355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Филипп Жакоте » Прогулка под деревьями » Текст книги (страница 21)
Прогулка под деревьями
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:51

Текст книги "Прогулка под деревьями"


Автор книги: Филипп Жакоте



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)

В день похорон, ближе к вечеру, разбирая его стол с грудой непрочитанных книг и писем, оставшихся без ответа, я был поражен присутствием нескольких вещей, которые словно подводили итог жизни. Во-первых, там была фотография друга Гюстава Ру, крестьянина-дровосека в меховой шапке в зимнем лесу, а рядом – открытка с головой архаического Аполлона; а еще маленький томик стихов Эмили Дикинсон; мадемуазель С. сказала мне, что в последние месяцы он читал их наизусть, в оригинале; я привожу здесь перевод, который она мне дала:

 
Если меня не застанет
Мой красногрудый гость —
Насыпьте на подоконник
Поминальных крошек горсть.
 
 
Если я не скажу спасибо
Из глубокой темноты —
То знайте – что силюсь вымолвить
Губами гранитной плиты.[207]207
  Перевод Веры Марковой.


[Закрыть]

 

Я всегда говорил, что моя отроческая встреча с поэтом и человеком Гюставом Ру стала для меня решающей, благодаря ей сложилась и моя собственная концепция поэзии, согласно которой творчество и образ жизни, выбор жизненного поведения, должны быть неразрывно связаны. Я не думаю, что Андре дю Буше любил книги Ру или его переводы из Гёльдерлина. Но их сближали скромность и внутреннее достоинство, тут они были «одного роста»; более того, творчество каждого из них выросло из общего корня, единого основания, что подтвердил этот пронзительный факт их обращения к ясному и чистому образу Эмили Дикинсон перед лицом неминуемой смерти.

Нас собралось много в доме Андре, и между нами всеми вдруг возникло удивительное чувство дружеской близости: и сам Андре был с нами, почти не мертвый, – как бы странно это ни звучало. И неслыханные во всех смыслах слова голоса кружились в пространстве, словно мы попали в сети безмолвной музыки… – la musica callada Сан-Хуана де ла Круса, – и, держась друг друга, вместе пребывали в еще одном, незримом доме, помимо этого, каменного, увитого лозой, который нас вмещал.

Сеть соответствий, да, именно так, я все больше убеждался в этом, думая о нашей долгой и по большей части молчаливой дружбе.

«Мы стоим на одних основаниях». Несмотря на растущие провалы памяти, во мне еще звучат слова, сказанные Андре дю Буше во время нашей первой встречи, которая случилась в аббатстве Руайомон, где происходило не помню какое литературное празднество, а представил нас друг другу Андре Берн-Жоффруа[208]208
  Андре Берн-Жоффруа – художественный и литературный критик, друг Жакоте и дю Буше.


[Закрыть]
в 1948 году, как сам он недавно мне напомнил… что ж, вполне возможно, в любом случае – очень, очень давно…

Пять слов, кратких, категоричных, в которых узнается Андре как он есть, слов кратких и неожиданных, потому что в ту пору реального подтверждения им не было, Андре руководила только внезапная интуиция; пять слов, которые сам я был бы не способен выговорить из-за вечно живущих во мне сомнений и осторожности, от которых мне никуда не уйти. Но сейчас я соглашаюсь и признаю их удивительную точность.

Однако то, что выросло из этих «общих оснований» в моих и его книгах, оказалось очень далеким друг от друга, порой даже трудно совместимым, и я много раз спрашивал себя, как же Андре удается воспринимать то, что я пишу, и почему я сам испытываю такое восхищение перед его стихами. В конце концов, на одной почве могут взойти растения совсем разных видов. На почве «общих оснований».

Одним из этих оснований была наша любовь к Гёльдерлину.

В «Пейзажах с пропавшими фигурами», которые были закончены в 1970-м, это примечание было добавлено к нескольким страницам размышлений об этом поэте:

«Один из самых удивительных образов Гёльдерлина мы находим в наброске к гимну Колумбу:

 
ибо
малость разрушила звук, подобно снежинкам,
задевшим колокол,
что звонил,
                  сзывая на вечерю…
 

Трудно уловить связь между этими строками и остальным гимном; но, взятый отдельно, этот образ напоминает японское хайку; некоторые поймут, если я скажу, что в этих немногих словах для меня содержится бесконечное начало, без которого жизнь для меня была бы невозможна».

И конечно, никакая не случайность, что тот же самый фрагмент, который я, очарованный его таинственной красотой, лишь кратко упомянул, годы спустя стал для Андре дю Буше отправной точкой для размышлений, уведших его в такие области мысли, куда я даже не мечтал подняться. Но, сделав именно этого поэта ориентиром в наших собственных исканиях и переводя, каждый на свой манер, его страницы, мы, конечно, выбрали одну и ту же область духовной жизни. Неудивительно поэтому, что именно этот отрывок из «Мнемозины» сразу пришел мне на ум, когда я прощался с Андре. Не только из-за снега, ландышей мая и «души благородства», но также из-за упоминания двух странников на перевале, с воздвигнутым там крестом «в память о мертвых»: из-за темы «перехода», которая сопровождала меня всю жизнь, вместе со всеми своими бесчисленными аллюзиями; начиная с первой страницы «Ленца» Бюхнера:

«Двадцатого января Ленц отправился через горы. На вершинах и склонах – снег, ниже – сероватые гряды в зеленых пятнах, скалы и ели.

Было холодно, сыро; потоки воды струились по скалам, неслись по тропам…»[209]209
  Перевод Ольги Михеевой.


[Закрыть]

Затем, вслед за этими строчками (или склонами, или скальными террасами), – прекрасный «Разговор в горах» Целана, которого с семидесятых годов переводил как раз Андре дю Буше вместе Джоном Э. Джексоном.

«Мы, евреи, пришли сюда, как Ленц, через горы».

И еще, из более далекого прошлого, воспоминание менее живое и достоверное, но тем не менее важное для меня – это «Поездка в зимний Гарц», которая почти примирила Рильке с поэзией Гете…

Отсюда всего один шаг до «Зимнего путешествия» Шуберта, любимого Андре (как однажды я с некоторым удивлением обнаружил) и мною и – еще более глубоко и интимно – опять-таки Гюставом Ру; в конце жизни он тоже стал «зимним странником» – каждый раз, вспоминая комнату его деревенского дома, я мысленно вижу запечатленные в памяти морозные цветы на низких окнах, как в одной из самых прекрасных Lieds зимнего цикла.

Эти переклички немногочисленны, но они настойчиво звучат в глубине сердца, они же возникают на страницах, которые так щедро посвятил мне Андре. Там в конце как раз появляются вместе Шуберт и Гете: «То, что духи поют над поверхностью вод». Стихи о горном водопаде, «чистом луче» света, падающем с уступов скал и становящемся покрывалом радужной пены и ропотом бездны, а потом гладкой поверхностью озера, где отразились созвездья:

 
Души людей
Подобны ручьям!
Судьбы людей
Подобны ветрам!
 

Но почему все-таки тем утром, прибыв в Трюинас, я вдруг так ярко, рельефно испытал чувство реальности мира, почему от погружения в нее у меня буквально перехватило дыхание? Я допускаю, что, конечно, сама трагедия смерти обострила мою чувствительность; к тому же нежданный снег, преобразивший окрестность, тоже мог изменить мое зрение. Впрочем, я и раньше всегда чувствовал: Трюинас – место прекрасное и «подлинное» – прекрасное в силу своей подлинности, – включая и этот большой дом, который стал его центром.)

Тонкий снежный покров: встреча, первая ли, последняя, в начале или конце сезона – и удивление – зеленые луга, снег, молодая листва под снегом; открытие мира – словно обновленного, в невесомом оперенье, – да, это удивление – словно огромная птица (и в самом деле) на миг коснулась земли, это легкое, свежее, почти нематериальное прикосновение – девственное, я думаю, здесь можно и нужно вспомнить и эту строку: «Могучий, девственный, прекрасный в блеске день»[210]210
  Начало сонета Стефана Малларме «Лебедь». Перевод Романа Дубровкина.


[Закрыть]
. Скалы, овраги, луга, купы деревьев, редкие каменные строения, более, чем когда либо, реальные, очевидные, но при этом – как бы сказать? – словно воспарившие…

Очевидная реальность, вес, плотность этого фрагмента мира; а с другой стороны, и само событие погребения, возвращения в прах, каким-то образом стало более «подлинным» – обрело реальность камней и дорожной грязи – из-за полного отсутствия ритуала, из-за хаоса, сумбура, какой-то неловкости перед лицом смерти.

Стихийная сила.

Стихия: то, что лежит в основе, неорганизованная материя, фундамент, почва, которая не уходит из-под ног, – все это мы находим в книгах Андре дю Буше – те самые места, где, много лет назад, заблудившись и натыкаясь то на одну, то на другую ограду, я споткнулся и поранил себе пятку: противоположность мечте или сну; и надо всем легкий снег, как опадающие перья последней перелетной стаи.

Почти неописуемая, невозможная встреча – снег и цветущие яблони; розоватые мазки кисти на белизне.

Холод, грязь, ледниковые оползни, сад в цвету; но еще и две лошади, словно выточенные из драгоценного дерева, неподвижные; и люди, рассеянные вдоль дорог, и это наивное ощущение, что все мы друзья или, по крайней мере, могли бы дружить – благодаря общему чувству, которое привело нас к этой могиле, к этому дому.

Было еще одно ощущение, по крайней мере у меня, – совсем странное: мне казалось, что нет никакой потери, никакой пустоты, пусто только в гробу. И более того – в каком-то смысле даже грусти не было, во всяком случае, у меня; было сильное чувство, спокойное и всеобъемлющее одновременно, но не было боли и протеста. (Я повторяю, что говорю только о собственных ощущениях – как пытался делать всегда, – ни о чем другом.)

Всё в это утро было обновленным, исполненным жизни: переживание реальности мира, чудной реальности в момент встречи несовместимых крайностей; и ощущение человеческого тепла, и, повторяю, «душевного благородства», сиявшее изнутри и извне – под снеговыми тучами и под крышей дома.

Но абсолютным чудом, так парадоксально, если не сказать кощунственно породившим нечто похожее на тайное ликование, робкое, но тем не менее могучее, стали, конечно, слова – еще одна разновидность цветов или снежных хлопьев, которые взлетали, расцветали, парили несколько мгновений между землей и небом, – духовные сущности, но и материальные тоже, их бы не было, не будь настоящих цветов, скал, облаков, о которых они говорили, но рождались они из иного истока, не на небе и не на земле, они были сказаны нами, возникли в глубине сердечной, важные и нужные только для нас, – да, я уверен, что именно за ними в то утро осталась победа (пока это утро длилось) – победа над пустотой; и как же легко была она одержана, без всякого триумфального шума, победных криков, с простотой, равной чуду, – так ручей прокладывает себе путь среди трав и камней (и ручеек в самом деле звенел неподалеку, неутомимый).

Сияющий дым.

Или фимиам, струящийся из глубины сердца, когда оно раскрывается миру.

Сквозные сети слов собирали нас воедино, окутывали как плащ, но не заключали в себя, не отделяли от остального мира, напротив, все слова, сказанные тогда, были посвящены переходу, они сами были переходом, шагом вперед, – и гора перестала быть препятствием, стеной, но превратилась в прозрачную темноту, венчаемую снежным пиком, в ночь, чья дальняя вершина озарена рассветом.

И снова отрывок из «Мнемозины», идущий непосредственно перед тем, который был процитирован раньше:

 
Так: но милое? Солнца луч
На земле мы видим, в тонкой пыли,
И глубокие тени лесов…[211]211
  Перевод Сергея Аверинцева.


[Закрыть]

 

И наконец, сразу же за тем фрагментом:

 
Но как случилось? Умер Ахилл. Под смоковницей,
мой Ахиллес
неподвижен…
 

Вот так бывает, когда видимое и невидимое меняются местами, явления природы сливаются в одном аккорде со зверями, людьми, живыми и мертвыми, со словами, новыми и старыми, печаль оборачивается тайным ликованьем. И тогда, познав глубину, – пусть мы уязвимы и тленны, – прикоснувшись к тому, что так похоже на главное таинство бытия, сможем ли мы это забыть, умолчать?

НЕСКОЛЬКО ДОПОЛНЕНИЙ

Вот и завершены – но как же неловко, косноязычно, раньше я ни за что не позволил бы себе такое – эти записи, которые я начал сразу после 21 апреля, а потом они лежали три года тяжким грузом, черновым наброском, невыполненным обещанием. И все же напечатаны, в знак дружбы, ради которой они и писались, но еще и ради того, о чем я говорил всегда и пытаюсь сказать снова – пока не замолчал навсегда.

И пусть бы еще я провел над ними много дней, пытаясь как-то переделать, исправить, улучшить написанное! Ничего подобного, наоборот, все это время я старался держаться подальше от этих страниц, не желая даже смотреть на доказательства собственного бессилия; оправдаться занятостью я тоже не мог…

Я был способен только иногда сделать короткую запись о том, до какой степени чувствую себя «сломленным», побежденным; не боль испытывал я, не страдание, а именно чувство поражения.

Но была еще и неловкость, какой, быть может, я не переживал никогда в жизни, – чувство вины перед тем, что всегда казалось мне самым важным.

Растерянность, сломленность, отвращение к самому себе, но вместе с тем – последние остатки упорства, настойчивости.

В один из таких дней мне вспомнилась строка сонета, написанного Гонгорой в глубокой старости:

 
Caduco el paso? Illustrese el juncio…
 

Которую я перевел так: «Неверен шаг? Зато светлее ум…»

Неудивительно, что эта строчка преследует меня сейчас. Но что, если ум тоже становится «неверным»? С этим ничего не поделаешь. И поэтому тоже я все никак не мог завершить эти странички, а ведь то утро в Трюинасе действительно было для меня, как я продолжал думать, одним из редких моментов за последние годы, проведенные «в овраге», я снова на какой-то миг «обрел центр». Но потом снова утратил все.

Я переживал период, когда «летучие слова», те, что всегда казались мне легкими, крылатыми, упали наземь в жалком беспорядке; как дикие голуби в Пиренеях, летевшие в сети целыми стаями, – я наблюдал это подростком в Стране басков в 1938 году, кажется, нас привели специально посмотреть на это «прекрасное зрелище» – и тогда мне действительно показалось, что это красиво.

Но сейчас, блуждая в лабиринтах памяти, я все спрашиваю себя, удалось ли хотя бы нескольким птицам ускользнуть от летящих на них сетей и невредимыми преодолеть перевал? И того же мне хотелось бы пожелать этим «последним словам».

(«Parole estreme», сказанные Танкреду умирающей Клориндой в октавах Тассо, который так чудесно положат на музыку Монтеверди.)

Позже – в ноябре 2002-го – мне был еще один знак: на дороге между местечком Глез и Ле-Роше-дез-Ор я увидел несколько тополей, которые полыхали или, лучше сказать, горели как желтый огонь свечи, как золотые языки пламени на фоне темно-зеленых лугов – рядом с крутым склоном, где паслись коровы, – склон казался почти вертикальным, как на миниатюре из часослова. Эти свечи, зажженные в разгар дня, чуть колебались над тихими отлогами долин; их прозрачно-золотой, закатный свет коснулся моих усталых глаз, и они раскрылись – во всяком случае, на то время, пока я проезжал мимо.

Знаки, которые помогают жить, их все меньше.

В конце концов, отчаявшись, три года спустя, почти день в день с тем утром в Трюинасе, я принял решение удовольствоваться – хотя это слишком громко сказано – уже сделанной работой.

Ведь то, что я хотел запечатлеть, уходит от меня все дальше.

Слова эти все больше похожи на надпись на чужом языке, который когда-то был понятен, и я даже пытался на нем говорить, но теперь вот совсем позабыл.

Или на лекарство, которое когда-то помогало, но теперь уже не действует, и ему нет замены.

(Так отнимают руку, отворачиваясь к стене.)

Солнце жизни приблизилось к горизонту, уже почти закатилось.

И я спрашиваю – а летают ли в таком небе птицы.

________________
Перевод А. Кузнецовой

ЭЛЕМЕНТЫ ПОЭТИКИ
(1987)

Об одном поэтическом цикле

В стихотворном цикле, озаглавленном «В свете зимы», я опять пытался рассказать о значимой встрече, одной из тех, какие обычно приводили к стихам и по-прежнему числятся для меня среди немногих абсолютных ценностей. Речь шла о том, чтобы зримо передать новое откровение ночи, ночных пространств и ночного воздуха, и мое безмерное изумление от бытия-здесь, от самой возможности существовать, чувствовать радость и благодарность. Человек, почти всегда равнодушный и чуждый миру (как большинство из нас), вновь обрел этот мир как живую реальность и – пережил истинное пробуждение. Быть может, когда-то раньше я мог бы сказать об этом по-другому, непосредственно, без особых усилий и раздумий; тогда я был ближе к миру, и, быть может, меня чаще посещали эти видения, их смутные проблески; свободно дыша этим миром, я с большей легкостью находил нужные слова. Но сейчас все обстояло иначе. Я был отрезан от мира («Мы не чувствуем боли, и почти / потеряли язык на чужбине», – пишет Гёльдерлин в «Мнемозине»); как если бы солнце стало светить с перебоями: земля остывала, переставала родить. Я все дальше уходил от солнца и огня – дело обычное и, наверное, неизбежное.

Нужно было заставить себя вновь взяться за работу, отложенную после первой неудачи осени 1974 года. Еще одна примета возраста: к поэтическому труду толкает уже не сильное, непосредственное чувство, он становится возвратом к прошлым переживаниям, к тому, что рискует исчезнуть, и тогда это становится занятием почти вынужденным – и даже горьким, если не безнадежным. Запрись тогда в своей комнате, закрой глаза, перекрой входы и выходы чувств, создай внутри пустоту, разорви связи: пусть снова вспыхнет свет – увы, давно угасший и, быть может, невозвратимый. Тогда думаешь: наверное, лучше дать волю словам (в юности я упрекал за это старых поэтов, требуя от них все большей простоты, правды, раз они владеют теперь мастерством – но как быть, если сердце разучилось чувствовать?). Но кажется, с этими стихами произошло по-другому. Я, скорее, пошел на поводу у грезы, подчинился ей, следя за собой не так пристально, как обычно. За неимением лучшего и изменив своему идеалу «поэзии без образов», возникшему у меня после чтения хайку, я последовал за цепочкой сравнений; я позволил, чтобы во мне снова ожила метафора ночи, черной царевны, чья близость пробуждала самые древние и простые желания. Затем, подождав, пока она пройдет мимо – как чужестранка, но не как обманщица, ведь мечта не лжива, она живет в душе любого из нас, – я понял, что ее посещение словно освободило, раскрыло во мне нечто – если позволите, внутренний взор; и тогда, в продолжение нескольких дней, заоконный мир, от которого я отвернулся, ибо он стал казаться мне порой пустым, лишенным силы – потому, наверное, что я слишком часто писал о нем, снова стал живым, прозрачным, поразительным; снова пришли образы, а вместе с ними и поэзия; словно свет опять приблизился, а темнота и холод отступили. Почти сразу за этим произошла удивительная, неожиданная перемена, вызванная, быть может, промелькнувшим образом снега и птиц с белыми подкрыльями и связанная для меня с «переходом», «полетом» и «чистотой»: движение, уводящее за пределы мира, выход за границы зримого; и вот тогда я увидел, как души мертвых, подобные белому стаду, спускаются пить из источника вечных вод. Сейчас я уже вновь не доверяю тому, прежнему, овладевшему тогда мной порыву. А смущает меня то, что он подталкивал меня в сторону незримого; что напоминает бегство.

В продолжение этой работы, в ноябре 1975 года, являлись все новые образы, почти религиозной или метафизической природы, выражавшие ожидание, надежду – образы живой воды, «неиссякаемых житниц». Что это было – новая слабость, новая ловушка иллюзии?

Но все равно я со счастьем смотрел, как из-за смятенных туч выплывает луна, опять становясь подобием белой холодной гостии.

Тогда, отвлекаясь от своих трудов, я слушал один из самых прекрасных квинтетов Моцарта (К. 516); именно он вдохновил стихотворение «Слушай, смотри…», которое привело к еще более странному стремлению. Когда он звучал в унисон с зимним пейзажем, мне чудились две белых стаи – душ или птиц? – летящих снизу и сверху навстречу друг другу в некоем подобии счастливого упоения. Неудивительно поэтому, что вслед за всеми предшествующими образами в моем сознании всплыло имя Лазаря. Потом их сближение внезапно утратило сверхъестественный характер и обрело оттенок земной, счастливой любви. Так или иначе, восстановилась связь, открылся свободный переход между царствами живых и мертвых, между людьми и вещами, между любящим и любимой. То был новый всплеск свободы – и он состоял в общении, взаимных дарах и исчезновении всех препятствий. Слова «связь» и «переход» встали рядом друг с другом. И тогда получается, что свобода – это возобновление подлинных связей, совсем не разрыв.

Наконец я пожелал, почти безотчетно, чтобы пошел снег (но он в тот месяц так и не выпал). Это и правда чудесное явление природы, одно из немногих, что сохраняют над нами свою власть, превращая нас в восторженных и радостных детей. Конечно, длительный снегопад или падение горной лавины могут ужаснуть. Но свежевыпавший снег навсегда остается чем-то сверхъестественным, нисхождением божества, невесомым, беспримесным счастьем. Дети любят играть у водопадов (подобных водяным ульям, пчелиному рою брызг), брызгаться в ручьях; они кожей чувствуют множество свежих покалываний, невинных поцелуев (и первые цветущие деревья весной тоже похожи на облака водной пыли). Созерцание снегопада или прогулка под ним вызывают близкое к этому, но чуть более мягкое наслаждение: движение здесь медленней, прикосновение нежнее и все происходит в молчании. Снег – это ниспадение тишины. (Или это вода превращается в овечью шерсть?) Здесь мы испытываем наслаждение (согласное и времени года) скорее духовного порядка. Неизбежно приходит образ птичьего оперения (белой совы-сипухи, она может так же безмолвно осветить, но теперь это случается все реже, какой-нибудь закоулок ночи), о шерстяном плаще, защите (он может быть и саваном, но мы не думаем об этом здесь, снег слишком легок, он словно взлетает от земли ввысь и так недолго лежит, что кажется летучим чудом – как если бы земля по весне всегда пересекала в своем движении сад богов, холодный шлейф кометы). Также рождается мысль о молчании или словах, сказанных тихим голосом, чтобы навеять сон, омыть, излечить. И тогда представляешь себе случайно услышанный разговор умерших, но блаженных – или ангелов. Медлительность, молчание или – почти неслышный – шепот; нисхождение – медленное кружение легких весенних семян. (Бесплодных семян. Нежных кристаллов, ломких звезд. Слезные капли, превращенные холодом в цветы, снежинки. Вода прозрачна; а от холода она, как ни странно, становится белой и мягкой. Такие нежные и близкие звезды. Я мог бы долго блуждать под падающим снегом.)

Работая над этими стихами и начав с нового обретения ночного воздуха, чью прозрачность они так и не смогли передать, я, наверное, пожелал этого снегопада как нового благословения, как умиротворения, подобного сну, снежному плащу или покрывалу ночи, которое до этого упоминалось дважды… Найдя более или менее точное слово, обретаешь право на истинное молчание, которое не будет пустотой, истинный покой, который не будет смертью. Кажется, случилось именно это – вдруг наступила успокоенность, ясность, словно рука умиротворения легла на страницу. Именно благодаря наступившему покою на место чужестранки заступила верная подруга, неизменная, как солнце, светящее позади любых облачных завес, но все-таки обреченная, как и я, как и эта земля, – «однажды» исчезнуть.

К какому же итогу я должен прийти, завершив эти стихи? Убедиться, в который уже раз, что стихи чересчур быстро и высоко унеслись за пределы нашей жизни, создав в высоте неясно мерцающий мираж, уводящий прочь от насущного, приносящего реальные плоды и тем самым – оправданного? Или напротив – снова увидев и описав эти явленные мне одновременно знаки, я должен окончательно в них поверить?

Слово, которое произнести почти невозможно – «любовь», – маячит передо мною теперь, парит кругами, как птица. Я прекрасно знаю, что для такого труда необходим «любовный порыв» – то есть жизнеутверждающее внутренне движение – благородное и горячее – идущее вовне, за пределы моих собственных теплохладных мыслей, привычных страхов; порыв, толкнувший меня сперва к недостижимому, к незнакомке, которую мы все встречали, хотя бы мельком, чья красота растворена во многих лицах, чья загадка упорствует, и мы никогда не устанем воображать ее себе, втайне преследовать и призывать; но она совсем не идеальна, не абстрактна, это, скорее, свет, чудом воплотившийся в женском теле, о чем лучше всех сказал Бодлер («моя темная, теплая нимфа»); свет, понятный всем, до самых глубин пронизывающий бытие, он наполняет его энергией, меняет, толкает за собственные пределы; он воспламеняет лиру поэта, заставляет ее петь и вибрировать, чтобы она ответила на его зов, как если бы женщина, воплощенная красота, тоже была лирой, заключала в себе лиру, и тогда самому поэту тоже нужно стать лирой, чтобы ей ответить. Если бы красота не вспыхивала вдруг перед нами, как костры, горящие по краям полей на исходе зимы, то не было бы ни стихов, ни песен, ведь они всего лишь ответ; Гёльдерлин мечтал о многоголосом расширении этого ответа, о всеобщем хоре, вселенской гармонии.

Потом мой порыв перешел на близкое, на те места, которые, казалось, были оживлены, воскрешены этим явлением, – так приход весны заставляет взойти из холодной еще земли первую зелень, нежную травку, ее «наряд»; я полюбил их с новой силой, опять принял в душу и стал к ним справедливей, ближе. Наконец мне показалось, что я снова обрел способность любить ближних – а ведь это любовь самая трудная, почти невозможная, ее почти никто и никогда не мог осуществить до конца; но именно она, будь мы на нее способны, не только сделала бы жизнь сносной, но и наполнила бы ее светом. Наверное, это и было самое главное. «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею – я медь звенящая или кимвал звучащий»[212]212
  I Кор. 13, 1.


[Закрыть]
, – мне небезразлично, что Бодлер вспоминает эти слова в «Моем обнаженном сердце». Но вдруг само слово «любовь» – это только способ придать смысл тому, что его вообще не имеет? Если все же я не думаю так всерьез, то потому лишь, что любовь, равно как и поэзию, невозможно симулировать; притворство немедленно их уничтожит. Как раз это и приводит к живому и значимому для меня подтверждению чувственной истины – не с помощью доводов разума, но через сам жизненный опыт, – той истины, которая в любой миг может покинуть стихи, как кровь вытекает из тела; тут подтверждается почти устрашающая невозможность солгать, этот драгоценный пробный камень единственно верного слова.

Есть ли тогда различия между поэзией, любовью и юностью, временем, когда та и другая словно даются свыше и никак не нужно их стяжать, искать, требовать? Тогда они – просто дар и воля здесь ни при чем? Что станет с человеком, если его не будет больше обуревать страсть, которая сильнее рассудка и воли? Больше ничего сверкающего, абсолютного, ради чего стоит жить? Я всегда с недоверием смотрел на тех, чья жизнь предполагает постоянное напряжение, экстаз, пылающий огонь, где скачки за все мыслимые пределы следуют один за другим; потому что все это похоже на более или менее искусственное упоение, которое можно поддерживать с помощью наркотиков (или все должно произойти очень быстро, как у Рембо). Поэтому приходится принять как данность, что воля, разум, терпение приходят на смену страсти, восполняя собой неровность огня, смягчая постепенное удаление звезд.

Бесконечное терпение… Почти бессмысленный, с каждым новым утром возобновляемый труд по преображению зла в добро – или меньшее зло; восстанавливать свою обитель, как насекомые – свои крепости, порушенные дождем; наводить порядок; исцелять. Нужно ли рассматривать как «фальшивое» и тем самым безоговорочно осудить любое стихотворение, которое не есть «дар свыше»? Или можно поискать согласие между внешним и внутренним, трудом и благодатью, а не пытаться изо всех сил их противопоставить? Если невозможно искусственно поддерживать энтузиазм, быть с Богом, сгорать в предчувствии Его приближения, то всегда можно стараться вести себя так, как будто эта близость возможна, – так хранят в неприкосновенности комнату уехавшего родственника, на тот случай если, паче чаяния, он вернется. Кажется, в такой постановке задачи (если не рассматривать ее как подобие религии, видимость службы, литургии, а делать это без особой торжественности) нет – или почти нет – обмана. Это как зажечь свечу в наступившей тьме – ведь не остается ничего другого. Такое ожидание может показаться слишком сдержанным, благоразумным; особенно в юности, когда мы лелеем гораздо более смелые мечты. Но как трудно питать даже такую надежду – сохранять ее, быть верным в малом.

Невесомые семена, из которых взойдут новые духовные леса.

________________
Перевод А. Кузнецовой

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю