видения.

Далее он пишет:

В молодости я часто бывал в горах и заметил, что воздух высот расширяет и просветляет зрение. Часами я созерцал сверкающие пейзажи и вереницы бесчисленных обитателей высот, пытаясь постичь смысл этих явлений – помимо их красоты.

Я могу сколько угодно прибедняться и говорить о том, как нелепо сравнивать глубокий и чистый опыт Æ с моим собственным, его книгу – с моим робким замыслом; но следует подчеркнуть: когда речь идет о вечных вопросах, задаваемых в самых разнообразных формах людьми разного духовного уровня, то возможные ответы на них так важны, что даже самые скромные свидетельства имеют свою ценность. Потому я могу сказать, ни на чем особенно не настаивая, что первые страницы «Светоча озарения» показались мне законченным выражением опыта, который и сам я пережил, наблюдал и пытался передать на своем языке, ни разу в этом по-настоящему не преуспев. Я хотел одного – понять, насколько реальны были мои ощущения и в чем их суть, не в силах довольствоваться ими самими – быть может, бессмысленными и бесплодными. Подобно Æ, я чувствовал противоречивость этих ощущений: ведь они мимолетны, большинство людей назовут их пустыми и бесполезными – однако сама сила пережитого заставляет ценить их больше, чем самые очевидные и весомые события повседневной жизни или даже истории. И вот я, человек скорее несмелый, впутался в опасное дело – решил всерьез вверить всю свою жизнь каким-то неверным отсветам, дальним голосам – тихим, прерывистым, тающим вдали…

* * *

Кажется, первые откровения свои Æ пережил очень рано, еще подростком, благодаря встрече с миром природы. Он говорит об этом в начале книги с восхитившей меня изысканной простотой:

Сама атмосфера представилась мне сущностью, имеющей лицо, голос, она был пестрой, исполненной смысла. Видимый мир превращался в подобие тканого гобелена, испод которого колеблется ветром. И если этот гобелен хотя бы на мгновение приподнимался, то я знал, что передо мною рай; каждый из покрывающих его рисунков был творением богов; каждый цветок – словом, мыслью. Трава, деревья, воды, ветра, все это было – язык.

У многих поэтов или даже философов, романистов можно найти намеки на сходные переживания: это так очевидно, что не нужно даже примеров. Но отличительная черта Æ состоит в том, что он упорно, сосредоточенно и вместе с тем по возможности беспристрастно попытался удостовериться в подлинности своего опыта.

Можно сказать, что тогда перед глазами юного Рассела пейзажи раскрывались, становились как бы прозрачными:

И тогда мне открылось сердце холма, и я постиг, что для тех, кто обитал внутри, это был вовсе не холм, они и понятия не имели о том, что их световой дворец со всех сторон тесно обступают горы.

Мало-помалу, благодаря таинственному сродству мысли и вещи, он начинает понимать, что мир един, дух воспринимает его как единство, лишенное абсолютных разрывов, – в той мере, в какой он силен и свободен от стремления к личному успеху; очень скоро он почувствует, что золотой век и сейчас царит в мире, просто мы сами больше не способны разглядеть его; об этом почти теми же словами говорил еще Новалис:

Рай рассеян по всей земле, вот почему его трудно узнать. Нужно собрать воедино рассеянные частицы.

Если подобные высказывания имеют хоть какой-то смысл и могут хотя бы отчасти восприниматься всерьез, то к ним нужно прислушиваться внимательней.

* * *

Что до меня, то вот что я понял, прочтя первые страницы его книги: осознав умопостигаемость видимого мира, Æ с этого момента думал лишь о том, чтобы читать его, как книгу, объяснять, комментировать; он все время пытался переводить цветы, которые были для него «словом и мыслью»; он прилагал все силы, чтобы обнаружить в мире вещей и указать нам это забытое или сокрытое совершенство. Он показывает нам уже не внешний мир, но разного рода видения, посещающие его во сне, во время прогулок или даже в разгар работы в бухгалтерской конторе. Каждое видение словно убеждает нас в единстве Вселенной – «трудно понять, где кончаемся мы и начинается иное», порой его неотступно преследуют мысли соседа, порой – картины давно исчезнувших и погребенных миров, а иногда, реже, – высших сфер или миров грядущих.

Боги живы по-прежнему. Они наши братья. Они ждут нас. Они призывают нас к себе, зовут занять престолы, столь же величественные, как и их собственные. Тем, кто бунтует против чудесного, я говорю: вы сами – чудо. Вы – принцы в изгнании, ставшие свинопасами. Приключения вашего духа удивительней любого романа. В ваших скитаниях больше величия, чем в странствиях Улисса…

Эти высказывания, такие простые и доверительные, такие близкие мне по духу, могли бы пленить меня как самые волнующие обетования; но кое-что сдерживало мой энтузиазм, и вот об этом-то я и хотел бы сейчас поговорить.

* * *

Самые важные и драгоценные для Æ видения были схожи между собой, по крайней мере, в отдельных деталях, которые стоит рассмотреть внимательней.

Он видит почти исключительно «чистые области»: пейзажи возникают в воздухе, до такой степени прозрачном, что даль рисуется в нем так же резко, как близь, линии одновременно четкие и нежные; часто звучит музыка, «подобная колокольному звону». Но более всего в этих описаниях удивляет обилие всяческих обозначений блеска: эпитеты блестящий, искрящийся, светлый возникают снова и снова, порой по нескольку раз в одной фразе.

Небо аметистовое или алмазное, цветущие холмы и птицы-самоцветы, колокола неизменно серебряные, опаловые ветра и колонны, златые кудри; на горизонте пылают языки пламени, а в высокой пустыне неба плывут хладные, как снег, облака. Довольно часто встречаются и живые персонажи: неподвижные, замершие в экстазе прекрасные существа, – прекрасные и неотличимые друг от друга, как цветы; они переговариваются подобно музыкальным инструментам в оркестре. Дальше возникают цари в пламенеющих шлемах, светящиеся исполины, некто с арфой; другие сидят в радужно переливающихся «летательных аппаратах»:

Юноша держался за рычаг, ветер развевал его темные волосы, обрамлявшие склоненное лицо, бледное, решительное, взор его был устремлен на штурвал; рядом сидела женщина в розовой накидке, сверкавшей золотыми нитями и ниспадавшей с ее головы и плеч на скрещенные на груди руки…

Наконец, одна из важнейших деталей этих видений – фонтан, источник энергии и света, откуда льется всемогущее дыхание.

* * *

Итак, поначалу ясность этих видений, их загадочность изумляли меня; но при этом мне иногда становилось смешно, и в конце концов я совсем разочаровался. Это все напоминало извечные описания Абсолюта, видения пророков и апостола Иоанна на острове Патмос:

«Ты находился в Едеме, в саду Божием; твои одежды были украшены всякими драгоценными камнями; рубин, топаз и алмаз, хризолит, оникс, яспис, сапфир, карбункул и изумруд и золото… ты был на святой горе Божией, ходил среди огнистых камней…»

(Иезекииль XXVIII, 13–14)

«Улица города – чистое золото, как прозрачное стекло».

(Откровение XXI, 21)

Как будто люди не нашли ничего лучшего для описания великолепия и вечности, чем золото и драгоценные камни… Но это был лишь бледный список с Иезекииля и апостола Иоанна. (И тут уместно было бы подумать, почему так вышло и чем объясняется такой выбор.) Видения Æ напомнили мне одну запоем прочитанную в детстве книгу – «Светопреставление», принадлежащую, кажется, астроному-популяризатору Камилю Фламмариону. Я позабыл, к сожалению, ее сюжет, но вроде бы речь шла о конце света, при котором спаслась единственная пара, призванная возродить совершенную жизнь. Художник, очевидно, вдохновлялся иллюстрациями к книгам Жюля Верна, с их летательными аппаратами, до странности напоминающими те, что описывал Æ, свидетельствуя о своей «новой земле» – там, среди буйной нетронутой природы, расхаживали задрапированные длинноволосые женщины, словно сошедшие с обложек музыкальных альбомов Шаминад[1]1
  Сесиль Шаминад (1857–1944) – французская пианистка, композитор, автор альбома «Слова любви» и др. (Здесь и далее примечания переводчиков).


[Закрыть]
или Salonstüke[2]2
  Салонная пьеса (нем.).


[Закрыть]
, – можно подумать, они изображали как раз рай Рассела. Должен подчеркнуть, что это замечание касается в первую очередь стиля. Именно стиль показался мне смешноватым (допускаю, что я могу и ошибаться), как бывает нелепа духовная жизнь в низших своих проявлениях: дешевые спиритические брошюрки, издания мелких протестантских сект, белые одежды Дункан, «эвритмические танцы» антропософов… Возможно, это была защитная реакция на первоначальный энтузиазм, необходимая мне для лучшего понимания смысла моих собственных видений. Тогда я сказал себе: воины в золотых шлемах, сверкающие дворцы и искристые фонтаны не стоят тех усилий, которые затратил Æ, – он утверждал, что они необходимы каждому, кто готов культивировать духовный дар созерцания так называемой (одно название чего стоит!) «Страны тысячи цветов»… Еще я думал, что «чудное лицо любимого существа, более чарующее, чем сама жизнь», которое, «сияя перед нами, может отвлечь нас своей прелестью от этой задачи», и в самом деле излучало для меня свет бесконечно более драгоценный, чем любой алмаз, но при этом я видел его изъяны… И в то же время я хорошо понимал горячую жажду достигнуть запредельного. С другой стороны, я понимал, что это были видения «низшего порядка» – как говорил и сам Æ, как бы предупреждая наше разочарование. И что, самое главное, язык не может воспроизвести их без потерь. Но тогда – не следует ли бросить вызов как раз тому, что не в силах выразить язык? Так или иначе, глядя на мир вокруг, я опять и опять повторял себе: то, что открывалось мне в иные дни, а это бывало все чаще с тех пор, как моя душа обрела новую ясность, заставляло воспринимать видения Æ как фантасмагории, иллюзии. Мне начинало казаться, что он не сдержал обещание поведать о золотом веке на нашей земле, а описал вместо этого какой-то нездешний мир; тогда как мне являлся именно наш, мало чем отличающийся от своего Обычного вида. Но что же именно я видел?

* * *

Тут-то и начинаются настоящие трудности. Но ведь мы живем в темноте, не только не смея мечтать о могуществе, но и не зная даже, осталась ли у нас хоть какая-то надежда. А если и осталась – мы вряд ли когда решимся ее высказать. Однако сами эти колебания залог того, что мир, где нам выпало жить, не сотворен раз и навсегда, но и не может быть переделан по; желанию; это мир, где идут на ощупь, мир риска и волшебной неуверенности. Задача человеческого духа состоит не в том, чтобы громоздить Пелеон на Оссу в попытке достичь неба или возводить святилища, но, скорее, в том, чтобы искать проход сквозь непроницаемую стену.

* * *

Как я уже говорил, у меня создалось впечатление, что, пытаясь передать свои видения, Æ начинает писать хуже; тогда возникает вопрос – не существует ли у человеческой речи (явления самого по себе таинственного) некоей неразрывной связи со смертью или, точнее, с этим конечным миром; тогда все, что мы пытаемся увидеть вне его границ, лежит за пределами представлений и не выразимо словами.

Можно было бы тогда заключить, что слово, стремящееся выйти за границы здешнего мира, сбивается с пути и перестает соответствовать и нашему миру, где оно было на своем месте, и миру Абсолюта, где просто угасает.

Опять пользуюсь «высоким стилем» для описаний весьма сомнительного опыта. Но наверное, иногда стоит пойти на риск ради небольшого шага вперед.

И вот я снова возвращаюсь к земле, я не могу без нее; но как я могу отрицать стремление к Абсолюту и, при любви к жизни, ослепительно прекрасной в своей неразрывной связи со смертью, – как я могу отрицать ужас смерти, страшной в силу своей несовместимости с жизнью? Ускользая от словесного описания, Абсолют с одинаковой силой противится и отрицанию, и утверждению – этим он всегда будет притягивать нас.

А потому – не является ли зримый мир, и особенно то великолепие, в какое он облекается порой перед нами, всего лишь эманацией, бледным подобием Абсолюта? Другими словами, если смотреть на него достаточно внимательно, пристрастно и вместе с тем отрешенно, не откроется ли нам в его облике сияние рая? Если омыть взор, то и мир предстанет более чистым; если искать чистоты языка, то, возможно, удастся передать другим прообраз невыразимого… И потом, достигнув высшей чистоты, сбросить тело как ветхую одежду и легко шагнуть навстречу смерти… Но я пока не дошел до того, чтобы настаивать на истинности или ложности этих слов, я выбираю другой путь…

* * *

Мне думается, источник великолепия мира – смерть, а не бессмертие; его красота является в подвижном, мимолетном, преходящем; а высшая красота проявляется как высшее противоречие, граничащее с загадкой, причем такой загадкой, которая сама по себе – чистое безумие: как разгадать крыло бабочки, летучее семя, мгновенный взгляд?.. Я, как видите, совсем не призываю вернуться к рациональному, объяснимому, считаться с наличием каких-то границ; я мечтал бы проникнуть взглядом в непостижимую и противоречивую плотность реального; говорю о созерцании – настойчиво-страстном и вместе с тем отрешенном, но никогда и помыслить не мог о бегстве из этого мира.

Бледны, холодны, бескровны видения Æ – во всяком случае, в его пересказе – и по сравнению с реальным миром.

* * *

Нужно следить, чтобы слова не текли произвольно, не то они тут же выберут привычные русла. Снова размышляю над тем, что я хотел объяснить самому себе и уточнить на следующих страницах. Например, вот это: тронутый поначалу тем, что «Светоч озарения» подтвердил мои собственные предчувствия (я, конечно, жаждал подтверждения, а смысл их был в том, что поэзия не сводима ни к эстетическому, ни религиозному началу), но потом меня разочаровали возвышенно-эфирные описания духовных сокровищ, обретенных ирландским поэтом ценой таких неимоверных усилий. Быть может, он поспешил или я был слишком нерасторопен, привязан к земле, слишком жаден до ощущений и слаб. Мне показалось, что Æ по-настоящему не вопрошал о мире, но уносился на крыльях к «заоблачным сферам», имевшим, на мой взгляд, все недостатки сверх-природного, в частности – бескровность. (И откуда бы там взяться крови?) Я же думал, что сама тайна целиком принадлежит земле, а ключи от нее лежат в травах. Да, то, что ждет нас за пределами мира, – непостижимо; но я решил идти навстречу непостижимому (притягивающему к себе, как любая бездна), преодолевая вещественность Зримого, двигаясь в мире противоречий, опираясь на двойственность, неоднозначность собственных чувств – смешение любви с отрешенностью, исступления с небрежностью, стремления к цели со сдержанной иронией. Возможно, здесь есть ошибка, и даже грубая – потому что тут видно желание обладать всем, но невозможно думать, что истинная любовь бежит противоречий.

* * *

Не могу все-таки завершить эти заметки (разумеется, они должны быть дополнены, исправлены и даже оспорены), не сказав еще немного о книге Æ; кажется, я слишком много говорил о своем разочаровании, или, вернее, о наших разногласиях; но у него есть одна фраза, особо меня поразившая и напрямую связанная с моими поисками.

Æ думал, что исключительная концентрация мысли вкупе с упорной медитацией способны привести к познанию всего на свете; он полагал, например, что ему дано видеть какие-то обстоятельства прошлого, присутствовать при событиях истории, происходивших много веков назад. Он порой задумывался, что делает возможным такое познание, и пытался объяснить его строением человеческого глаза:

Любая точка видимого пространства, даже если она размером с булавочную головку, содержит в себе микрокосм земли и неба. Мы знаем это, ибо повсюду, где мы оказываемся, наш взгляд способен созерцать бесконечность. Неужели это сгущение бесконечности в атоме происходит лишь в видимом мире, а не (одновременно) в душе и – на другом уровне – в духе? Что могла бы отразить совершенная душа? Быть может – мириады граней жизни человечества? А разве дух не становится зерцалом небес и созданий божественного Разума, когда он погружен в мистические и метафизические идеи? Или же он лишь отражение самого себя и всякое познание ограничено нашим внутренним миром, а человеческая потребность связывать воедино, пусть лишь мысленно, разрозненные части бытия – это всего лишь трагический самообман спящей души? Или, может, сосредоточенность воли и пламенное созерцание, заставляющие нас стремиться к свету, отблески сверхъестественного мира, даруемые нам, порождены иной причиной, а именно тем, что на мигу нас приоткрылся тот самый глаз, который, окончательно открывшись, заставит нас воскреснуть из мертвых?

Эта фраза затронула меня независимо от своих смелых предположений, но уже тем, что слово «глаз» связывалось с надеждой на воскресение мертвых; это коснулось меня непосредственно, независимо от самого смысла высказывания и возможных его комментариев. На самом деле, как я понял потом, мысль была довольно простая (если можно так выразиться, размышляя о смерти и воскресении), речь шла об оттачивании духовного взгляда во имя преодоления телесных слабостей, включая и саму подверженность тлению. Но мысль о взгляде, противостоящем смерти, все равно продолжала волновать меня, как будто в ней заключался еще какой-то урок (некий переход, предвосхищаемый мною задолго до прочтения книги), урок, о котором я не хочу говорить заранее, пока не сделаю шаг вперед, попытавшись хоть как-то приблизиться к загадке света.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю