Текст книги "Киносценарии и повести"
Автор книги: Евгений Козловский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 37 страниц)
– В истерике, по-мальчишески, – отвечал вельможа на безмолвный нинкин вопрос, посредственно для дипломата скрывая возбуждение, которое генерировала в нем сексапильная фигурка, – но Сергей несколько лет назад выбрал на мой взгляд одну из самых удачных возможных карьер. И я как отец (со временем и у вас, не исключено, появятся дети!) просто обязан помочь ему не сорваться. Когда в лавре из-за вас начался скандал, я предпринял все возможное, чтоб удалить Сергея в Иерусалим. Не надо смотреть на меня с ненавистью – Сергей попросил сам. Бежал от вас он – я ему только помог. Простите, я, вероятно, неточно выразился: не от вас – от себя. И я его, – улыбнулся двусмысленно, – теперь понимаю. Но согласитесь: нелепо будет, если сейчас, ему вдогонку!
– Соглашаюсь, – перебила Нинка, совсем по видимости не обескураженная, во всяком случае – взявшая себя в руки: чем больше на ее пути встречалось препятствий, тем сильнейший азарт она, казалось, испытывала, тем емче заряжалась энергией преодоления.
– Вы, конечно, ни в чем не виноваты, и я готов компенсировать вашу неудачу, чем смогу! – тут Нинку прожег, наконец, потный взгляд жлоба-водителя, и она обернулась, жлоба узнала, став, впрочем, после этого лишь еще презрительнее. – Я еду сейчас за город. Если у вас есть время, вы могли бы сопроводить меня, и мы вместе обсудили б! – вельможа все откровеннее, все нетерпеливее облапывал Нинку глазами.
– У меня нту времени, – улыбнулась она. – Мне нужно добывать паспорт.
Улыбнулся и вельможа.
– Передумаете, – резюмировал, – мой телефон у вас записан. Уверяю, что Париж, Лондон, Гамбург на худой конец, гораздо увлекательнее Иерусалима, – и направился к машине.
– Вы меня, конечно, извините, Николай Арсеньевич, – склонился к нему жлоб, – но эта, с позволения сказать! телка! – и совсем уж приблизился к шефу, два-три слова прошептал прямо на ухо. Приотстранился несколько и добавил: – Ага. За двести рублей.
Нинка понимала их разговор, словно слышала, и потому, едва "Волга" собралась вклиниться в густой предвечерний автомобильный поток Садового, стремительно подошла, отворила дверцу и, в ответ улыбке вельможи, добившегося-таки, как ему показалось, своего, сказала:
– Вы, конечно, отец Сергея. И все-таки вы знаете кто, Николай Арсеньевич? Вы ф-фавен! Вы старый вонючий фавен!
У входа в клуб бизнесменов Нинка объяснялась с привратником-Шварцнеггером с помощью визитной карточки, полученной некогда от Отто. Шварцнеггер, наконец, отступил, и Нинка, миновав вестибюль и комнату, где несколько человек лениво играли на рулетке, оказалась в зальчике, где шло торжество.
Компания была сугубо мужская, ибо хорошенькие подавальщицы, бесшумными стайками снующие за спинами бизнесменов, в счет, разумеется, не шли. Посередине перекладины буквы П, которою стояли столы, восседал юбиляр: несколько расхристанный, извлекающий из рукава освобожденной от галстука рубахи крупную запонку; человек не приблизительно, но точно пятидесятилетний, ибо именно эту дату отмечали; совершенно славянского типа, слегка крутой, обаятельный, в несколько более, чем легком, подпитии и никак не меньше, чем с двумя высшими образованиями.
Рядом с юбиляром седо-лысый еврей-тамада, водрузив перед собою перевернутую кастрюлю, вооружась молотком для отбивания мяса, вел шутливый аукцион.
– Левая запонка именинника! – выкрикнул, получив и продемонстрировав оную. – Стартовая цена! двадцать пять долларов!
– Ставьте сразу обе! – возразил самый молодой и самый крутой из гостей. – Если я сторгую эту, придется торговать и следующую, что в условиях монополизма может привести!
– Не согласен! – возразил с другого конца человек с внешностью дорогого адвоката. – Предметы, продаваемые с юбиляра, являются музейными ценностями и прагматическому использованию не подлежат!..
У кого-то из присутствующих образовалось третье мнение на сей счет, у кого-то – четвертое, – Нинка тем временем, угадав его со спины, подошла к Отто, который, хоть и глянул с заметным неудовольствием, дал знак принести стул и прибор.
– Тридцать долларов слева, – продолжал меж тем продавать запонку тамада-аукционист.
– Тридцать пять!
– Сорок!
– Мне удалось добиться, – сказала Нинка, – чтобы меня включили в паломническую группу в Иерусалим. Наврала с три короба про чудесное исцеление, что дала, мол, обет!
– Пятьдесят пять долларов раз! Пятьдесят пять – два! Пятьдесят пять долларов – три! – ударил аукционист молотком в днище кастрюли. – Продано, – и усилился шум, зазвякали о рюмки горлышки бутылок, запонка поплыла из рук в руки к новому обладателю.
– Но им, кажется, это все равно. Они сказали – была б валюта.
– Сколько? – спросил Отто.
– Правая запонка именинника!
– Девять тысяч четыреста двадцать пять, – назвала Нинка сумму, глаза боясь на Отто поднять.
– Марок? – спросил тот.
– Долларов, – прошептала Нинка.
– Пятьдесят пять долларов – раз! Пятьдесят пять – два! Пятьдесят пять долларов – пауза – три! – и удар в кастрюлю. – Правая запонка покупателя не нашла. Переходим к рубахе. Что? – склонился аукционист к юбиляру. Владелец предлагает снизить на запонку стартовую цену.
– Против правил! – подал реплику адвокат.
– Ладно! Имениннику можно, – нетрезво-снисходительно возразил с прибалтийским акцентом прибалтийской же внешности человек.
– Никому нельзя! – припечатал крутой-молодой.
– Нет, – взвесив, коротко, спокойно ответил Нинке Отто.
– Нет? – переспросила она с тревогой, с мольбою, с надеждою.
– Нет, – подтвердил Отто. – Они хотят наварить тшерестшур. Триста, тшетыреста процентов. Это против моих правил.
– Значит, нет, – утвердила Нинка, однако, с последним отзвуком вопроса, который Отто просто проигнорировал.
– Юбилейная рубаха юбиляра, – продолжал аукционист, разбирая надпись на лейбле. – Шелк-сырец. Кажется, китайская. Цена в рублях – девятьсот пятьдесят.
Отто налил Нинке выпивки. Она решала мгновенье: остаться ли, – и решила остаться.
– Тысяча!
– Тысяча слева. Тысяча – раз! Тысяча – два!
– Тысятша сто, – сказал Отто просто так, неизвестно зачем: рубаха именинника не нужна ему была точно, демонстрировать финансовое свое благополучие он тоже, очевидно, не собирался.
– Господин Зауэр – тысяча сто. Тысяча сто – раз!
– Тысяча двести!
Юбиляр с голым, шерстью поросшим торсом, благодушно улыбаясь, следил за торгами с почетного своего места.
Отто поглядел на соседку с холодным любопытством:
– Хотите, я фс фыстафлю на аукцион? Авось соберете. Стартовую цену назнатшим три тысятши.
– Долларов? – поинтересовалась Нинка.
– О, да! – отозвался Отто. – Не сертитесь, но сами толшны понимать, тшто это несколько! тороковато. На Риппер-бан фам тали бы максимум! марок твести. Но сдесь собрались люти корячие, асартные. И не снают пока настоящей цены теньгам.
– Левый башмак юбиляра! – продолжал тамада аукцион.
– И что я должна делать с тем, кто меня купит?
– Если купят! – значительно выделил Отто первое слово и пожал плечами: – Могу только пообещать, тшто я фас приопретать не стану. И тшто все вырученные теньги перейдут фам. Пез куртажа. Сокласны?
Нинка выпила и кивнула.
– Две с половиной справа!
Отто встал, подошел к юбиляру, нашептал что-то тому на ухо, взглядом указывая на Нинку, юбиляр поманил склониться тамаду.
– На аукцион выставляется, – провозгласил последний, когда выпрямился, – любовница юбиляра, – и, повернувшись к Нинке, сделал жест шпрехшталмейстера. – Прошу!
Нинка вздернула голову и, принцесса-принцессою, зашагала к перекладине буквы П.
– Блюдо! – крикнул крутой-молодой и утолил недоумение возникшего метрдотеля: – Блюдо под даму!
Очистили место, появилось большое фарфоровое блюдо, Нинка, подсаженная, взлетела, стала в его центр. Кто-то подскочил, принялся обкладывать обвод зеленью, редиской. Какая откуда, высунулись мордочки любопытных подавальщиц.
– Стартовая цена, – провозгласил аукционер, – три тысячи долларов.
Возникла пауза.
– Раздеть бы, посмотреть товар! – хихикнув, высказал пожелание толстенький-лысенький.
Господи! Как Нинка была надменна!
Крутой-молодой встал, подошел к толстому-лысому, глянул, словно за грудки взял:
– Обойдемся без хамства.
– Да я чего? – испугался тот. – Я так, пошутил.
Инцидент слегка отрезвил компанию, и вот-вот, казалось, сомнительная затея рухнет. В сущности, именно молодой мог ее прекратить, но он спокойно вернулся на место и не менее спокойно произнес:
– Пять!
Снова повисла тишина. Девочки-подавальщицы зашлись в немом восторге, словно смотрели "Рабыню Изауру", даже аукционер не долбил свое: пять раз, пять – два!
Отто холодно, оценивающе глянул на молодого и, подняв два пальца, набил цену:
– Семь!
– Десять, – мгновенно, как в пинг-понге, парировал тот.
– Пятнадцать! – выкрикнул толстенький-лысенький: идея осмотреть товар, кажется, им овладела.
– Двадцать! – молодой тем более не сдавался.
– Двадцать – раз, – пришел в себя аукционер. – Двадцать – два! Двадцать! – и занес молоток над кастрюлею.
– Тватцать пять, – вступил Отто, еще раз рассчитав, что цену его, пожалуй, платежеспособно перебьют – и точно:
– Тридцать!
Одна из подавальщиц глотнула воздух от изумления. Молоток ударил в кастрюльное дно.
– Продано!
– Теньги!
Крутой-молодой извлек из внутреннего кармана пачку, отсчитал два десятка бумажек, которые спрятал назад, а остальные, подойдя, положил на блюдо к нинкиным ногам: поверх салата, поверх редиски. Вернулся на место.
– Ну-ка живо! – шуганул метрдотель подавальщиц. – Чтоб я вас тут!
Нинка скосилась вниз, на зеленоватую пачку, перетянутую аптечной резинкою.
Отто взял нинкину сумочку, оставшуюся на стуле, передал в ее сторону.
– Перите, – сказал и пояснил собравшимся: – Косподин Карпов, – кивок в сторону юбиляра, – шертвует эту сумму на благотворительность. А распоряшаться ею бутет бывшая его люповница.
Полуголый господин Карпов кивнул туповато-грустно: ему вдруг жаль показалось расстаться с такою своей любовницей.
Нинка присела, спрятала деньги в сумочку, спрыгнула, подхваченная мужскими руками, медленным шагом направилась к молодому и неожиданно для всех опустилась пред ним на колени, склонила голову.
Молодой посмотрел на Нинку, посмотрел на собравшихся, явно ожидающих красивого жеста и, кажется, именно поэтому жеста не сделал: не поцеловал даме руку, не предложил подняться или что-нибудь в этом роде.
– Неужто ж я столько стю? – спросила Нинка.
– Столько стю я! – отрезал молодой, и светлый, прозрачный глаз его, подобный кусочку горного хрусталя, на мгновенье сверкнул безумием.
– И что вы намерены со мной делать?
– Жить, – ответил тот.
– А если не подойду?
– Перепродам.
– Много потеряете, – бросил реплику адвокат.
– Тогда убью, – и снова – безумный блеск.
Нинка коротко глянула на хозяина, пытаясь понять: про убийство – шутка это или правда? – и решила, что, пожалуй, скорее правда!
Не слишком ли все это было эффектно? Не чересчур? Передышка во всяком случае необходима:
!птички, поющие на рассвете над кое-где запущенным до неприличия, кое-где – до неприличия же зареставрированным Донским монастырем: именно отсюда, от Отдела Сношений или как он у них там? очень ранним рейсом отбывает в Иерусалим группа паломников; кто уже забрался внутрь, кто топчется пока возле – автобуса; все сонные, зевающие: двое-трое цивильных функционеров старого склада, двое-трое – нового; упругий, энергичный, явно с большим будущим тридцатилетний монах; несколько солидных иерархов; злобная, тощая церковная староста из глубинки; непонятно как оказавшаяся здесь интеллигентного вида пара с очень болезненным ребенком лет тринадцати; вполне понятно как оказавшаяся здесь пара сотрудников службы безопасности, принадлежность к которой невозможно как описать, так и скрыть и, наконец, разумеется, Нинка: снова в черном, как тогда, в лавре, только в другом черном, в изысканном, в дорогом, – крестик лишь дешевенький, алюминиевый, которым играла, тоскуя, читая Евангелие, тогда: в недавнем – незапамятном – прошлом!
– Отец Гавриил, – подавив зевок ладонью, интересуется один иерарх у другого. – Вы консервов-то захватили?..
!улицы летней утренней Москвы, на скорости и в контражуре кажущиеся не так уж и запущенными, на которые смотрит Нинка прощальным взглядом!
!выход из автобуса у самораздвигающихся прозрачных дверей, за тем одним только нам нужный, чтобы, готовя точку первого периода нинкиного пребывания на российской земле, мелькнула неподалеку ожидающая хозяина знакомая "Волга" 3102 со жлобом-водителем, прикорнувшим, проложив голову трупными руками, на руле!
!превратившееся в форменный Казанский вокзал с его рыгаловками, очередями, толкучкою, узлами, с его сном вповалку на нечистом полу, с его деревенскими старичками и старушками Шереметьево-2!
!прощальный, цепкий, завистливый взгляд юного бурята-пограничника, сверяющий Нинку живую с Нинкою сфотографированной и!
!кайф, торжество, точка: разминаясь с ним на входе-выходе, Нинка высовывает язык и, отбросив дорожную сумку, делает длинный нос возвращающемуся с большим количеством барахла на Родную Землю вельможе, Николаю Арсеньевичу, сережиному отцу.
Самолет взмывает, подчистую растворяется в огромном ослепительном диске полчаса назад вставшего солнца – и вот она, наконец – Святая Земля!
Еще не вся группа миновала паспортный контроль (а Нинка, словно испугавшись вдруг сложности и двусмысленности собственной затеи, которую, занятая исключительно преодолением преград, и обдумать как следует не успела прежде, – оказалась в хвосте), как внутреннее радио, болтавшее время от времени на всяческих языках, перешло на единственный Нинке понятный, сообщив, что паломников из России ожидают у шестого выхода.
Ожидал Сергей.
Нинка, счастливо скрытая от него спинами, имела время унять сердечко и напустить на себя равнодушие; на Сергея же, увидевшего ее в самый момент, когда Нинка, им подсаживаемая, поднималась в автобус, встреча произвела впечатление сильнейшее, которое он даже не попытался скрыть от всевидящих паломничьих глаз.
Нинка кивнула: не то здороваясь, не то благодаря за пустячную стандартную услугу, и, не сергеев вид – никто и не понял бы: шапочно ли знакомы юная паломница и монах или встретились впервые.
Автобус отъезжал от сумятицы аэропорта. Сергей мало-помалу брал себя в руки. Нинка с любопытством, наигранным лишь отчасти, глядела в окно.
– Добро пожаловать на Святую Землю, – вымолвил, наконец, Сергей в блестящую сигарету микрофона. – Меня звать Агафангелом. Я – иеромонах, сотрудник Русской православной миссии и буду сопровождать вас во всяком случае сегодня. Вы поселитесь сейчас в гостинице, позавтракаете и едем поклониться Гробу Господню. Потом у вас будет свободное время: можно походить, – улыбнулся, – по магазинам. А вечером, в (Нинка не разобрала каком) храме состоится полунощное бдение.
Нинка оторвала взгляд от проносящейся мимо таинственной, загадочной заграницы ради Сергея: тот сидел на откидном рядом с водителем и тупо-сосредоточенно пожирал взглядом набегающий асфальт, но удары монахова сердца перекрывали, казалось, шум мотора, шум шоссе, – во всяком случае, и злобная тетка, церковная староста, услышала их внятно!
Разумеется, что поселили Нинку как раз с нею. Староста распаковывала чемодан: доставала и прилаживала к изголовью дешевую, анилиновыми красками повапленную иконку, рассовывала: консервы – в стол, колбасу – в холодильник, вываливала на подоконник, на "Правду" какую-то "саратовскую", сухари и подчеркнуто, враждебно молчала. Молчала и Нинка, невнимательно глядя из окна на панораму легендарного города.
Староста буркнула, наконец:
– Знакомый, что ли?
– Кто? – удивилась Нинка так неискренне, что самой сделалось смешно и стыдно.
– Никто, – отрезала староста. – Ты мне смотри!
Нинка обернула надменное личико и нарисовала на нем презрительное удивление.
– Позыркай, позыркай еще. Блудница, прости Господи! – перекрестилась староста.
Нинка мгновенье думала, чем ответить, и придумала: решила переодеться.
Староста злобно глядела на юную наготу, потом плюнула: громко и смачно.
В дверь постучали.
– Прикройся, – приказала староста и пошла отворять, но Нинку снова несло: голая, как была, стала она в проеме прихожей, напротив дверей, в тот как раз миг, как они приотворились, явив Сергея.
Сергей увидел Нинку, вспыхнул, староста обернулась, снова плюнула и, мослами своими выступающими пользуясь, как тараном, вытеснила монаха в коридор:
– Хотели чего, батюшка?
– Д-да! узнать! как устроились.
– Слава тебе, Господи, – перекрестилась староста. – Сподобил перед смертью рабу Свою недостойную!
В монастыре Святого Саввы народу было полным-полно.
Монах как бы невзначай притиснулся к Нинке, вложил в ладонь микроскопический квадрат записки и так же невзначай исчез. Нинка переждала минуту-другую, чтоб успокоилась кровь, развернула осторожненько.
"Я люблю тебя больше жизни. Возвращайся в номер. Сергей".
Нинка закрыла глаза, ее даже качнуло! Странная улыбка тронула губы, которые разжались вдруг в нечаянном вскрике: жилистая, заскорузлая, сильная старостина рука выламывала тонкую нинкину, охотясь за компроматом.
– Отзынь! – зашипела Нинка. – Я тебе щас! к-курва! – и лягнула старосту, чем обратила на себя всеобщее осуждающее внимание, вызвала усмиряющий, устыжающий шепоток.
Нинка выбралась наружу, к груди прижимая записку в кулачке, огляделась, нет ли Сергея поблизости, и остановила такси!
Автору несколько неловко: он сознает и банальность – особенно по нынешним временам – подобных эпизодов, и почти неразрешимую сложность описать их так, чтобы не технология и парная гимнастика получились, а Поэзия и выход в Надмирные Просторы, но не имеет и альтернативы: нелепо рассказывать про любо_вь (а автор надеется, что именно про любовь он сейчас и рассказывает), по тем или иным причинам обходя стороною минуты главной ее концентрации, когда исчезает даже смерть.
В крайнем случае, если за словами не возникнет пронизанный нестерпимым, как сама страсть, жарким африканским солнцем, чуть-чуть лишь смикшированным желтыми солнечными же занавесками, кубический объем, потерявший координаты в пространстве и времени; если не ощутится хруст, свежесть, флердоранжевой белизны простыней; если не передастся равенство более чем искушенной Нинки и зажатого рефлексией и неопытностью, едва ли не девственностью Сергея пред одной из самых глубоких Тайн Существования, равенства сначала в ошеломляющей закрытости этих Тайн, а потом – во все более глубоком, естественном, как дыхание, их постижении; если, лишенные на бумаге интонации слова Сергея, выкрикнутые на пике:
– Я вижу Бога! вижу Бога! – вызовут у читателя только неловкость и кривую улыбку – лучше уж, признав поражение, пропустить эту сцену и сразу выйти на нетрудный для описания, наполненный взаимной нежностью тихий эпизод, экспонирующий наших героев: обнаженных, обнявшихся, уже напитанных радиацией Вечности и ведущих самый, может быть, глупый, самый короткий, но и самый счастливый свой разговор.
– Еще бы день! ну – два! и я бы не выдержал: бросил все и зайцем, пешком, вплавь, как угодно – полетел бы к тебе. Я больше ни о чем! больше ни о ком думать не мог!
– А я, видишь, и полетела!
– Вижу!
– Пошли в душ?
Струйки воды казались струйками энергии. Нинка с Сергеем, стоя под ними, хохотали, как дети или безумцы, брызгались, целовались, несли высокую чушь, которую лучше не записывать, а, как в школьных вычислениях, держать в уме, ибо на бумаге она в любом случае будет выглядеть нелепо, – потому не услышали, никак не приготовились к очередному повороту сюжета: дверь отворилась резко, как при аресте, проем открыл злобную старосту и человек чуть ли не шесть за нею: руководителя группы, мальчика из службы безопасности, паломника-иерея, еще какого-то иерея (надо полагать – из Миссии), гостиничного администратора и даже, кажется, полицейского.
– Убедились? – победно обернулась к спутникам староста. – Я зря не скажу!
В виде, что ли, рифмы к первой послепроложной сцене, подглядим вместе с Нинкою – и снова через зеркало – на падающие из-под машинки клочья сергеевой бороды, чем и подготовим себя увидеть, как побритый, коротко остриженный, в джинсах и расстегнутой до пупа рубахе, стоит он, счастливый, обнимая счастливую Нинку на одном из иерусалимских возвышений и показывает поворотом головы то туда, то сюда:
– Вон, видишь? вон там, холмик. Это, представь, Голгофа. А вон кусочек зелени – Гефсиманский сад. Храм стоял, кажется, здесь, а иродов дворец!
– В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкою, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана! – перебив, завораживающе ритмично декламирует Нинка из наиболее популярного китчевого романа века.
– Ого! – оборачивается Сергей.
– А то! – отвечает она.
И оба хохочут.
– А хочешь на Голгофу? – спрашивает расстрига, чем несколько Нинку ошарашивает.
– В каком это смысле?
– В экскурсионном, в экскурсионном, – успокаивает тот.
– В экскурсионном – хочу.
Не то что б обнявшись – атмосфера храма, особенно храма на Голгофе, от объятий удерживает – но все-таки ни на минуту стараясь не терять ощущения телесного контакта, близости, наблюдают Нинка с Сергеем из уголка, от стеночки, как обступила небольшая, человек из восьми, по говору хохляцкая – делегация выдолбленный в камне священной горы крохотный, полуметровый в глубину, колодец, куда некогда было установлено основание Креста. Хохлы подначивают друг друга, эдак шутливо толкаются, похохатывают.
– Чего это они? – любопытствует Нинка.
– Есть такое суеверие, – поясняет Сергей, – будто только праведник может сунуть туда руку безнаказанно.
– Как интересно! – вспыхивает у Нинки глаз, и, едва хохлы, из которых никто так и не решился на эксперимент, покидают зал, Нинка бросается к колодцу, припадает к земле, сует в него руку на всю глубину.
Сергей, презрительный к суевериям Сергей, не успев удержать подругу, поджимается весь, ожидая удара молнии или черт там его знает еще чего, однако, естественно, ничего особенного не происходит, и Нинка глядит на расстригу победно и как бы приглашая потягаться с судьбою в свою очередь.
– Пошли! – резко срывается Сергей в направлении выхода. – Чушь собачья! Смешно!..
Бородатый человек лет сорока пяти сидел напротив наших героев за столиком кафе, вынесенным на улицу, и вальяжно, упиваясь собственной мудрой усталостью, травил, распевал соловьем:
– Не, ребятки! В Иерусалиме жить нельзя. Вообще – в Израиле. Тут в воздухе разлита не то что бы, знаете, ненависть – нелюбовь. Да и чисто прагматически: война, взрывы! И-де-о-ло-ги-я! Типичный совок. Недавно русского монаха убили и концы в воду. Есть версия, будто свои. То ли дело Париж! В Штатах не бывал, зря врать не стану, а Париж!.. Монмартр! Монпарнас! А Елисейские поля в Рождество! То есть, конечно, и Париж не фонтан: в смысле для меня, для человека усталого. В Париже учиться надо. А мое студенчество – так уж трагически получилось – пришлось на Москву. Но вам еще ничего, по возрасту. Впрочем, когда молод, и Москва – Париж. Что же касается меня, были б деньги – нигде б не стал теперь жить, кроме Лондона. Самый! удобный! самый комфортабельный город в мире. Но, конечно, и самый дорогой. Ковент-гарден в пятницу вечером!.. Пикадилли-серкус!.. А на воскресенье – в Гринвич: "Кати Сарк", жонглеры! Увы, увы, увы!.. Так! что же еще? Италия – это все равно, что Армения, но вот! есть – на любителя – сумрачные страны: Скандинавия, Дания, приморская Германия. Уникальный, знаете, город Гамбург!
– Гамбург? – вставила вдруг, переспросила Нинка. – Один джентльмен как-то сказал, что в Гамбурге, на Риппер-бан, за меня дали бы максимум двести марок. Риппер-бан – это что?
– Вроде Сен-Дени в Париже, – отозвался всезнающий соотечественник, вроде Сохо в Лондоне, хотя Сохо куда скромней. Но вы не волнуйтесь: такие, как вы, на Риппер-бан не попадают. В худшем случае!
– Отто? – с некоторым замедлением осведомился Сергей.
– Отто не Отто, – кокетливо отмахнулась Нинка.
– Вон оно что! – Сергей в мгновенье сделался мрачен, угрюм. – Надо же быть таким кретином! Они тебя наняли, да? Отто с матушкой? Скажи честно – ты ж у нас девушка честная!
Бородач притих: тактичное любопытство, чуть заметная опаска.
– Нет, любимый, – ответила Нинка с волевым смирением. – Не наняли. Я – сама.
– Сама?! Как же! Парикмахерша! Откуда ты деньги такие взяла?!
– Деньги?! – входила Нинка в уже знакомый нам азарт. – На нашей Риппер-бан заработала: у "Националя"! Смотрел "Интердевочку"? Хотя, откуда? У вас там кино не показывают: молятся и под одеялом дрочат!
– А с визой для белых сейчас в Европе проблем нету. На три месяца, на полгода. Потом и продляют. Идете в посольство! – попытался бородач если не снять конфликт, то, по крайней мере, изменить время и место его разрешения.
– Ф-фавен! – бросила Нинка Сергею.
– Любопытное словцо! – заметил бородач. – От "фвна", что ли?
– От "козла", – вежливо и холодно пояснила Нинка и встала, пошла: быстро, не оглядываясь.
– Догоняй, дурень! – присоветовал бородач, и Сергей, вняв совету, себе ли, побежал вслед:
– Нина! Нина же!
В сущности, это была еще не ссора: предчувствие, предвестие будущих разрушительных страстей, однако, на пляже, на берегу моря, сидели они уже какие-то не такие, притихшие: загорелая Нинка и белый, как сметана, Сергей.
Нинка лепила из песка замок.
– Я никогда в жизни не бывала на море!
– А меня предки каждое лето таскали. В Гурзуф! Ну, поехали в Гамбург! поехали! Я немецкий хорошо знаю.
– С чего ты вбил в голову, что я хочу в Гамбург?! Если б она меня послала, сказала б я тебе первым делом, чтоб ты ни в коем случае не возвращался? – Нинка чувствовала тень вины за тот разговор, то согласие на дачной веранде в Комарово – тем активнее оправдывалась.
– Да ну их к черту! – у Сергея был свой пунктик. – Убьют – и пускай!
– Хочешь оставить меня вдовою?
– Собираешься замуж?
– А возьмешь?
– Догонишь – возьму! – и Сергей сорвался с места, побежал по песку, зашлепал, взрывая мелкую прибрежную воду, обращая ее в веера бриллиантов.
Нинка – за ним: догнала, повисла на шее:
– Теперь не отвертишься!
– Так что: в Гамбург?
– Как скажешь! Берешь замуж – отвечай за двоих!
Они ожидали рейса на Гамбург, а через две стойки проходила регистрацию отбывающая в Москву группа знакомых нам паломников.
– П-попы вонючие! – сказала Нинка. – Мало, что содрали впятеро – отказались вернуть деньги и за гостиницу, и за обратный билет.
– Сколько у нас осталось? – осведомился Сергей, которого чуть-чуть, самую малость, покоробили нинкины "попы".
Нинку тоже покоробило: это вот "у нас", но она лучше, чем Сергей, подавила нехорошее чувство и спокойно ответила:
– Три восемьсот.
– Не так мало, – нерасчетливо выказал Сергей довольно легкомысленный оптимизм.
– Не так много, – возразила Нинка и вспомнила дьявольский аукцион в бизнес-клубе, хрустальные глаза крутого-молодого, следующие – пока не удалось сбежать – сумасшедшие сутки,!
Радио объявило посадку в самолет, следующий до Гамбурга.
– Наш, – пояснил чувствующий себя слегка виноватым Сергей и взялся за сумку.
– Я, Сереженька, и к языкам оказалась способною. Уже понимаю сама!
Как бы намекая на скорое похожее нинкино путешествие, сверкающей тушею таял в укрывшем Эльбу вечернем тумане белый, огромный лондонский паром. Да и сам Гамбург, возвышающийся, нависающий над Альтоной, над Нинкою, едва проступал сквозь молочную муть радужными ореолами фонарей, фар, горящих витрин...
По тротуару чистенькой, тихой улицы фешенебельного Бланкенезе, возле трехэтажного особняка со стеклянным лифтом и крохотным парком вокруг, напустив на себя по возможности независимый вид, взад-вперед вышагивал, поджидая выезда Отто, Сергей: не допущенный ли внутрь особо строгим швейцаром, сам ли не пожелавший войти из гордости, из чувства такта или из каких других соображений.
Приподнялись автоматические ворота подземного гаража. Распахнулись въездные. Из недр особняка поплыл сверкающий мерседес. Сергей стал на дороге
Отто сидел за рулем сам. Рядом в сафьяне кресла полулежала дама, чей возраст, очевидный вопреки ухищрениям портных и косметологов, давал основания предположить в ней даже и мать Отто. Впрочем, по сумме необъяснимых каких-то признаков, а, может, и по воспоминаниям-отголоскам петербургских разговоров, Сергей решил, что дама – гамбургская, законная, жена.
Увидев расстригу, Отто притормозил, но ни в машину его не пригласил, ни сам не вышел, а лишь нажал на кнопочку, опускающую стекло: не столько, видно, по хамству, сколько стесненный присутствием супруги.
– Guten Tag, – склонился Сергей в полупоклоне, смиряя гордость, которая лезла изо всех его щелей.
– Фот, сначит, кута фас санесло, – на приветствие легким только кивком ответив, сказал Отто неодобрительно. – Ну та, естественно.
– Говорите, пожалуйста, по-немецки, – обратилась к Отто навострившая уши дама. – Это неприлично.
Отто не без раздражения проглотил замечание.
– Почему ж это, интересно, естественно? – по-немецки вопросил оскорбленный Сергей, потому именно по-немецки, что на раз усек ситуацию и готов был извлечь из нее всю возможную выгоду. – Просто мама, когда отговаривала ехать в миссию, в Иерусалим, сказала, что у вас всегда найдется для меня место в гамбургском офисе.
Почувствовав, что по поводу "мамы" предстоит непростое объяснение с супругою, Отто чуть скривился.
– Ваша мама, должно быть, не слишком хорошо разбирается в бизнесе. Хотя! Вы на компьютере работать можете?
Сергей отрицающе промолчал.
– Электронные таблицы знаете? Автомобиль вдите? Я, конечно, мог бы дать вам немного денег, но вы, помнится, как-то заявили, что от меня не возьмете никогда и ничего. Вы переменили позицию?
Сергей продолжил молчать.
– Впрочем, мне много дешевле выйдет содержать вас в России. Если вы отказались от гордых ваших принципов, я готов купить вам билет до Санкт-Петербурга.
Сергей потупился и выдавил.
– Меня там могут убить.
– Ну, знаете, – сказал Отто. – Вы уж слишком многого требуете от жизни. – И то ли со странным юмором, то ли с угрозою скрытой добавил. – А убить вполне могут и здесь. Извините, – и, нажав опускную кнопочку, отгородился от Сергея стеклом, тронул машину, уронил эдак впроброс, независимо, адресуясь к супруге. – Сын моей уборщицы. Из петербургского отделения!
Глухой торцовой стеной огромного мрачного дома на задах мясного рынка неизвестный художник воспользовался, чтобы проиллюстрировать "Апокалипсис", а представитель экологической службы – чтобы пометить дом черно-желтым, на шесть секторов разделенным кружком: знаком радиационной опасности. Нинка с Сергеем снимали крохотную квартирку первого, глубоко вросшего в землю этажа.