355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Козловский » Киносценарии и повести » Текст книги (страница 30)
Киносценарии и повести
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:11

Текст книги "Киносценарии и повести"


Автор книги: Евгений Козловский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 37 страниц)

В прошлом году генерал Малофеев предложил сдвинуть график передач на день вперед против вашингтонского, – и впрямь, хули бздеть, когда все каналы информации в наших руках?! – и для Никиты раз-навсегда закончились нервы под дулом взведенного автомата, закончилась постоянная истерическая готовность выключить, заменить, заглушить, – теперь все можно было сделать загодя, в спокойной обстановочке, любое сообщение – обдумать, любой промах – поправить.

Вот и сегодня: получив утром запись вчерашнего вашингтонского оригинала, Никита внимательно прослушал его дважды и решил оставить на месте кусок про последний американский бестселлер (судя по пересказу натуральной Людмилы Фостер – глуповатый и мало чем отличающийся от бестселлеров Юлиана Семенова, разве в дурную сторону). Можно было б, пожалуй, оставить и открытое письмо русских писателей-эмигрантов в адрес Политбюро ЦК КПСС, весьма напоминающее открытое письмо Моськи в адрес Слона, но Никита работал в "Голосе" не первый год и знал, что перестраховщики-контролеры с двенадцатого все равно письмо вырежут и нужно будет что-то придумывать в пожарном порядке или ставить глушилку на целые двадцать минут и в результате лишиться как минимум половины премиальных, – поэтому вклеил на место письм на той еще неделе сделанную заготовку о переводе на английский и бешеном успехе в Штатах очередного опуса поэта-лауреата Вознесенского. Идущее дальше сообщение о новой абличительной книге из высших тактических соображений оставляемого пока Комитетом в Советском Союзе последнего писателя-диссидента потребовало только косметического, так сказать, ремонта: замены двух-трех фраз – после чего сообщение превращалось в такой конский цирк, что, надо думать, последние знакомые последнего писателя-диссидента перестанут, прослушав передачу, подавать ему руку. Танька Семенова, специалистка по голосу Фостер, записала эти две-три фразы, Никита со звукооператором вмонтировали их в нужные места под глушилочку, и готовый ролик часа еще в четыре был отправлен на двенадцатый этаж.

Никита помыл стакан, бросил в рот таблетку и нажал кнопку – не похожую, правда, на грибок для штопки носков, но тоже крупную и красную. Автомат заурчал, забулькал, однако воды не выдал ни капли, а таблетка таяла, распространяя по небу и языку приторную, тошнотворную сладость. Вот страна! – разозлился Никита и выплюнул на пол раскисший аэрон. Там, внизу, одних инженеров сотни четыре, не считая техников, а не могут наладить сраную железяку! Не работает? услышал Никита за спиною вопрос преисподнего, повернулся и пошел прочь, с отвращением глотая сладкую от аэрона слюну: не работает!

За двумя коленами коридора находились дальние лифты. Никита вызвал кабину и стал следить, как последовательно загораются и гаснут номера этажей на табло: одиннадцатый – высокое начальство, ныне повально пребывающее в отпусках, десятый и девятый, родные: "Голос Америки", восьмой "Русская служба Би-Би-Си", седьмой – "Радио Свобода", шестой – "Немецкая волна из Кельна", пятый – Канада и Швеция, четвертый – "Голос Израиля", "Ватикан" и, кажется, кто-то еще, третий – соцстраны от Китая до Югославии и Албании. На втором расположилась столовая. Вот вспыхнул, наконец, и первый, двери приглашающе распахнулись, показав Никите в зеркале его самого. Нехорошего цвета было лицо у Никиты, болезненного, бледно-зеленоватого, и нечего было обманывать себя, объясняя дурное самочувствие отсутствием ионаторов, – просто Никита знал, чт может случиться к ночи, и животное нежелание гибнуть действовало таким вот неприятным образом. Лифт останавливался буквально на каждом этаже, принимая в свое брюхо одних, выпуская других: дикторов, редакторов, авторов, контролеров, пожарников и прапоров из охраны, – Никита смотрел на лица без сожаления, какое непроизвольно возникает, когда видишь человека, обреченного умереть в самом скором времени. Впрочем, так же, без сожаления, смотрел и на отражение собственного лица. А тошнота – тошнота от воли и разума не зависела.

На десятом Никита вышел и побрел по серому ворсу паласа вдоль длинного, неярким холодным светом заполненного коридора. Двери проплывали справа и слева, одинаковые, зеленоватого финского дерева; про некоторые из них Никита знал, чт за ними: вот бездельники "Из мира джаза" (Луис Канновер), идущие обычно в эфир целиком, без вымарок и доделок, вот "Театр, эстрада, концерт", вот – "Религиозная жизнь евреев", эти три двери – "Программа для молодежи", – тут ребятишки и впрямь пашут! Через десяток шагов после второго поворота коридор уступом расширился в правую сторону. В уступе, отгороженном тонким витым шнуром, по обеим сторонам уже не деревянной – массивной металлической, как в бомбоубежище, двери стояло двое вооруженных прапоров. Здесь находилась святая святых "Голоса Америки": студия прямого эфира, откуда по сегодня велись живые, не с пленки, передачи последних известий.

Никита не застал тех легендарных времен, когда здание на Яузе безраздельно принадлежало Трупцу Младенца Малого, и все без исключения программы от первого до последнего слова готовились на месте (как раз тогда произошел, говорят, совершенно анекдотический случай с "Радио Свобода", не с тем, что на седьмом этаже, а с натуральным, американским: ребятки оттуда: цээрушники и эмигрировавшие диссиденты, – заметив, что ГБ работает за них, перестали бить палец о палец, ловили яузские передачи и предъявляли своим шефам в качестве отчета за получаемые бабки), – Никита пришел на службу уже в период нового начальства и его установки максимально использовать передачи врага: установки, где удачно слились интересы маскировочные с лозунгом всенародной экономии (нашим долго не удавалось заставить разленившихся мюнхенских коллег снова приняться за дело: целыми неделями, бывало, молчали обе "Свободы" – американская и советская, – ждали, кто кого переупрямит!) – и несколько лет, до самого момента, когда по инициативе генерала Малофеева график сдвинулся, бывал в этой комнате каждую неделю: сидел за столиком, внимательно слушал через наушники натуральный Вашингтон и то пропускал его в эфир, то – вводя через микшер глушилку, подавал сигнал Таньке, или Екатерине, или Солженицыну, – тому, словом, кто имитировал прерванный голос, – чтобы читали запасной текст, покуда Никита снова не воротится к Вашингтону. За передачами всегда наблюдал контролер и при необходимости включал общее глушение. Тут же со взведенным автоматом стоял еще и не их (то есть, в широком смысле, конечно, тоже их) ведомства офицер, имеющий, надо думать, особые полномочия. Жесткие сии меры, предупреждающие маловероятную возможность преступного сговора диктора с редактором, после нескольких эксцессов, случившихся на Пятницкой, в вещании на заграницу, соблюдались неукоснительно, и это единственное вселяло робкую надежду на благоприятный исход сегодняшней ночи.

И все же, глядя на металлические двери, Никита до галлюцинации ясно воображал, как через два-три часа войдет за них Трупец Младенца Малого, как отошлет контролера, как офицера ну! скажем! застрелит, как подложит дикторше заветный свой текст про простынки, – воображал так долго, что вооруженные прапора напряглись, готовые в любой миг действовать согласно инструкции. А что? подумал Никита. Может, оно и к лучшему? Рвануться за шнур, и все! И хоть трава не расти! И пускай нажимают потом – без него! – на любые кнопки!

Вернувшись в отдел, Никита сказал собирающейся домой Катьке: сходи-ка на двенадцатый, забери пленку и сдай в преисподнюю, и Катька, обычно вертящая на подобные просьбы задом: не моя это, дескать, обязанность, Никита Сергеевич, сами, дескать, и сход-те, – сегодня кротко кивнула, потому что знала за собою вину. Глядя на выходящую из дверей Катерину, Никита снова почувствовал смешанное с брезгливостью возбуждение и подумал: ну не скотина ли человек?! Мир, можно сказать, рушится, а он об одном только и мечтает!.. Только об одном!

А собственно, чего он сюда вернулся? Сидеть-высиживать, чтобы подохнуть именно здесь, на боевом, как говорится, посту, в отвратительном этом черно-сером здании? Не подпускать Трупца к студии прямого эфира? Каким же, интересно, образом? – морду, что ли, ему набить? – так не Никите с Трупцом тягаться, Трупец – профессионал, самбо знает! Может, и впрямь следовало поехать с Машкою? Или сходить в главную контору, на Лубянку, прорваться к начальству, объяснить? А чего ему объяснишь, начальству? Про Обернибесова? Про кнопочку? Про то, что ребята провода напрямую скрутили? Про простынки белые?.. Сочтут за шизофреника и отправят в дурдом. И будут, что самое смешное, абсолютно правы! Да гори оно все огнем! – если Никита шизофреник – стало быть, ничего и не случится; если же шизанулся мир, так и Бог с ним тогда, с миром! значит, заслужил мир эту самую кнопочку.

И Никита вдруг понял, что единственное, чего ему хочется сейчас всерьез – спать.

Напряженная внутренним нетерпением, Лида шла по бульвару намеренно медленно, спокойно, прогулочным шагом: она знала, что Никита так рано со службы не возвращается, а никаких иных дел и желаний, кроме как повидаться с Никитою, у Лиды в настоящий момент не было.

Слухи о том, что все голоса производятся известной Конторою, несмотря на нелепость и фантастичность, ходили по Москве упорно и давно, лет пять-шесть, то затихая, то вновь усиливаясь; позапрошлой осенью они достигли апогея, и двое ребят из Комитета борьбы за свободу информации были арестованы, – все тогда очень обрадовались, потому что арест явился великолепным подтверждением правоты ребят и можно было начинать широкую общественную кампанию, – но тут, как назло, именно голоса и передали под свист и рев глушилок довольно подробную информацию о разгроме Комитета, – и слухи тут же резко и надолго спали: если бы, мол, голоса действительно производила мощная, но глуповатая Контора, – стала бы она сама себя дискредитировать, да к тому же еще и глушить! Это глушить было самым эмоциональным, самым веским аргументом против слухов.

Но вот сегодня утром пришло по дипломатическим каналам письмо из Парижа, и в нем черным по белому было написано, что от очередного гэбиста-перебежчика французской разведке и узкому кругу эмигрантов стало достоверно известно, что голоса в самом деле производятся Конторою, что радиоотдел расположен на набережной Яузы и что в числе прочих работает там родственник видных правозащитников младший лейтенант Никита Вялых, а все тексты и выступления Великого Писателя Земли Русской подделывает некий раскаявшийся узник совести, знакомый читателям "Континента" по серии статей о творчестве Александра Исаевича. Дальше в письме было, что гэбист-ренегат покуда строго засекречен, так что, мол, ребята, остальное копайте сами.

Новость, что Никита работает именно на пресловутых фиктивных голосах, оказалась и для Лиды, и для родителей ударом веским: они знали, что их сын и брат служит где-то при Конторе и в определенном смысле даже уважали его за принципиальность и твердость: он представлялся им партнером, сидящим по ту сторону шахматного стола и ведущим с ними бескомпромиссный, но честный поединок, победа в котором, согласно с исторической справедливостью, останется, конечно, за ними, – теперь впечатление получалось такое, будто Никита на их глазах стянул с доски коня и спрятал в карман. Все! он мне отныне не сын! патетично воскликнул поправившийся с утра пивком диссидент Сергей Вялых. Я ему прежде спускал многое, надеялся, что одумается, поумнеет, но теперь чаша терпения моего переполнена! и, видно, не сумев в столь кратком монологе излить всю горечь свою и обиду, новоявленный Тарас Бульба добавил, отнесясь уже к Лидии: а твой Солженицын тоже хорош! Я тебя еще тогда предупреждал!

Телефон у них года два как сняли (якобы за хулиганство, которого, разумеется, не было, кроме разговоров с заграницею), и мать, набрав двушек из кучки, обычно лежащей на телевизоре, пошла звонить в автомат тем немногим, у кого телефон пока оставался. Из немногих половины не оказалось дома, однако, часа два спустя маленькая квартирка Вялых заполнилась под завязку, а люди все прибывали и прибывали, и для каждого опоздавшего приходилось пересказывать все сначала и показывать отрывки письма, тщательно прикрывая остальные места конвертом, ибо до того еще, как появился первый гость, семейным советом решено было скрыть покуда от общественности оба факта: и позорящий семью факт никитиного участия в наиболее грязной из затей Конторы, и позорящий все правозащитное движение в целом и тоже отчасти семью (как-никак, Солженицын был Лидке не посторонний) факт участия Солженицына, – приходилось пересказывать все сначала, но, надо заметить, и пересказ, и показ не представлялись обременительными ни отцу, ни матери, ни самой Лиде, потому что приятно сообщать о том, о чем узнал раньше других, – и они все трое, перебивая друг друга, оспаривали эту обязанность, и у каждого чесался язык добавить и те подробности, которые ими же самими решено было скрыть.

Давно уже выгреблись все рубли и медяки из карманов, в дело пошли даже остатки коммуникационных двушек с телевизора, и не столько выпившие, сколько затравленные на настоящую выпивку гости-диссиденты повели горячую дискуссию о необходимых мерах. В конце концов решили:

1) организовать в срочном порядке новый Комитет борьбы за свободу информации вместо прежнего, из тех только двоих посаженных ребят и состоящего;

2) назвать его именами тех героических ребят, отбывающих в Мордовии;

3) в целях безопасности выработать гибкий устав, согласно которому членом Комитета мог считаться каждый, кто пожелал бы себя им считать, хоть бы и в глубине души;

4) чтобы число документов Комитета оказалось достаточно солидным, разрешить каждому его члену выпускать собственные документы, подписывая их не своим именем, но именем Комитета: так выходило и много спокойней для каждого.

Правда, не совсем ясным оставалось, как довести факт создания Комитета и текст будущих документов до широкой общественности, коли не только газетам и журналам оттуда поставлены на границе практически неодолимые препоны, но и радио в руках Конторы, но тут все сошлись на том, что вопрос этот второстепенен: трусливая, инертная, запуганная внутрисоюзная "общественность" (ее иначе как в кавычках и общественностью-то нельзя назвать!) все равно бы не прореагировала, – общественность же главная, истинная: иностранцы и эмигранты – слава Богу, доступ к информации пока имеют.

Часам к четырем дело, в общем-то, было слажено, Комитет учрежден, недоставало разве фактических сведений о деятельности радиоотдела Конторы, чтобы в документах было чего писать существенного, а не только гневные и саркастические, но общие слова, и совсем уж положили ждать, сгоняв тем временем в магазин за добавкою, пока французская разведка рассекретит гебиста-перебежчика, но тут, подобная Александру Матросову, поднялась во весь рост Лидия и торжественно заявила, что берет подробности на себя, потому что у нее есть опасный, но достоверный канал. Л-лидк-ка, н-не с-смей! стукнул кулаком по столу догадавшийся Тарас Бульба. Я его п-прок-клянул! С-сис-тых с-сэлей можно досьтись т-только с-систыми с-срессвами! но мать кивнула: мол, выйдем, и на лестничной площадке, под гудение лифта и запахи мусоропровода, они обсудили предстоящую операцию: Лидия бросит брату в лицо пакет обвинений, постаравшись придать им максимально обидную форму, и так как Никита – мальчик по сути все же порядочный, только испорченный проклятою Софьей Власьевною, а по характеру горячий, он не сможет стерпеть и о чем-нибудь да проговорится, и уж пускай он только проговорится, пускай выдаст служебную тайну! – тогда нетрудно будет вытянуть из него и остальное и, припугнув, может, вообще переманить на свою сторону. От перспективы спасти брата и одновременно заиметь своего человека в самых недрах Конторы у Лиды аж голова закружилась, и под доносящееся из-под дверей пение "Трех танкистов" она чмокнула маму и покинула дом.

Время двигалось слишком медленно, пространство, несмотря на прогулочный шаг, сокращалось, напротив, чересчур быстро, и Лида остановилась на углу Сретенки, на замощенной гранитом площадке, посередине которой, затылком к бульвару, торчал бронзовый идол Крупской. Скульпторша явно польстила некрасивой, почти как сама Лида, жене диссидента ? 1, – это давало надежду, что, когда все, наконец, переменится, памятник Лиде будет выглядеть столь же романтично. Хорошо бы как раз тут его и установить: место живое и одновременно тихое. Неимоверное количество старушек и девочек-мам баюкало закрученных в одеяльца, упрятанных в коляски младенцев, граждан XXI века, младенцы постарше бегали и резвились и не обращали ни малейшего внимания как на настоящий, так и на оригинал будущего памятника, которому они, вырастя, обещали стать живыми благодарными свидетелями.

Гром заурчал, словно гигантский кот, исходящий томлением. Лида подняла голову: тучи снова затянули небо и готовились побрызгать ленивым, ничего не разрешающим дождем. Обильно напитанная в июне ливнями, земля каждое утро прила под жаркими лучами, и к середине дня над Москвою образовывалась полупрозрачная крыша облаков, под которою, как в теплице, было душно и нехорошо. Вечерами погромыхивало, посверкивали молнии, но к ночи опять прояснялось, и настоящей грозы за полтора месяца не стряслось ни разу. Шел год активного солнца: год инфарктов, сумасшествий, самоубийств. Дождик? – Никита стоял рядом с Лидою и тоже смотрел в небо, с которого уже летели мелкие, редкие капли. Он не удержался-таки и с Яузы поехал в главное здание, на площадь Дзержинского, но дальше дежурного прорваться не удалось: изложите дело мне, а я уж решу, к кому Вас направить и так ли оно действительно срочно, как вы говорите. (Переходя на интимный шепот). Между нами, все равно никого из настоящего начальства нету. Отпускное времечко. Легко сказать: изложите дело. Изложить дело дежурному лейтенанту! Никита повернулся и побрел домой: они сами не хотят спасаться, ну ни в какую не хотят!

На Лидку он наткнулся совершенно случайно, ни о ней, ни о родителях, ни обо всей этой компании и мыслей у него не было, однако, наткнувшись, вдруг понял, что их-то и искал, и хоть и бессильны они, и ничтожны, и смешны, – их даже арестовывать уже перестали! – а ведь не к кому больше обратиться, просто не к кому!

Это правда? патетически спросила Лида, не поздоровавшись, и сверкнула черными навыкате бараньими глазками. Как ты посмел?! Что это? Что посмел? – Никита весь день сегодня не понимал, о чем с ним разговаривают: здравствуй. Не притворствуй! Шила в мешке не утаишь! Ты думал, тебе вечно удастся скрывать от нас, где ты работаешь? Ты думал, мы никогда не проведаем, что ты со своими дружками (слово "дружками" Лида произнесла очень саркастически) подделываешь и оплевываешь последнюю ценность этого мира – свободное слово? Ты хоть понаслышке, может, знаешь, как начинается "Евангелие от Иоанна"? Дура, подумал Никита с искренними грустью и сожалением. Боже, какая она дура! А ведь, пожалуй, еще поумнее выйдет, чем большинство ее соратников! Лидочка, давай сядем (сейчас никак невозможно было с нею ссориться – совсем-совсем не время!) А-га-а, сразу Лидочка! Стыдно стало, проняло!..

Над скамейкою, освободившеюся с началом дождя от нянюшек и бабушек, нависали плотно покрытые листвою ветви дореволюционного дерева, и потому было почти сухо. Лида тараторила, не переставая: !мы по крайней мере! достойный враг! пасть так низко! – Никите не хотелось ее перебивать, он пользовался пассивной своей ролью, чтобы найти, с какой стороны подступиться к сестре: надо было сделать так, чтобы она его услышала. А-га-а! ты не отрицаешь! Ты не отрицаешь! Значит, это правда! Лидочка. Ты же неглупая и уже не молодая женщина! – дождинки скапливались в листьях, объединялись и, попутно захватывая коллег с нижних ярусов, падали на скамейку, на Никиту, на Лидию, – пора было начинать разговор, не терпело время, не терпело, – !ты же неглупая и уже не молодая женщина. Неужели ты всерьез думаешь, что есть хоть какая-нибудь разница, кто и что болтает по этим несчастным голосам? Неужели ты считаешь, Никита большим и средним пальцами отмерил кусочек указательного, что хоть на столько изменится что-нибудь, если с завтрашнего утра "Голос Америки" заведут на первую, скажем, программу всесоюзного радио? Никогда в жизни не видела Лида такого Никиту: взрослого, усталого, мудрого; она почувствовала себя перед ним маленькою глупышкою; фразы брата звучали столь убедительно, что она даже не нашла в себе силы и желания взвесить правоту их или неправоту. Слушай внимательно – небольшая, однако, веская пауза, которою Никита проверил, что Лида у него в руках, что разоблачительно-морализаторская волна разбилась о его взгляд, так что мозг Лиды почти способен к восприятию извне, сменилась словами: у тебя, у твоих друзей должны быть какие-то контакты с американским посольством, с журналистами! Погоди, не перебивай – я ничего не выпытываю! Так вт: не медля ни минуты, ты должна связаться с ними, а они в свою очередь – со своим правительством и попросить! уговорить! умолить! Ты слышишь? – умолить: если сегодня ночью что-нибудь начнется! случится! чтобы американское правительство вытерпело! снесло! не отвечало хотя бы сутки! Это будет сделать очень трудно не отвечать! почти невозможно! престиж! стратегические мотивы! но пусть попробуют. Иначе – спасения нет. Я не способен сейчас ничего объяснить толком, но, если американцы сумеют, пусть не начинают войну хотя бы сутки. Даже если жены и дети погибнут на их глазах!

Бедный мальчик! подумала Лида с искренними грустью и сожалением, едва несвязная речь Никиты окончилась, отпустила из-под своего почти сверхъестественного обаяния. Бедный мальчик! Они довели его. Я всегда чувствовала, что кончится именно этим. Он спятил. Может, мне не стоило разговаривать так резко? (в сущности, она всегда очень любила брата). Тот словно прочел ее мысли: ты можешь считать меня сумасшедшим, я слишком понимаю, что даю тебе для этого достаточно поводов, и все же передай мою просьбу по адресу. В ней одно то уже хорошо, что, если она и впрямь безумна и нелепа, не будет случая ее выполнить. И дай-то Бог, чтобы не было.

Хорошо, слушай! (Никита понял по Лиде, что не уговорил ее, что как он два часа назад покупал согласие Машки-какашки на непонятные ей действия, так и тут придется чем-то платить; но сегодня Никита был беспредельно щедр). Хорошо, сказал. Слушай. Если ты все сделаешь, как я тебя прошу, только имей в виду, я проверю (насчет проверю Никита, конечно, гнал картину: и теперь, и часом раньше, и двумя он поступал наугад, наудачу, словно бутылку с письмом в море бросал) – если все сделаешь, как я тебя прошу, – я вечером приду к вам и подробно расскажу про яузское заведение. Коль уж оно так крепко вас интересует. Можешь пригласить даже иностранных корреспондентов. А пока, в качестве задатка, вот, получай: Солженицын передает тебе привет!

Ну не тот Солженицын, а ты знаешь, о ком я говорю, прыщавый, хотел было добавить Никита в пояснение, но понял по глазам сестры, что она и так все на раз схватила, более того: понял, что именно ненамеренный, вымышленный привет, случайно пришедший в голову, а вовсе не обещание открыть тайны мадридского двора, и решил дело; что, сама себе, может, не давая отчета, приходила сюда Лида не ради голосов, не ради брата, но чтоб хоть что-нибудь услышать о любовнике, – она порывисто обняла Никиту, крепко, благодарно поцеловала и легкой, танцующей походкою, какой он никогда не видел и даже не предполагал у этой грузной, давно не юной женщины, быстро пошла, почти побежала к центру, к метро, вверх по Сретенке.

Трупец Младенца Малого, проследив глазами сквозь окно кабинета за выходом из здания младшего лейтенанта Вялых: единственного человека, посвященного в План и, следовательно, способного помешать делу в корне, так сказать: превентивно, – безраздельно предался размышлениям. Задача на поверку получалась не такою простой, как выглядела в предварительных, когда Трупец травил генерала Малофеева, мечтаниях: под каким, например, соусом попасть в студию? каким образом нейтрализовать звукооператора, дежурного, контролера? – голова прямо-таки раскалывалась, а решений не возникало. Но, видать, сама судьба задумала нынче сыграть с Трупцом на лапу: в разгар размышлений дверь приоткрылась, явив хорошенькую женскую головку в кудряшках: товарищ подполковник, разрешите? – сама судьба, потому что головка оказалась принадлежащей как раз сегодняшней лейтенанточке-контролерше.

Ей, по ее словам, позарез надо было попасть на подружкину свадьбу, и вот, поскольку старшим по званию и должности в "Голосе Америки" в настоящий момент получился Трупец, лейтенанточка пришла отпрашиваться к нему: через три часа выйдет, мол, Вася, вы его, дескать, знаете, а пока подежурьте, пожалуйста, за меня, товарищ подполковник; генерал Малофеев часто нас отпускал! и сделала глазки. Трупец Младенца Малого так обрадовался нежданной удаче, что даже испугался, как бы лейтенанточка не насторожилась: кто этих, таинственных, с двенадцатого, разберет?! – посему тут же обуздал себя, сдвинул брови, стал строгим: а мы еще удивляемся, что плетемся у американцев в хвосте! Работать у нас не любят, работать!.. Кудрявенькая тут же привела лицо в еще более умильно-умоляющее состояние и круглым своим, плотно обтянутым вязаной юбочкою задом примостилась на подлокотник трупцова кресла, высокою грудью прижалась к области сердца Трупца и пролепетала: ну товарищ подполковник, ну миленький! Можно я вас поцелую? Трупец Младенца Малого забыл о Плане, обо всем на свете забыл, задохся сладким парфюмерным запахом и хрипло выдавил, сам почти не понимая, что отпустить лейтенанточку на руку ему, а не в пику: ладно. Иди уж. Гуляй!

Лейтенанточка чмокнула Трупца в щеку, след помады вытерла кружевным платочком, от духа которого совсем поплыла подполковничья голова, и встала с подлокотника. Подожди меня в коридоре. Дверь закрылась за кудрявенькою, но Трупец не вдруг пришел в себя, когда же пришел – вскочил, потер ручку об ручку и, разувшись, извлек из правого ботинка ключик. Отпер им, прыгая на одной ноге, стенной сейф, достал заветный листок объявления, писанный от руки, крупными печатными буквами, с орфографическими ошибками (ни одну машинистку не решился Трупец посвятить в тайный свой замысел), и – на всякий пожарный – маленький бельгийский браунинг. Запер сейф. Ключик положил назад в ботинок. Обулся. Наскоро перекрестился: с Богом!

Кудрявенькая пританцовывала в коридоре от нетерпения – видно, совсем опаздывала на эту самую свадьбу. Трупец Младенца Малого, хоть и с браунингом в кобуре под мышкою, хоть и в самом, так сказать, серьезном и решительном настроении, а снова поплыл: не удержался, уцепил лейтенанточку под руку, влез ладошкою в горячую потную щель между бицепсом и грудью, для чего Трупцу, едва доходящему кудрявенькой до подбородка, пришлось чуть не на цыпочки стать, – так и зашагали они рядом, словно пара коверных!

Но оказалось, что попасть в студию – еще только полдела, даже, пожалуй, меньше, чем полдела: время Трупца Младенца Малого подходило к концу – с минуты на минуту должен был явиться контролер Вася, – а как влезть в эфир – оставалось совершенно непонятным. Уже не до "Программы для полуночников" было Трупцу, – он соглашался на любую программу, – он действительно немного знал этого Васю, человека тупого, непреклонного и непьющего, переведенного сюда из охраны мордовских лагерей как раз за твердость и трезвость, – и не надеялся ни купить его за бутылку, ни отослать домой, – но вот ведь штука! – и без Васи ничего покамест не получалось!

Все три часа, что Трупец просидел в студии, он исподлобья, короткими, но профессионально внимательными взглядами оценивал предлагаемые обстоятельства и действующих лиц планируемой драмы: и маленькую, пухлую, в короткой джинсовой юбочке дикторшу Таньку, каждые тридцать минут из звуконепроницаемой застекленной будочки выходящую в эфир с последними известиями; и Наума Дымарского: немолодого, заплывшего жиром, флегматичного звукооператора в очках за импортным, кажется – американским, сплошь в ползунках, верньерчиках, лампочках и стрелках – пультом; и, наконец, мирно подремывающего в углу на стуле, привалясь к стене, – одни чуткие руки не дремлют на взведенном, снятом с предохранителя автомате, – дежурного офицера-татарина, – и оценки – если без благодушия – были явно не в пользу трупцовой затеи. Тексты, что читала в микрофон Танька, с заведенной периодичностью доставлялись с двенадцатого этажа: на специальных, чуть ли не с водяными знаками бланках, со штампами, с печатями, с красными закорючками подписей, и, понятно, подсунуть меж них заготовленное рукописное объявление и рассчитывать, что дикторша по инерции прочтет его среди других сообщений, было нелепо: смысла, может, она и не уловит, но форма, форма бумаги! Употребить власть? Какую власть? власть завхоза? Вооруженный татарин явно Трупцу не подчинится (часовые у дверей, не офицеры – прапора! – и те пропустили Трупца в студию едва-едва, так сказать – по большому блату, по личной просьбе кудрявенькой лейтенанточки) – не подчинится и не позволит подчиниться ни звукооператору, ни Таньке-дикторше, – на то тут и торчит.

Словом, следовало или отказаться на сегодня от своей идеи (но на сегодня могло обернуться и навсегда), или уж играть ва-банк: обезоружить татарина и, держа всех троих под прицелом, захватить микрофон, как говорится, с боя. Операция получалась более чем опасная, но и отказаться не было сил: за три часа Трупец столько успел наслушаться пакостей, беспрепятственно идущих в родной советский эфир, причем пакостей, изготовленных не в Вашингтоне сраном, что еще куда бы ни шло, – а здесь, на Яузе, в недрах собственного детища! – что, честное слово, решительно предпочитал погибнуть, чем участвовать во всем этом дальше. Погибнуть или уж победить! И пускай его выведут потом в отставку, пускай даже в Лефортово посадят! – дело, сделанное им, бесследно не сгинет, даст свои результаты, и рано или поздно, хоть бы и посмертно пусть – он не гордый! Трупца Младенца Малого непременно реабилитируют и наградят орденом, а то еще и поставят памятник. Когда Александр Матросов бросался на амбразуру – такое поведение тоже на первый взгляд могло кой-кому показаться самовольством и мелким хулиганством.

Трупец взглянул на часы: минут пять у него еще, пожалуй, было, – достал записную книжку, нацарапал: если погибну – прошу продолжать считать коммунистом и, вырвав листок, аккуратно сложил его и спрятал в левый нагрудный карман: записка вдруг вообразилась Трупцу рядом с партбилетом: пробитые одной пулею, залитые кровью, которую время превратило в ржавчину – под витринным стеклом музея КГБ.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

  • wait_for_cache