355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Пермяк » Сегодня и вчера » Текст книги (страница 49)
Сегодня и вчера
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:02

Текст книги "Сегодня и вчера"


Автор книги: Евгений Пермяк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 49 (всего у книги 54 страниц)

А я сказал на это:

– Хватит морочить мне голову! Я завтра же начну хлопотать тебе документы и пропуск. У тебя есть на что купить билет, и ты уедешь к своей матери и братьям…

Стася не сразу согласилась на это. Она еще немножечко поиграла в несчастную влюбленную и даже поплакала, а потом согласилась и сказала, что уедет только через месяц.

– А почему не раньше?

И она снова разразилась клятвенными причитаниями:

– Белая птица!! Золотое утро! Голубое небо! Сладкий сон!

Оказалось, что она не могла уехать, потому что ей нужно было отблагодарить меня и Султана. Заштопать наше белье и носки, высушить на солнце одежду (как будто от нее у нас ломились сундуки и мы не носили зимой обычные деревенские дубленые полушубки). Затем она хотела сделать что-то еще, а главным образом запомнить мое лицо, мой голос, мою походку, мою красоту, русые кольца, голубые очи, потом уже уехать…

– Как хочешь, – сказал я. – Живи. Мне-то что… Только больше не приставай с дурацкими затеями…

– Не буду! – сказала она. – Клянусь золотым крестом и святым духом.

И она больше не приставала ко мне. Ее пыл сменился холодом уже на другой день, и я пожалел, что так резко обошелся с нею. Все-таки она, по моим убеждениям, была «отсталый, несознательный элемент». Нужно было «терпеливее «разъяснять», как учил меня райпродкомиссар, ведавший продовольственными работниками района в десять волостей. Теперь Стася держалась ближе к Султану, помогала ему ходить за лошадьми, ухаживала за Пестрянкой, водила ее в степь вместе с Рыжиком, а я увлекся сенокосам в пропадал с Егоршей в степи. Мне доверили одноконную косилку, а потом научили грести также одноконными граблями.

В этот год трава была высокая, густая, сочная. Егорша, боясь дождя, торопился с уборкой сена. Работала вся хозяйская семья, даже меньшая внучка нашей бабушки, девятилетняя Дунечка. Косили и ночью. Егорша, видя мое рвение к работе, обещал к осени справить для меня шубу из поисковых овчин черного, «почти что сарапуловского» дубления. И я работал. Работал не столько ради шубы, сколько ради самой работы, необыкновенно радостной и веселой. Чувствовать себя взрослым, пригодным «для настоящего дела» мне было очень приятно. И шестнадцать часов работы в день с маленькими перерывами на еду меня нисколько не утомляли.

Бабушка даже сказала:

– Такой и хрестьянствовать бы мог… А что ты смеешься?.. Дольше бы прожил. Да и неизвестно, где оно, счастье, в городу или в нашей Лисянке…

Я не спорил. Я самом деле не знал, что будет со мной. Звали же меня работать на опытное поле. Обещали натаскать, а потом послать учиться на агронома. Могло и так случиться. Думать об этом не хотелось, когда кругом так привольно, когда птицы то и дело выпархивают из-под ног лошади, когда выскакивают вспугнутые косилкой серые степные лисички – корсаки, дают стрекача, длинноухие косые, перебегающие высокой травой из одного березового сколка в другой.

И это веселое время косьбы навсегда бы осталось в памяти светлыми, радостными днями, если, они не были омрачены…

Утром в степь прискакал на хромой кобыле соседский мальчишка Семка. Он, запыхавшись, давясь своими словами, чуть не плача, сообщил:

– Салтанко вместе с цыганкой вчера с вечера кудай-то делись. А утресь хватились – ни Рыжика, ни Пестрянки, ни нового ходка на железном ходу… Кинулись мы с бабушкой в кухню, где Стаська спала, – и бубна нет… И сундучка ее нету… И Султанова кошеля нету… Хотели скакать во все концы. А на чем поскачешь когда все кони в степи?..

Выслушав Семку, я почему-то вдруг захотел пить… Потом… этого можно было не сообщать… я заплакал. Громко, не стыдясь…

Егорша облил меня водой.

– Брось ты, паря! Лошадь-то ведь казенная. А корова все равно порченая… так и так бы она от тоски сдохла… Вспомни, какие глаза у нее были, чисто умалишенные… Еще и сдуреть могла. Совсем бы худо было. Может, к лучшему, что ее умыкнули…

Егор не понимал моего горя. Разве оно было только в потере Рыжика, которого никогда не заменит никакая другая лошадь?.. Не может быть после первого любимого коня второго. Не может. Неужели мне жаль было корову, которую я разлюбил после памятного разговора в камышах?..

– Найдутся, никуда не денутся, – утешал Егорша. – Про Кулунду только говорится, что она без края, а край у нее есть. Для них тоже трибунал подберем…

Лежа на сене ничком, не подымая головы, я сказал Егорше:

– Не утешай! Я ведь не только Рыжика, но и товарища потерял. Я ведь спал с ним рядом. Сахаром делился, – почему-то я вспомнил именно о сахаре, когда можно привести более существенные доводы нашей дружбы.

А потом я отлежался. Егор вырыл бутылку «первача» я дал мне полстакана.

– Глушит, – сказал он. – Старое снадобье. Выпей!

И я выпил. Мне на самом деле стало как-то легче.

Семка, не вынимая пальца изо рта, смотрел на меня с горечью. В его глазах стояли слезы.

– Они пожалуй что к Славгороду подались, – вдруг вымолвил Семка. – Если бы моя не хромала, так можно бы на ней… С коровой-то далеко не ускачут, живо бы споймали.

Я ничего не ответил мальчику. Я знал, что они подались не к Славгороду, а на Барабу. «На Расею метнем…» – запомнились мне слова Стаськи.

Конечно, их можно было догнать. Порасспросить встречных… Кому не бросятся в глаза маленькая корова с золочеными рожками и лошадка, подстриженная, как никто и нигде не стрижет в этих местах коней! Можно было напасть на след. А что потом?

Нагнать и сказать: «Ты вор, а ты лгунья, ты заплатила мне обманом за то, что я пожалел тебя»?

Это невозможно. Таких прямых слов я не мог произнести. Да и кроме того, если уж Султан решился на дезертирство… Он же считался мобилизованным… Если он оказался способным украсть Пестрянку и Рыжика, он мог и не отдать их… Не стал же бы я стрелять в Султана…

Увидев, что я успокоился, Егорша принялся метать сено в стога, Семка выследил корсачью нору и уселся возле нее, а я остался на копне, ища хотя бы самую малость оправданий поступку Султана. И вскоре оправдания нашлись. Может быть, потому, что я хотел их найти…

Вспоминая все, я пришел к заключению, что Султан в общем-то был довольно несчастный парень. Русские девушки не обращали на него внимания. Тогда национальные предрассудки были еще очень сильны. И красавец Султан был для них «нехрешшоным татарином». От этого никуда не денешься. Такова среда. Таковы и суждения тех лет. А тут вдруг Стаська… Смуглая, как и Султан. Гибкая, как в сказке о какой-нибудь дочери хана… Султан наверняка слышал такую сказку от своей матери, бабушки, сестры… К тому же Стася была живописно красива. Эти белые зубы. Темные загадочные глаза. Сверкающие белки. Тонюсенькие брови.

А руки? У Стаси были плавными, все движения рук, даже если она чистила рыбу или развешивала сушиться ваше белье.

Как мог Султан не влюбиться в такую девушку? И разве можно было его обвинить в этом? Ведь соглашался же я стать начальником станции, когда меня убеждала Клавочка. Мог ли не согласиться Султан, когда она, шептала ему слова любви и, может быть, так же как и меня, называла «золотым утром», «сладким сном». Белой птицей она, конечно, назвать его не могла. Султан был достаточно смугл для этого… Но усесться к Султану на колени, обнять его и потанцевать перед ним в том же виде, в каком она стояла на берегу перед купанием, для нее не могло составить затруднений…

Я представлял все это так наглядно, что кажется, даже слышал, как она его убеждала. И Султан не устоял… Может быть, он, благоразумный парень, подумал про себя: «Не доберусь до Дона, а до Уфы-то уж доеду. Женюсь и поселю ее у меня в доме».

И, вернее всего, это так и было. Мало ли до чего доводит любовь. Об этом написаны сотни книг. Внутренне оправдывая Султана, я все но мог простить ему похищения Рыжика. И принялся думать о нем. А потом тоже утешился. Наверно, я так был устроен, что всякое горе во мне быстро находило себе противоядие.

К полудню я окончательно успокоился, но косить все-таки не стал. Пусть пропадет черный полушубок.

Я вернулся в Лисянку на хромой кобыле вместе с Семкой. Мои пожитки оказались целы. В сундучке лежала записка, состоящая из одного слова: «Прасти». И она меня очень растрогала. И я простил Султана окончательно, хотя обида все еще мешала примириться с потерей Рыжика.

Рыжика напоминало все. То седло, сиротливо лежащее в сенцах. То старая узда. Его запах в пригончике, где он жил. Метины на столбе, который он грыз. Следы его подков, отпечатанные и затвердевшие на солончаке подле столба.

Конечно, Рыжик – лошадь, и его нельзя сравнивать с человеком, – все же он был вернее Султана.

Без лошади и без Султана я почувствовал себя совершенно одиноким. Даже Клавочка со своими мечтами о железнодорожном счастье не трогала меня. Да и ее мечты были какие-то ненастоящие, как игра в «дочки-матери». Уж если на то пошло, то Стаська рисовала реальные возможности: вот лошадь, вот ходок, запрягай, привязывай корову, и едем. Другое дело, что меня никак не привлекали цирковые представления на базарах, но и они были совершенно возможными. Корова прыгает в обруч. А я, накрашенный охрой и суриком, потешаю на базаре людей. Стаська с бубном собирает деньги…

И так ли уж отличается Клава от Стаси, когда она, заманивая меня в свой мирок счастья, разрешает мне поцеловать ее в щеку, но при условии, если я буду стоять по одну сторону изгороди палисадника, а она – по другую? Это какое-то пошлое жеманство и обидное недоверие.

То ли дело Стася. Она в эти дни показалась слишком яркой по сравнению с Клавой, и Клава померкла в моих глазах.

Я пристрастился к охоте. Отдавался чтению. Решил обучать семилетнюю племянницу Егорши Настеньку грамоте. Потом подошла пора уборки хлебов. Пересев теперь на жатвенную машину – лобогрейку, я делал успех за успехом. Егорша к обещанному полушубку добавил шапку и высокие семифунтовые валенки.

Вскоре пришло распоряжение губпродкома о проверке налоговых списков, и… лето кончилось. Предстояла бессонная, трудная работа. Разъезды, борьба за отправку зерна. Ночные дежурства на ссыпном пункте…

Накануне перед отъездом в соседнюю волость мне была наряжена крестьянская подвода. Невесело засыпал непривыкший ездить верхом. Ночью снился Рыжик. Он ржал и звал меня. Ржал так громко, что я даже проснулся. Проснувшись, я продолжал слышать его веселое «хи-хи-хи»…

«Что такое? – подумал я. – Не сплю, а сон не уходит. Рыжик ржет…» И когда ржание повторилось громче за окном дома, то я как спал без рубашки, так и выпрыгнул без рубашки в окно.

Передо мной был Рыжик. Он бросился ко мне, чуть не сбив меня с ног. Он терся мордой, как собака, о мои голые плечи, мазал меня слюной. Его ноздри нервно вздрагивали. Он уже не ржал, а будто всхлипывал. Я обнял его…

Когда во дворе стало светлее, я увидел оборванные поводья, худые ребра и вспухший лошадиный живот.

Лошадь как бы жаловалась. Но мне показалось, что в ее глазах слезы. Конечно, показалось… Лошади не умеют плакать.

– Милый мой рыженький, – приговаривал я, разнуздывая дорогого гостя, проводя его в пригончик, где все еще в кормушке лежал не доеденный им и не растащенный воробьями овес.

Утром я не поскакал на Рыжике в соседнюю волость, желая дать ему отдых. Рыжика, кажется, не видел никто, но вся деревня восторгалась верным конем, нашедшим дорогу домой. Находились люди, которые рассказывала об его побеге с такими подробностями, о которых мог знать только Рыжик, если бы он мог знать!

– Гнали, стало быть, они всю ночь не кормя, – рассказывала Алексеевна, мать Семки, – гнали, стало быть, гнали, чтобы к базару в Индию поспеть, потом, не давая ему ни отдыху, ни корму, заставили его ходить на задних ногах, да плясать, да схихикивать… А потом, когда пришло время корове представление представлять, Рыжика они к телеге привязали. И опять ни сена ему, ни овса. А тот не стерпел, как мотнет головой, оборвет узду – да в рысь, да вскачь… Султанко за им. Стаська на всю площадь базланит: «Держите его!!!» Да куда там… Он – в хлеба. И как в воду канул… Долго ли при его-то росточке… А теперь он дома. Кто хочет, поглядите и сами увидите, что все это чистая правда…

Рассказ Алексеевны с разными добавлениями пересказывался и другими. И во всем этом похоже на правду было только одно: Султана и Стасю видели в Юдине, и кто-то на полустанке рассказывал обманутому почтовику о том, как маленькая коровка с золотыми рожками скакала в полосатое колесо, а рыжая лошаденка плясала под «духовую» гармошечку.

Когда я уехал, Рыжик не остался без надзора. За ним ходила не одна бабушка, но и ребятня. Став знаменитым конем, Рыжик получил столько пшеничных кусочков, овсяных горстей, что даже не справлялся с угощением. Дети добивались разрешения, чтобы его погладить. Дети вычистили, выскребли в его прогончике. Они выводили его на «променат», таскали ему с дальнего глубокого колодца свежую, «совсем бессолую» воду. И когда через неделю, или более я вернулся в Лисинку, лошадь встретила меня веселой, мытой, чищеной…

Мальчишки, оказывая ей внимание, стали внимательны и ко мне. Они поймали заготовленной мною сеткой утят бабушкиной «гулящей» утки, заперев их вместе с беглянкой в старой бане.

Прошло еще несколько недель, история с Рыжиком уже забылась. Осень то и дело давала знать о себе холодным дыханием ветра, моросящими дождями, ранними сумерками, и, наконец, выпал первый снег. И поздним вечером в субботу, когда я и Егорша, напарившись в бане, сидели и распивали чай, в горницу вошел, опустив голову, не смея взглянуть на нас, Султан.

Он был оборван и жалок. Из правого сапога торчали пальцы. На левом сапоге еще держалась подошва. Он остановился, будто ожидая ударов и брани.

Мы переглянулись с Егоршей, и Егорша сказал:

– Иди мой руки и садись чайничать…

Но Султан не трогался с места. Ему, видимо, хотелось прежде рассказать все, а потом уже выслушать приговор.

– Иди, иди, – повторил приглашение Егорша. – Знаем, что к чему. Рыжик нам все рассказал… Мало ли бывает…

Но Султан не сел с нами за стол. Его покормили на кухне.

Получив от начальства выговор и обещание быть отданным под суд за новую малейшую провинку, Султан не обелял себя, но все же, ища оправдания, сказал:

– Я очень любил ее, а она убежала ночью… Все взяла. Даже мои сапоги, чтобы я не догонял ее. Деньги тоже взяла… Мы продали ходок и продали Пестрянку. Деньги она носила в кошеле на шее. Чтобы не потерять… Конечно, она их не потеряла. Я их потерял… Теперь чем я буду платить за ходок? Чем буду платить за Пестрянку?..

Раскаяние Султана было длинным, плаксивым, жалобным, и его, пожалуй, не стоит пересказывать.

Султана перевели на мясозаготовительный пункт, находившийся в тридцати верстах от Лисянки. Там мне с ним довелось встретиться снова, но это уже особый рассказ.

Весной Егорша получил новый ходок, ничуть не худший, чем угнанный Султаном. А за Пестрянку я ничего не требовал, хотя Султан в письме написал мне: «Палучишь летом за пистрянку атличный драбавик с центральным боем».

Через год я, покинув Лисянку, вернулся на Урал. Распростившись тогда с Кулундинскими степями, я не растерял моих знакомых. С одними я изредка переписываюсь, а с другими даже встречаюсь.

Егорша теперь уже очень стар, но все еще остается на посту председателя большого, объединенного колхоза.

Султан так и не ушел от цирка. Он долгие годы был дрессировщиком, а сейчас возглавляет какую-то гастролирующую цирковую труппу.

Клавочка, ныне Клавдия Михайловна Штерн, тоже не ушла от своей мечты. Она стала женой начальника станции Владимира Николаевича Штерна. Сейчас они живут в Ленинграде. Он на пенсии. Их старший сын, инженер, Константин Владимирович, работает в нашем институте… Изменений, как видите, произошло достаточно. Произошли они, видимо, и в жизни Стаси. Кто теперь она? Если судить по внешности, то это, может быть, актриса… Вернее всего, что она актриса. Очень хорошо, что у меня хватило ума не узнать ее. Не всегда людям следует напоминать их печальное прошлое, с которым они так прочно расстались, что даже, может быть, забыли его… И это очень хорошо. А я лично благодарен сегодняшней встрече. Она оживила в памяти дорогую для меня страничку моей пестрой юности…

А потом, перед сном, Константин Петрович сказал мне в раздумье:

– А вообще-то говоря, если уж говорить правду… Стася тогда могла бы при каких-то иных обстоятельствах оказаться моей женой, а девушка, которая шла с ней по набережной, моей дочерью…

Какие сны видел в эту ночь Константин Петрович, я не знаю. Наверно, хорошие сны.

Шестой малахай

Мне было тогда лет семнадцать. Я служил в заготовительной конторе разъездным. Это была должность «человека верхом». Куда пошлют, туда и едешь. Что поручат, то и выполняешь.

Как-то ранней весной меня послали на Копылуху, где выпасались табуны нашей конторы. Я поскакал туда с большой радостью. Там у меня был друг Кусаин, и я всегда останавливался у него в юрте.

Перед казахскими юртами нередко можно было встретить лисенка, привязанного к колу. Делалось это так: вбивали в землю кол, на кол надевали скользящее кольцо с ушком, к ушку привязывали цепь, а на цепь сажали лисенка в ошейнике! Лисенок бегал вокруг кола. Скользящее кольцо не позволяло ему запутываться. С лисенком играли дети, кормили чего, ухаживали за ним. К зиме лисенок становился лисой, а затем – малахаем, особой казахской шапкой, напоминающей треух.

Приехав к Кусаину, я увидел большую красивую лису, привязанную к колу. Она, развалившись, кормила пятерых лисят. Лисята не были на привязи.

– Добыл всю семью, кроме отца, – сказал Кусаин.

– Как же они не убегают? – спросил я у него.

– Куда им бежать! – ответил тот. – Зачем бежать им от матери? Как они будут жить? Кто их будет кормить? Маленькие. Плохо бегают. Охотиться не могут. А тут им хорошо. И мне хорошо, вырастут – шесть малахаев будет.

Пока я жил у Кусаина, все свободное время отдавал лисе и ее детям. Кусаин вырыл неподалеку от кола нору и застлал ее шерстью. Лису кормили сырым мясом и потрохами. Лисят подкармливали кобыльим молоком.

Лиса временами забывала о неволе. Она радовалась вместе с резвящимися лисятами, тщательно вылизывала их, играла с ними и покорно растягивалась у норы, когда приходило время кормить своих крошек.

Лиса – трудноприручаемый зверь. Шумы и голоса людей пугали ее, дым и огонь костра страшили ее. Соседство собаки – опасное соседство. Но у нее дети, она мать. Чувство материнства заставило лису примириться со всем. Оно сильнее страха. Оно заставило ее забыть о цепи и ошейнике – о неволе.

Иногда лису выводили на прогулку. Это делал сын Кусаина. Он надвязывал цепь и бегал с лисой по степи. Лисята бежали следом.

Лиса, туго натягивая цепь, стремилась в глубь степи – подальше от жилья, от чужих запахов, в родные просторы. И каждая такая прогулка ей, наверно, казалась началом освобождения. Но напрасно – цепь возвращала ее. Мы поворачивали назад. И лиса теперь не стремилась бежать первой. Она плелась за нами, понурив голову. Плелась к ненавистному колу, в ненастоящую, выкопанную человеком нору. А лисята ничего не понимали. Они бежали, перегоняя один другого, завязывая дорогой безобидную грызню…

Завершив свои дела, я уехал к себе. После этого я не был у Кусаина несколько месяцев. А поздней осенью меня снова послали на Копылуху.

Погода стояла отвратительная. Тучи ползли над степью так низко, что казалось, их можно было хлестнуть плеткой, если чуточку приподняться на стременах.

И вот я приехал. И, конечно, сразу же к Кусаину. И тотчас же спросил о лисе.

– Посмотри, – сказал он. – Посмотри…

Не расседлывая лошади, я побежал к лисьему колу, за юрту. Там я увидел неподвижно сидящую лису. Ее исхудавшая, острая морда стала вытянутой и тонкой. Лиса напряженно смотрела в степь, ее скулы нервно вздрагивали. Она не обратила на меня никакого внимания. Изредка устало и медленно мигая, лиса не переставая вглядывалась в даль, будто желая кого-то увидеть сквозь мглистую пелену.

У норы лежали куски мяса. Она не прикоснулась к ним.

– Они той ночью бросили ее? – грустно сказал Кусаин. – Зачем им теперь мать? Она выкормила своих детей. Она им дала все. Острые белые зубы. Теплую рыжую шубу. Быстрые ноги. Крепкие кости. Горячую кровь. Зачем им теперь старая лиса?

Наверно, в детстве мне довелось много слышать слезливых сказок, и они научили меня жалеть даже сломанное дерево… Мне безумно было жаль лису. Лису, так заботливо и так нежно воспитавшую в страхе и неволе, рядом с шумным и дымным жильем человека, пятерых лисят. И они теперь оставили свою заботливую мать наедине с ненавистным колом. Они покинули ее темной осенней ночью, когда все спали и ни выстрелы, ни собаки их не могли догнать. Это была хитрость. Хитрость, которую, как и свою жизнь, они тоже получили от матери.

Для зверей все это вполне законно. Но человек и зверя хочет видеть лучшим, чем он есть на самом деле. Так уж устроены благородные человеческие глаза.

– Она звала их, – сообщил мне Кусаин. – Очень жалобно звала. Она вчера лаяла на всю степь. Как по мертвым… Жалко. Очень жалко. Большой убыток. Пять малахаев убежали…

А потом Кусаин посмотрел на меня и умолк. Что-то вдруг изменило мысли моего степного друга. Может быть, мое молчание. Ведь мы с ним обменивались не только подарками, но и добрыми чувствами. Постояв минутку потупившись, он направился к лисе.

– Если пропали пять малахаев, пусть пропадет шестой! У меня каждый раз будет болеть голова, когда я надену шкуру такой несчастной лисы. У всякого свой головной боль, – сказал он, хорошо говоривший по-русски, нарочито коверкая слова, будто высмеивая этим свой явно не охотничий поступок.

Сказав так, он снял с лисы ошейник и крикнул на нее. Лиса не убегала. Тогда он пронзительно свистнул. Лиса сжалась и кинулась в нору подле кола.

– Уже не верит в свободу, – сказал он. – Не верит, что мы с тобой немножечко смешные люди.

Утром нора оказалась пустой, и Кусаин, входя в юрту, сказал:

– Вставай. Шестой малахай убежал искать свои пять малахаев. Она их найдет, обязательно найдет. Найдет и скажет: «Эх, вы… эти самые…» А может быть, промолчит? Простит? Она ведь мать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю