Текст книги "Киносценарии и повести"
Автор книги: Евгений Козловский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 37 страниц)
Чыто ж ты, Ываны Ылыкысаныдырывычы, стыышы? Рызыдывайсы-рызыдывайсы, переходя на ты, поощрил Бекбулатов, когда тяжелая дубовая дверь приземистого строения захлопнулась. Иван Александрович потянулся к рубашке, но треморные пальцы все не умели нащупать пуговиц, ухватиться за них, продеть во внезапно сузившиеся петельки. То, что банька и впрямь оказалась банькою, а не метафорой чего-то более страшного, конечно, несколько успокоило Ивана Александровича, но пальцы не слушались все равно. Чыво быыссы? Пыгывырыты намы сы тыбоы, дысытывытылыны, есты ы чемы, продолжил Бекбулатов, стаскивая форменные штаны защитного цвета, ны ыж ны ыбываты жы мы тыбя будымы!
Банька явно предназначалась для узкого круга: стены отделаны ценным деревом, ярко пылает камин, киснет в тазу, залитое маринадом, обильно пересыпанное кольцами лука сизое мясо для шашлыка, стол буквально ломится от пива и кумыса. Несколько кучек аккуратно, по-военному, сложенной одежды свидетельствуют, что не вдвоем с Бекбулатовым предстоит Ивану Александровичу пымыца. Действительно: в парилке уже поджидают их комиссар Эльдар и еще четверо не то башкиров, не то татар (командиры отрядов, догадывается Иван Александрович). Ты ызывыны, уже не сходя с ты, заводит Бекбулатов, ны мы этыго дыпысытыты ны можымы ныкакы. Ыты дело, можыны сыказаты, пылытычысыкыы. Ы хытя ты ы ызы Мысыкывы, ы ызы ЦыКы ВыЛыКыСыМы – тыкы дажы ы тымы болыы! Во-во! выкрикивает с верхнего полк голый комиссар Эльдар. А это знаешь чем пахнет?! Мы ведь не посмотрим, что ты журналист! У нас тут, понимаешь, немцы! Интернациональная дружба навеки! Я воты ны зынаю, кыкоы у тыбя, Ываны Ылыкысаныдырывычы, ыбырызываныы, продолжает начлаг, осадив узким взглядом не вовремя вылезшего комиссара, а я, ты зынаышы, можыты ты ны зынаышы? – межыды пырочымы, пырыпыдыю вы ынывырысытеты, кыныдыдаты ысытырычысыкыхы ныукы, ы тыкоы мыгу пырыссыкызаты пыры Сылываты Юлаывы, кыкоы ты дажы ы ны зынаышы. Эты, зынаышы, былы гырой ы кырысытальный чылывекы, нысымытыря, чыто бышыкыры. А то, чыто ты туты сыбе пызывыляышы, ызывыны, – кылывыта! Во-во! (снова не сдерживает пыл комиссар) а, может, и антисоветчина! А за клевету на национального героя знаешь, что полагается?!.
Ноги подкашиваются у Ивана Александровича. Чего угодно ожидал он от банного трибунала, даже обвинения в соучастии по поводу кражи вчерашних джинсов, – но чтобы выплыли на свет интимные разговоры с Альмирой!.. Голые люди, крепкие, мускулистые, поджарые, с головы до ног поросшие иссиня-черным, ассирийским, в колечки свитым волосом, плывут перед глазами, и Иван Александрович от стыда ли, затем ли, чтобы остановить тошнотворную карусель, опускает взгляд, и тот, чем только усиливает иваналександровичево смущение, до предела доводит сознание неполноценности, упирается в реденький светлый кустик, высовывающийся из-под нависшего над пахом белого жирного живота, а тут уже не один бекбулатовский голос гудит целый хор: гудит, выпевает фугу, партии которой отмечаются в мозгу акцентами: власовец Солженицын, героический пионер, жидяра Бродский, идеологически, куда следует, пропаганда и, наконец: ынытырыныцыыналыныя дыружыба, нырышымыя вывекы.
И вот в густом тумане парилки повисает пауза, и Иван Александрович, весь липкий от пота (не от того совсем, ради которого ходят в баню), понимает, что сейчас хотят услышать что-нибудь и от него. Я, знаете, лепечет Иван Александрович, я как-то не думал! у нас в Москве! в любом доме! даже в редакции! у нас, собственно, разрешается! в определенных пределах! в рамках, так сказать! и с иностранцами тоже! а тут я ни с кем особенно и! мне не пришло в голову! я, конечно, больше! но глаз на обвинителей поднять не смеет: стыдно ему, стыдно: и за Альмиру стыдно, за стукачку, и, главное, за себя, и, кроме того, чувствует он некую высшую правду голого трибунала, правоту людей, не желающих, чтобы в их дружном, мирном доме поселились тревога и раздор. "А кто соблазнит одного из малых сих!" Виноват Иван Александрович, вот как на духу: ви-но-ват!
Уже исчерпал Иван Александрович весь набор жалких своих аргументов, а пауза все не кончается, вынуждая продолжать, и вот-вот разорвется бедное его сердце, но тут Бекбулатов подходит к Ивану Александровичу и проникновенно произносит: ны, выбыщымы, ладыны, зыла мы ны тыбя ны дерыжымы, мы, можыты, ы самы мыногы чыво пынымаымы, но уызыжай-кы ты оты насы пыдыбыру-пызыдырову. Воты пыпарьса ны пырышшаныы, пывыка пыпей, пырынычуй – мы люды гысытыпырыымыныы, – ы, пынымаышы! машет начлаг рукою куда-то вдаль, на запад. Ыванычы!
Как из-под земли является костлявый седоусый старик в прикрывающем чресла клеенчатом переднике, поддает пару, и начинается общее мытье: хлещут березовые веники, пенятся пиво и кумыс, шипит шашлык, звучат шутки, анекдоты, порою идеологически сомнительные. А Иван Александрович, выждав для приличия десять – пятнадцать минут, одевается потихоньку и выскальзывает за дубовую дверь.
И никто тут о нем не жалеет.
7
У домика Ивана Александровича поджидала Альмира. Он заметил ее издали, предательницу, стукачку, и даже хотел свернуть в сторону, чтоб не столкнуться лицом к лицу, но решился-таки выдержать, не сворачивать. Пусть в каком-то высшем, метафизическом смысле он и виноват перед нею, пусть не стоило нарушать девственность ее сознания, но элементарный инстинкт порядочности должен же был удержать Альмиру от доноса – а теперь Иван Александрович имел полное право взглянуть на нее в упор.
Она ответила взглядом на взгляд, невинно лупая широко раскрытыми глазками – Иван Александрович даже изумился и от изумления выдал ей все, что по поводу грязного ее поступка думал. Как?! ответила татарочка. Да разве ж это была тайна? Вы так интересно рассказывали, что я просто не могла не поделиться с ребятами. Мы провели диспут. Разве все это не искренние ваши убеждения? Разве вы своих мыслей стесняетесь, скрываете их? И тогда Ивану Александровичу стало еще стыднее, чем в баньке. Не найдясь, что ответить, ладно, сказал он. Извини. Ты просто не представляешь, в какие неприятности могла меня втравить. Если бы я по твоей милости загремел в лагерь – и махнул рукою в сторону бесперерывно шумящей Камы – ты бы сама себе этого не простила всю жизнь, – хоть, надо заметить, в лагерь Ивану Александровичу попадать не существовало пока совершенно никакого повода. Потом он улыбнулся татарочке – так хороша она была со своими персиковыми щечками, так свежа и наивна – и добавил, кивнув с надеждою на дверь домика: зайдешь? Позже, шепнула Альмира, и влажные, полураскрытые ее губы призывно, обещающе блеснули в свете взошедшей луны. Позже, после отбоя, и, грациозно проскользнув мимо Ивана Александровича, скрылась в направлении вечерних костровых песен.
Татарочкино обещание как-то замазало, затушевало и неприятности дня, и все предыдущие неприятности. Каждая открытая паром пора тела глубоко дышала настоенным на соснах воздухом. Одежда, правда, немного мешала Иван Александрович готов был сбросить ее с себя, не опасаясь даже злых хоботков ненасытных комарих, но рано покуда было, рано встречать гостью в подобном виде! Грядущее свидание вообще представлялось Ивану Александровичу чересчур смутно: как вести себя? чего пытаться добиться? главного ли? – но вдруг Альмира и в этом отношении еще девственница, а, раз так имеет ли Иван Александрович моральное право?.. Впрочем, отчего же: он и жениться на ней готов! ну, то есть, почти готов! надо вот только окончательно решить с Ларискою! При воспоминании о супруге засосало под ложечкою, словно падаешь в скоростном лифте, голова поплыла, но: ладно! подумал Иван Александрович, потом! Оставим Лариску в покое! Легко сказать: оставим! – теперь уже она сама не захотела Ивана Александровича оставлять, а время меж тем подошло вплотную к отбою, вот и лагерный колокол прозвенел, и горнист сыграл нисходящую октаву.
Послышались шаги. Скрипнуло крылечко. Кто-то скребнул дверь. Иван Александрович бросился навстречу, но наткнулся не на Альмиру вовсе, а на давешнего старика-банщика, Иваныча, пьяного в дугу, прижимающего к груди обеими руками початую бутылку "Московской". Что, парень? довольно внятно для своего состояния произнес старик и, усевшись за стол, поставил на него дорогую свою ношу, вынул из штанов пару грязных стограммовых стаканчиков. Что, парень? Прищучили? Но ты ничего, не переживай, не расстраивайся. Попался б ты в мое время – тебе лейтенант Падучих на месте бы девять граммов прописал – на том самом месте, где сегодня спину веничком гладили, и старик, разлив водку по стаканам, протянул один Ивану Александровичу.
Ночной гость пришелся страх как некстати, вот уж точно, что хуже татарина, однако, по врожденной деликатности не имел Иван Александрович представления, как его выставить, а тот завел долгую историю, как служил тут в свое время егерем, как ездил сюда районный шеф НКВД лейтенант Падучих, как доставлял в "Эмке" разных начальников и как валялись они в ногах лейтенанта, оправдывались: почище, чем Иван Александрович сегодня, – только было все это без пользы, оправдываться!. В другую пору старик показался бы чистым кладом, Иван Александрович слушал бы пьяные россказни, не отрывая от блокнотика карандаша, – но только не сегодня, не когда с минуты на минуту должна появиться Альмира.
Иван Александрович вышел на крыльцо и стал всматриваться в темноту, но она никого не дарила, а старик, допив до дна, уронил голову на вытянутые по столешнице руки, заснул, неприятно забулькал носом. Делать было нечего. Иван Александрович погасил свет (комары тут же тоненько заныли над ухом) и улегся поверх одеяла. На улице давно стихли песни, выключился телевизор про войну. Альмириных шагов не слышалось, и мысли Ивана Александровича как-то сами собою перекинулись на ту сторону Камы, в лагеря. Впервые в жизни Иван Александрович представил их очень реально, осязаемо: их, как говорится, повседневность, их быт, плоть, столь, вроде бы, хорошо знакомые по рассказам тетки, по многочисленным свидетельствам очевидцев, печатающихся в нехороших журнальчиках. Иван Александрович примерил на себя и душную вонь барака, кишащего насекомыми, и ранние подъемы, и омерзительную баланду, и морозы, и осеннюю сырость, и побои, и унижения, и чуть ли не самым страшным представился лагерный сортир, общий, загаженный, вонючий, открытый наблюдению со всех сторон, да еще ходить куда можно, кажется, только в определенное начальством время, и подумал, что, оказавшись в гостях или в чужом городе, предпочитал терпеть, сдерживаться, лишь бы не менять спокойного, привычного, домашнего уединения с книжкою на нечто безусловно нерасполагающее, враждебное, и даже сам организм этой враждебности сопротивлялся, так что где-нибудь в командировке стула, пардон, не случалось и по трое суток. Потом Иван Александрович припомнил, как однажды ночью, еще прежде Лариски, в коммуналке, обнаружил на себе клопа и сидел на кровати до самого восхода с зажженным светом, затравленно оглядываясь на стены, а наутро тело пошло волдырями, не клопиными, конечно – нервными; как тут же вызвал санэпидстанцию, а потом недели две поливал углы аэрозолями и спал при электричестве!
Было уже часа четыре утра. На улице посерело, но не настолько, чтобы при всех этих случившихся поблизости убийствах (или почти убийствах) предпринимать сомнительное путешествие сквозь кусты к деревянному скворечнику, и Иван Александрович, выйдя, пристроился прямо к стенке. Но чуть загромыхала по гулкой фанере мощная его струя – где-то рядом, в кустах, зашуршали, завозились, зазвучал неразборчивый девичий щебет, и Иван Александрович понял, что спугнул парочку. Он прекратил и пошел в обход домика, но и влюбленные не остались на месте и через десяток секунд столкнулись с Иваном Александровичем нос к носу!
Некстати он сюда приехал, некстати.
8
Как три дня назад стройка – квартира на Белорусской предложила Ивану Александровичу возможность поупражняться в метафорическом мышлении: черные дыры-щели в полках, образовавшиеся на местах вынутых Ларискою и унесенных книг, были подобны провалам от вышибленных зубов до полусмерти избитой, собственно, уже издыхающей семейной жизни. Однако, не все свои книги забрала Лариска – только специальные, срочно надобные для диссертации, да и добрая половина тряпок висела в шкафу, поджидая хозяйку.
Едва добравшись из Домодедова и убедившись (а надежда на обратное жила до самого последнего мига в Иване Александровиче), что Лариска домой не вернулась, он засел за телефон и начал обзванивать подруг, – безрезультатно. С последним отчаянием, потому что чувствовал в этом звонке определенное унижение мужского своего достоинства, набрал Иван Александрович, наконец, и номер ларискиных родителей и услышал сочувственный голос тещи: Ванечка! Уже прилетели! Что вы! – мы и на порог ее не пустили, дуру. У тебя, говорим, муж есть и дом свой! – ну, и так далее, и приглашения в гости, на чай, и уверенность, что непутевая дочка перебесится и все у них с Иваном Александровичем пойдет на лад, и что еще и ребеночка они родят, и не одного, и заверения в самой искренней любви и симпатии к зятю, и приветы от супруга, и Иван Александрович, сгорая со стыда, никак не мог выбрать момента, чтоб положить трубку.
Пусто было в квартире, пусто и одиноко. Следовало развлечься чем-нибудь – приняться хоть, что ли, за статью для Грешнева, – но Башкирия с упорством Таньки-встаньки поворачивалась в памяти совсем не тем боком, какой нужен для статьи: все лезло в голову, как принес на рассвете билет любезный, улыбающийся Бекбулатов: Бог-отец, изгоняющий из Рая; как в ответ на почему не пришла? наивно лупнула глазками персиковая татарочка и сказала: не пустили ребята, и как, глядя на этот наив, недостало Ивану Александровичу сил возмущенно изумиться: что ж, мол, она о таких вещах с ребятами советуется? опять, что ли, диспут устроила?! как решил Иван Александрович напоследок все-таки продемонстрировать Бекбулатову свои бесстрашие и независимость, гнев свой, так сказать, и протест – для чего в автобусе плюхнулся рядом с адвентистом седьмого дня и начал его интервьюировать и как тут же был наказан за глупую демонстрацию, но уже не начлагом, а самим адвентистом, адвентистовыми ответами о социализме, как воплощенном идеале христианства, голубой мечте Мессии, о том, что в коллективе человек никогда не остается один, и товарищи всегда придут ему на помощь в трудную минуту (как, заметил про себя Иван Александрович, пришли они на помощь Альмире Ахметовой, отряд им. А. Матросова, не допустив до грехопадения с сомнительным гостем) – адвентистовыми ответами и адвентистовой книгою, которая оказалась не Евангелием вовсе, а "Семнадцатью мгновениями весны" в немецком переводе; как неуемное раздражение, смешанное со страхом, вспыхнуло в Иване Александровиче при прощальном взгляде на мальчиков этих и девочек, западных и восточных – нет, вовсе не двоемысленных! – искренних, искренних в своем идиотизме, готовых по первому зову сменить мундиры и под "Маленького белого голубя мира" идти освобождать Польшу, Афганистан или хоть бы и Персию!
Кажется, впервые в жизни почувствовал Иван Александрович бессилие перед листом бумаги, который предстояло, не мудрствуя лукаво, почти автоматически, заполнить готовыми блоками слов и смыслов, то есть, сделать то, чем занимался Иван Александрович без малого двадцать лет, пройдя в журнале "Пионер" беспорочный путь от учетчика писем до начальника отдела. Кажется, впервые в жизни рука дернулась написать, как было на самом деле, и, поймав ее на этом желании, Иван Александрович почувствовал шевельнувший волосы холодный ветерок ужаса: ведь если все как было – это уже не тихонькое чтение на диване, не сомнительные разговоры с молодой татарочкою, не банька в лесу – это уже лейтенант Падучих, государственное преступление. Да и так ли было? – может, показалось только? И Иван Александрович разорвал лист в мелкие клочья – совершенно чистый, нетронутый лист бумаги, виновный в том только, что именно над ним пришло Ивану Александровичу в голову опасное это словосочетание: все как было.
Заснуть Иван Александрович в осиротевшей двуспальной кровати не мог и, поворочавшись полночи, перебрался на жесткий диван. Нет, с Ларискою следовало кончать раз-навсегда: ушла себе и ушла, и скатертью дорога – а он, Иван Александрович, непременно встретит еще человека, ничуть Лариски не худшего, а, пожалуй, и лучшего. Он даже положил себе пойти с этой целью завтра вечером погулять – на Калининский или на Горького, и спрятал в ящик стола обручальное кольцо. Устроится, все устроится, непременно все устроится как-нибудь! И обязательно надо позвонить приятелю: нет ли чего новенького? – почитать, наконец, всласть и без помех!
Что же касалось бессилия перед бумагою, то, так или иначе, Иван Александрович его преодолел и, неделю спустя, принес Грешневу готовую статью. Грешнев прочел, ему понравилось, и он прямо тут же, не выпуская Ивана Александровича из своей загородочки, сносил статью за обитую кожею дверь и, четвертью часа позже, вернулся улыбающийся, довольный, с визою "в набор". Ловко ты про адвентиста ввернул! подмигнул Ивану Александровичу на прощанье Грешнев. С одной стороны – комар носу не подточит, а с другой – все-таки религия, дух! Да! догнал Ивана Александровича Грешнев уже в коридоре, тут тебе надо в издательство зайти! на второй этаж! в восемнадцатую комнату. Только уж обязательно, а то я пообещал! Отчет за командировку? подумал Иван Александрович и пошел на второй этаж.
В издательской комнатке без обычной таблички, под одним номером, дама средних лет сказала Ивану Александровичу, что просят его срочно позвонить вот по этому вот (подала бумажку) телефону и спросить Игоря Константиновича. Безмятежно потянулся было Иван Александрович к темно-синему "чебурашке", как вдруг смутная тревога возникла в душе. Что ж в самом деле? подумалось. Ведь это мог и Грешнев передать! Да и какому такому Игорю Константиновичу? У меня Игорей Константиновичей и знакомых-то никаких нету! Мысль оказалась столь пронзительной и пугающе холодной, что оставил Иван Александрович "чебурашку", сказал, что позвонит из своей редакции, и ватными ногами пошел к выходу. Только непременно, настигла его голосом дама и процитировала комиссара Эльдара: это в ваших же интересах!
До редакции, естественно, Иван Александрович не дотерпел – завернул в первый же попавшийся автомат. Игоря Константиновича, пожалуйста. Ахы, Ываны Ылыкысаныдырывычы! Здравствуйте-здравствуйте. Нам бы, знаете, хотелось познакомиться с вами. Увидеться, так сказать, лично. Не заглянете ли ны пылычасыкы? (В чистую русскую речь Игоря Константиновича то и дело прорывались восточные, бекбулатовские интонации). Сыгыдыны у нас что? понедельник? Ну, скажем, в четверг вечерком, сразу же после работы. Куда к нам? Ны дыгадывыытысы? Улица Дзержинского, четырнадцать. Пропуск заказан. Так чт – договорились? Ну, тогда всего вам доброго!
9
В свою редакцию Иван Александрович, естественно, не возвратился, а побежал домой, прямо-таки вот побежал, то есть, на такси, конечно, поехал, но, в сущности, именно побежал, перевернул дом вверх дном, извлек на свет Божий все книжки, не у нас напечатанные, все до единой (права была Лариска, права!) все листки машинописные с разного рода стишками и статеечками, все нехорошие журнальчики, даже кассеты магнитофонные, причем, не только, скажем, Галича, но и Высоцкого, и совершенно безобидную Альбину Король, и Окуджаву даже, с "мелодиевской" пластинки переписанного. Потом все это упаковал в небольшой чемоданчик и совсем было на улицу выскочил, как подумал, что просто выходить с чемоданчиком на улицу бессмысленно, да, пожалуй, что и опасно: прежде план следовало выработать куда и к кому. Справедливее всего получалось, конечно, к тому самому университетскому приятелю, которому, собственно, и принадлежала добрая половина содержимого чемоданчика, и Иван Александрович подвинул телефон, даже четыре из семи цифры набрал, но потом и тут опомнился, рычаги придавил: не следует, не следует звонить из дому! лучше из автомата. Только вот к автомату идти с чемоданчиком или без: что вернее? что безопаснее?
Приятель ответил, и это было очень хорошо, просто удивительно хорошо, потому что, находись он, скажем, в отпуску или в командировке, Ивану Александровичу поневоле пришлось бы испытать столько страшных минут, что, может, и не вынесла б их деликатная его психика, и без того порядком потревоженная и Ларискою, и Альмирой, и бекбулатовской шоблою. Сиди дома и жди, буркнул Иван Александрович по возможности измененным голосом и повесил трубку, но тут же и пожалел, что повесил: может, лучше бы где-нибудь на нейтральной почве встретиться: на скамеечке или даже в лесу – чтобы и приятеля не особенно подвести, и на себя еще бльшую опасность не навлечь: вдруг за ним, за приятелем, давно уже следят, может, еще чем за Иваном Александровичем давнее и тотальнее: ведь откуда-то брал приятель эти книжицы, с кем-то связан, наверное – не то, что он, Иван Александрович, который, в сущности, и не виноват-то ни в чем! Но звонить еще раз!.. В общем, дерзко решил Иван Александрович, ладно! Будь что будет!
К приятелю Иван Александрович ехал с ненужными пересадками, в метро вскакивал в вагон в последний момент, всем своим видом демонстрируя до того, что поезд пропускает – словом, вел себя, как заправский преступник из детективного телесериала, и, кроме основной, нормальной, пульсировала в мозгу какая-то добавочная тревога, дополнительная, причину которой Иван Александрович все не мог вытащить на поверхность сознания: тревога о главной улике, оставленной дома, не вынесенной, не уничтоженной, – и уже подходил к приятелеву подъезду, как понял: тот самый чистый листок, изодранный в клочья. Понял и сам над собою презрительно усмехнулся.
Вот, обмяк Иван Александрович, когда замок приятелевой двери успокоительно защелкнулся за спиною, спрячь или выброси, и вывалил прямо тут, в прихожей, на половик, весь чемоданный хлам. Лучше, конечно, выброси. А то ко мне могут прийти. Приятель, однако, на полушепот не перешел, шторы задергивать не стал и телефон не прикрыл подушкою: был спокоен и даже несколько улыбался, и вот так, с улыбкою, и что стряслось? спросил, а Иван Александрович, подавленный, мрачный, одним лишь словом ответил, как выдохнул: вызвали. Повестку, что ли, прислали? спросил приятель. Да нет, по телефону. А ты не ходи! совсем уж чего-то развеселился приятель. То есть как не ходи?! потрясся Иван Александрович. А вот так, и приятель прочел небольшую лекцию по поводу кодексов, законов, прокурорского надзора, формы повестки и многого прочего, о чем, собственно, и Иван Александрович отлично знал, потому что в хламе, на половик вываленном, писалось кое-что и об этом, – знал, но к себе почему-то применить не решался, даже и теперь не вполне решался, после всех приятелевых доказательств, что как раз на таких, как Иван Александрович, эти статеечки и рассчитаны, а не на неких абстрактных диссидентов, которых и в природе-то, может, не существует.
Ну, так или иначе, а в конце концов успокоил его приятель более чем вполне, даже бутылку сухого раздавили, и домой Иван Александрович возвращался хоть и с пустым чемоданчиком, но в расположении духа весьма приличном, то есть в твердой уверенности, что никуда он в четверг не пойдет, кроме как разве на службу, и что только постольку они опасны ему, поскольку он сам их боится, и что если сам, как кролик в пасть удаву, к ним не полезет, они оставят его в покое, потому что никакого состава преступления за ним нету и быть не может, и ни один прокурор ордера им на Ивана Александровича никогда в жизни не подпишет.
Однако, если по выходе от приятеля эта уверенность в Иване Александровиче была подобна льду промерзшей до самого дна реки – по мере приближения к не столь, в общем-то, и далекому четвергу лед под своею поверхностью все подтаивал и подтаивал, и, наконец, одна поверхность только и осталась, то есть решение к ним не ходить, а сквозь нее уже просвечивала темная, глубокая, холодная, манящая в себя вода. Ну, а эту поверхность, эту тоненькую корочку проломить – ступить только, даже не грузному иваналександровичеву телу ступить, а, пожалуй, что и цыпленку.
Вот в таком, примерно, состоянии духа и шел Иван Александрович в четверг со службы домой, и совсем не удивительно, что ноги его как-то сами собою повернули в сторону площади Дзержинского.
10
По дороге Иван Александрович думал только об одном: как бы там ему так себя повести, чтобы никого не заложить, хоть, по трезвому размышлению, закладывать ему было просто некого – разве приятеля своего университетского – так вот, тем более: думал, как приятеля не заложить, особенно, если вопросы наводящие задавать начнут или даже хуже того: прямо-таки приятелеву фамилию назовут. Впрочем, если назовут – следовательно, Иван Александрович все равно уже приятелю повредить не сможет, потому что, если назвали, значит, знают про того и так, и без Ивана Александровича, но, хоть и нерушимо логичным казалось последнее построение, все же в результате мучительных переживаний и размышлений поднялся Иван Александрович над ним и постановил, что ни за что на свете, ни при каких обстоятельствах приятеля все равно не выдаст, хоть бы даже фамилию назвали – во всяком случае, сознательно не выдаст, то есть, если пытать не начнут, но Иван Александрович, даже при всей своей склонности к фантастике и преувеличениям, не верил всерьез, что они до сих пор пытают, и, стало быть, выходило вполне точно, что уж абсолютно ни при каких обстоятельствах приятеля своего он им не выдаст.
Хоть и помнил Иван Александрович адрес: "Дзержинского, четырнадцать", и понимал прекрасно, что не к тому серо-охристому дому он относится, что, стоя рядом с Детским Миром, как бы символизирует этим своим соседством вечное соседство в бренной нашей жизни смешного и жуткого, радостного и печального и даже, пожалуй, бытия и небытия, а все ж поразился, что зловещим адресом обозначен изящный, голубенький, такой на вид тихий и спокойный, начала прошлого века особнячок, которого раньше почему-то никогда и не замечал, то есть, прямо-таки действительно поразился – не шел особнячку зловещий адрес! Встретили Ивана Александровича радушно, отобрали паспорт для оформления пропуска, проводили в небольшую комнату, где и попросили обождать. Специально для этого, надо думать, и отведенная, кроме стульев содержала она и небольшой голубенький – как сам особняк – стол, на котором лежало несколько старых "Правд" да потрепанный номер "Юного натуралиста". Иван Александрович, чтобы отвлечься, взял журнальчик в руки, начал листать, что-то читать безмысленно, как вдруг наткнулся на фразу: "Голубь – птица жестокая, кровожадная, способная медленно, хладнокровно заклевать более слабого голубя!" С отвращением отбросил Иван Александрович журнал и начал ждать просто, и первые минут пятнадцать выходило это у него недурно, а потом в душу стала прокрадываться тревога: а ну как жуткое ожидание выбьет из-под ног твердую нравственную основу, на которой он по дороге сюда столь незыблемо утвердился? И начал Иван Александрович прямо-таки гипнотизировать себя, заклинать, что ни за что на свете приятелеву фамилию он им не назовет, ни за какие блага, ни под каким страхом, хоть, знаете, кол у него на голове тешите – не назовет и все тут! И до того Иван Александрович дозаклинался, что даже как-то не вдруг понял, что приглашают его пройти в кабинет.
Что ж вы, Ываны Ылыкысаныдырывычы! укоризненно отнесся к нему Игорь Константинович (Иван Александрович сразу понял, что человек за столом Игорь Константинович и есть). Как же это вы так?! и столько сочувствия заключалось в укоризне этой, что Ивану Александровичу ужасно стыдно за себя стало – куда стыднее, чем в баньке – за себя, за ничтожную свою малость, за некрасивые свои мысли и поступки, за Лариску, за Альмиру, за кощунственное желание руки над листом и жуть как захотелось повиниться, покаяться перед молодым, обаятельным, прекрасно одетым человеком, покаяться и даже фамилию сакраментальную назвать. Иван Александрович потупился, и Игорь Константинович понял, что происходит в душе гостя, понял и сказал снова сочувственно, но уже без былой укоризны, а великодушно, тоном милосердия и прощения: вижу-вижу, осознали вы свою вину и больше уж, наверное, ны будыты. Ну и ладненько. Ну и замечательно. Всего вам доброго. Как же? удивился Иван Александрович. А фамилия? Его фамилия: И-ва-нов! Не надо, покачал головою Игорь Константинович. Не надо фамилию. Все фамилии мы знаем и без вас. Всего вам, повторяю, доброго. И таким приятным оказалось нежнейшее это "всего вам доброго", таким ласковым, таким успокоительным и хорошим, что на глазах Ивана Александровича выступили сладкие слезы признательности и даже, пожалуй, высшего некоего просветления, и он, не веря еще до конца ощущению своему, спросил: так я могу идти? Так я могу быть свободным? и, услышав улыбчивый утвердительный игорьконстантиновичев ответ, тихонечко, спиною, отпятился к дверям, толкнул их эдаким изящным движением зада и – показалось Ивану Александровичу – тут же очутился на улице, хоть это-то было точно невероятно, потому что двери кабинета вели, конечно же, в коридор, и часовой там стоял, и тамбур существовал, и паспорт Ивану Александровичу должны же были, в конце концов, вернуть. Ну и что? Такое ли уж у нас страшное заведение? все еще доносился из-за дверей иронически-укоризненно интонированный голос Игоря Константиновича. Пытают у нас? Расстреливают? Лейтенанты Падучихи работают? А, Иван Александрович?..
На улице все шло так, словно ничего не случилось: оранжево светило низкое закатное солнце, спешили по своим делам люди, со Сретенки, пошевеливая усами, полз троллейбус, машины сплошным потоком текли к Садовому, и Иван Александрович, счастливо обалдевший от того, что ничего на улице не случилось, пошел машинному потоку наперерез, но тут же услышал резкий свисток, повернулся на него и увидел милицейского сержанта. И сержант, и сам свисток почему-то ужасно обрадовали Ивана Александровича. Он подумал: как все же это прекрасно: нарушить ясное и понятное, многократно и общедоступно опубликованное и даже по телевидению переданное правило уличного движения, оказаться в нарушении уличенным и, честно заплатив положенный штраф, перед законом и людьми вполне очиститься, искупить вину, – потом достал из кармана трешницу и, далеко вытянув ее перед собою, пошел на постового. Тот, однако, иваналександровичевы деньги отстранил, взял под козырек и произнес: что ж вы, товарищ, по сторонам не глядите? Тк ведь недолго и с жизнью расстаться. Вон переход, ступайте! – и то, что сержант Ивана Александровича тоже простил и даже товарищем назвал (хотя и вполне готов был Иван Александрович за свой проступок расплатиться сполна и никакого зла на сержанта держать не стал бы) – это уж показалось Ивану Александровичу некой вершиною, слиянием с человечеством, выявлением мировой гармонии, музыкою сфер и даже, возможно, тем, что еще два с половиной тысячелетия назад назвал Аристотель до самого этого момента не совсем Ивану Александровичу понятным словом катарсис.