Текст книги "Сегодня и вчера"
Автор книги: Евгений Пермяк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 54 страниц)
XL
– Начну я так, мистер Тейнер… Было бы ошибочным думать, будто мы, русские люда, или даже, скажем, мужики вроде меня, не думаем об Америке и ничего не понимаем в устройстве ее жизни. Для меня Америка – это, как бы сказать, повторение пройденного, но в наиболее хитрой укупорке. У нашего русского капитализма против американского капитализма хотя и была, как говорится, труба пониже, а дым пожиже, но едкость дыма, ненасытность трубы были такими же.
Тут Бахрушин посмотрел на задремавшего Трофима и сказал:
– Я держу сегодня речь и для тебя, Трофим, и, может быть, главным образом для тебя.
Затем снова обратился ко всем сидящим на лесной полянке:
– Я не был в Америке. Мне, как и Дарье Степановне, не удалось побывать в этой великой стране по причинам, от меня не зависящим, но я все же представляю себе Америку не по одной лишь печати да кино. Наши люди, пожившие в Америке не так много дней, рассказывали о ней куда больше и вразумительнее, нежели Трофим, проживший там сорок лет. Видимо, он, как некий пассажир, ехавший зайцем в трюме большого парохода, ничего не мог рассказать о корабле, кроме того, что каменный уголь черен и тяжел.
Раздался легкий женский смешок, его поддержали закатистый хохоток Тейнера и смех закашлявшегося старика Тудоева.
Дремота окончательно оставила Трофима.
– Раздевать, стало быть, решил? – спросил он Петра Терентьевича.
– Разве можно раздеть голого… Хочу всего лишь предоставить тебе возможность увидеть свою наготу и человеческое бесправие. Не всегда одет тот, на ком одежа, и не всегда гол тот, на ком ее нет. Вот, скажем, на тебе пиджак. Хороший, пускай полушерстяной, но нарядный клетчатый пиджак. Но твой ли этот пиджак?
Трофим, усмехнувшись, пустил клуб дыма на стайку комаров.
– А чей же? Не напрокат же я его взял.
– Именно, что напрокат. Тебе его дали поносить, – совершенно определенно заявил Петр Терентьевич. – Тебе позволили им пользоваться до поры до времени, как и фермой, которая тебе тоже кажется своей.
– Ты, может быть, хочешь сказать, Петрован, что ферма по бумагам принадлежит Эльзе и она, если захочет, покажет мне на порог?
– Нет, Трофим, – ответил брату Бахрушин. – Я не хочу знать, кому принадлежит ферма по бумагам, я говорю о том, что ферма, как и многое, что считается собственностью в странах капитализма, дается напрокат под видом собственности.
– Что-то ты мудрено говоришь нынче, Петрован…
– Я тоже не понимаю вас, Петр Терентьевич, – послышался голос Тейнера.
– Поймете, мистер Тейнер, если захотите понять, – сказал Бахрушин. И снова обратился ко всем: – Что такое ферма Трофима? Это маленькое капиталистическое предприятие, на котором Трофим предоставляет работу десятку-другому постоянных и сезонных рабочих. Предоставляет им работу с единственной целью, чтобы какую-то, по возможности наибольшую, часть этой работы присвоить себе и превратить ее в деньги. Так это или нет?
– Да, это так! – согласился Тейнер.
– Для чего же тогда городить огород, если она не дает прибыли! – подтвердил Трофим.
– Значит, фермер Трофим является хотя и маленьким, но капиталистом или эксплуататором, – продолжил Петр Терентьевич.
– Но он же трудится сам, – возразил Тейнер.
– Да, я не сижу сложа руки, – снова присоединился к Тейнеру Трофим.
Тогда Бахрушин сказал:
– Но разве банкир, имя рек, или какой-то тоже не безыменный владелец заводов сидит сложа руки? Разве ему не приходится что-то делать или, скажем, хотя бы думать о том, как вести дело… Однако разве это его занятие стоит тех прибылей, которые он загребает? Каким бы он ни был сверхдаровитым банкиром, но стоимость его дня не может оцениваться в миллион долларов, а то и в пять… Вы знаете точнее, мистер Тейнер, кому и сколько миллионов и за чей счет приносит каждый день… Но я не об этом веду речь, а о ферме Трофима, которую ему дали напрокат под видом собственности. Дали те, кто, владея всем, владеет и страной. Дали под неписаную гарантию выжимать из рабочих этой фермы все возможное по всем правилам капиталистического уклада жизни. Выжимать все возможное и, превращая в деньги, отдавать их тем, кто владеет страной, а себе, то есть Трофиму, оставлять лишь самое необходимое из этой наживы, чтобы он все-таки мог чувствовать себя собственником..
– Кажется, костер разгорается, – шепнул Тейнер Стекольникову. – Я Петра Терентьевича вижу в новом освещении…
– Волен ли ты, Трофим, в делах своей фермы? – спросил Бахрушин, – Не отвечай. Я сам отвечу на этот вопрос, потому что мне виднее и понятнее твое хозяйство, хотя я и не видел его. Нет, ты не волен в своем хозяйстве, – как и мистер Тейнер на своей «ферме», состоящей из пишущей машинки и белого бумажного поля, которое он якобы свободно и независимо засевает якобы свободным словом. Однако ни тот и ни другой не волен в своем хозяйстве. Ни тот и ни другой не могут вести его по своему разумению. Трофим не хозяин на ферме, а шестеренка, которую крутит другая шестерня… Назовем ее компанией. Я не знаю, что это за компания. Но знаю, что и она тоже шестерня, которая тоже крутится не сама по себе в большом капиталистическом механизме. И стоит тебе, Трофим, замедлить твое кручение на шаг, как полетят все твои зубья, и тогда тебя, негодную шестерню, выкинут на свалку и на ферме появится новый владелец, умеющий не отставать, потому что он безжалостнее и успешнее тебя способен выжимать из своих рабочих большие прибыли. Именно большие. Потому что этого требует прославляемая тобою капиталистическая конкуренция, при которой человек человеку не может не быть волком. Серым, голубым, полосатым или клетчатым… Но не в этом главное. Главное в том, что человек живет в страхе быть съеденным и в надежде загрызть или по крайней мере искусать другого, чтобы уцелеть самому. На этой-то, ну, что ли, как бы сказать, тотальной грызне и междоусобице людей, на этом, также тотальном, самообмане, что будто бы грызня и драка – единственная возможность существования и процветания народа, и держится капитализм и его вольные и невольные катализаторы, употребим такое слово, непонятное Трофиму и знакомое, как свой собственный портрет, искренне уважаемому мною мистеру Джону Тейнеру.
Тейнер хотел вмешаться, но Бахрушин предупредил его, подняв руку, прося не прерывать, и снова обратился к брату:
– Именно так жил Трофим, проглатывая соседей, такие же маленькие, бесправные и легко заменяемые шестеренки… проглатывал из боязни быть проглоченным. Так он живет и теперь… И мне нечего убеждать Трофима, он знает лучше меня, что у него нет под ногами твердой почвы, даже если есть собственная земля. Да, Трофим, у тебя нет веры в то, что тебя не вытряхнут из твоего полушерстяного клетчатого пиджака… И ты даже сейчас не можешь уверенно заявить мне в эту минуту, в пиджаке ли ты…
Теперь Бахрушин обратился снова к Тейнеру:
– Если сказанное мною, мистер Тейнер, тоже пропаганда, то что же тогда называется правдой, которая позволяет нам лучше узнавать друг друга и самих себя? Если то, о чем я говорил, и есть социалистические элементы капитализма, то что же называется тогда чертовой мельницей, где черти проигрывают друг друга в карты? И когда это все будет распознано и понято, капитализм предстанет во всей его наготе, как бы его ни называли… народным, трудовым, сверхсоциалистическим. Тогда вы увидите, минует ли ваша страна или какая-то другая капиталистическая держава тот объективный закон, о котором говорил вам Федор Петрович Стекольников.
Тейнер любезно поклонился Бахрушину:
– Я ничего не потеряю от этого. Только прошу поверить: ни я, ни ваш брат и ни миллионы американцев не заведуют погодой истории.
– А кто же заведует ею? – задал вопрос молчавший все это время Стекольников. – Впрочем, не надо отвечать… Лучше запьем нашу дискуссию чаем. Чайник уже, кажется, вскипел.
И когда все расселись вокруг разостланной на полянке скатерти, приступив к вечернему чаепитию, Трофим Терентьевич принялся за коньяк.
– Сказанное Петрованом чаем не запьешь, – заявил он мрачно. – Да, у меня волчья жизнь… И я на самом деле не знаю, принадлежит ли мне сейчас этот пиджак… – Трофим обвел всех мутным взглядом, затем выпил залпом коньяк, налитый в эмалированную кружку, и смолк.
Всегда шумный и разговорчивый Тейнер тоже стих. Но и молчание иногда бывает выразительно и красноречиво.
XLI
Потерявший равновесие Трофим больше не затевал споров о лучшем устройстве жизни. Может быть, не столько сам, сколько через Тейнера, высоко оценивающего кругозор и ум Петра Терентьевича, он понял, как несоизмеримы их познания механики жизни.
Трофиму показалось, что он и в самом деле провел эти годы в трюме большого корабля, если им назвать Америку, и ничего не видел, кроме своей фермы. И все его интересы ограничивались подсчетом доходов и расходов своего хозяйства. Если он бывал в Нью-Йорке, то и там ему не приводилось подыматься выше трюма этого города.
А Петрован, живя в колхозе, живет интересами всей державы. Он разговаривал о выплавке стали в стране, о валовых сборах зерна и судил о мирной конкуренции с Америкой так, что даже всезнающий и коренной американец Тейнер слушал Петрована открывши рот.
Вот тебе и мужик, каким представлял Трофим и каким хотел он видеть Петра Терентьевича, чтобы удивить его своей одеждой, часами с боем, новейшими чемоданами, своим американским благополучием. А его самого, Трофима Т. Бахрушина, распознали лучше, чем знал он сам себя.
У Петрована убежденность и вера. Завтрашний день у него как посаженный сад. Он уже сегодня точно знает, какими вырастут яблони и что он соберет с них в таком-то и таком-то году.
А что у него, у Трофима? Ничего. Ничего, кроме изменчивой надежды на удачу. И как знать: может быть, без него ферма уже…
Но об этом ему не хочется думать. Страшно об этом думать, особенно в автобусе, когда все, рассматривая его, может быть, как и Петрован, видят насквозь.
Автобус остановился напротив амбулатории завода, где работала Надежда. Трофим выспросил через Андрея Логинова, когда у нее приемные часы. И он поспел, как и хотелось ему, к их исходу.
– Пожалуйста, – ответила Надежда Трофимовна, сидевшая спиной к дверям своего врачебного кабинета, когда Трофим постучал и спросил: «Можно?»
Надежда Трофимовна не ожидала его прихода, но не удивилась ему.
– Зачем вы? – спросила она.
– Поговорить, – ответил он.
– О чем?
– Даже не знаю, Надежда Трофимовна… Но думаю, что и худому отцу незапретно разговаривать с хорошей дочерью.
– Садитесь, Трофим Терентьевич. Я только не знаю, для чего все это. Я не существовала для вас сорок лет. И вы даже не подозревали о моем появлении на свет. И если б не ваш приезд, вы бы никогда не узнали обо мне и моих детях.
– Но я же приехал и увидел, что у меня есть дочь и внуки. Неужели в вас ко мне нет никакой жалости? Подумайте, прежде чем ответить отцу.
– Я подумала до того, как вы попросили об этом. Подумала сразу же после того, как вы написали письмо моей матери. Но подумали ли вы о ней, решившись приехать сюда? Может быть, вам казалось, что для нее будет удовольствием ворошить умершее и отболевшее? Или, может быть, вы предполагали, что ваш приезд украсит ее? Вы не посчитались с ней. Вы думали только о себе. Или я ошибаюсь?..
– Нет, вы не ошибаетесь. Я думал только о себе. Думал, но не думаю так теперь.
– Это ничего не меняет. Ваш приезд не принес радости мне и моим детям. Но вы не знали, что мы существуем, и я не могу винить вас за это. Но мама… Это бессердечный поступок с вашей стороны и… бесстыдный. В прошлое, если оно потеряно, имеет право возвращаться только человек, глубоко раскаявшийся и осознавший разрыв с этим прошлым. А вы ничего не осознали. Вы приехали посмотреть на нее, кощунственно пощекотать свои нервы, показать себя всем своим старым знакомым и брату. Щегольнуть и уехать. Это было для вас чем-то заменяющим театр. И мы не можем быть благодарны вам за наше участие в вынужденном зрелище, в которое вы нас вовлекли. Будь бы вы хоть немножечко порядочным человеком, вы уехали бы на другой же день, когда дядя Петя сказал вам, что моя мать не желает вас видеть. Это не устраивало вас. Вы продолжали думать только о себе и, может быть, принимать во внимание доллары, затраченные на дорогу. Уж коли купил билет, так подавай все…
– Может быть, это и так, – сознался Трофим. – Вернее всего, что это именно так. Но ведь могло быть и по-другому. Допустите, Надежда Трофимовна, что я не уезжал в Америку. Допустите, что я вернулся из колчаковской армии живой и здоровый. Ведь вы называли бы тогда меня отцом, а внуки – дедом?
– Разумеется.
– Так что же мешает вам теперь? Ведь я тот же…
– Нет. Вы не были бы тем, что есть теперь. Сорок лет жизни в Советском Союзе могли сделать из вас человека. Для этого множество примеров. Такие же, как вы, убежденные враги теперь оказались хорошими, советскими людьми и даже… коммунистами. И они забыли о своем прошлом, будто его и не было. И никто никогда не напоминает шт. А вы… вы же были белогвардейцем по невежеству и звериной боязни потерять свою кость, свой жалкий кусок мяса, – свою убогую нору. И вам бы, будь все это по-другому, тот же дядя Петя, все село помогли бы открыть глаза… Да что село – сама жизнь открыла бы их вам. И я, может быть, гордилась бы своим отцом, как горжусь теперь матерью. Разве мало людей, обманутых и совращенных Колчаком, живут теперь счастливо! Мне не хочется называть их, но ведь главный врач нашей больницы тоже был колчаковским офицером. А нынче он депутат областного Совета, дважды награжденный орденами. Да что он, этот… сынок фабриканта, с которым вы прятались в лесу. Он теперь директор отцовского завода… завода, который сейчас не узнать, как и его. Кто знает, кем бы вы стали в нашей стране!
– Неужели ж он выжил? Переметнулся?
– Я не знаю, как это называется на вашем языке, только мама рассказывала, что он явился с повинной и требовал себе высшей меры наказания.
– Лиса!
– Перестаньте судить о людях как о ваших лесных родственниках.
Надежда Трофимовна поднялась со стула, желая попросить этим об уходе. Но Трофим и не думал трогаться с места.
– Стало быть, они все вовремя успели раскаяться, а я, как бы сказать, опоздал.
– Опаздывает только мертвый, – ответила Надежда Трофимовна.
– А я живой!
– Не заблуждайтесь, Трофим Терентьевич, и не самообольщайтесь.
Надежда Трофимовна вызвала сестру и попросила ее, указав на Трофима, проводить «больного» до автобусной остановки и посадить с передней площадки.
– Благодарствую, Надежда Трофимовна, пока что я в посторонней помощи не нуждаюсь, – сказал Трофим и, не простившись, с поднятой головой прошествовал за дверь.
Сестра пожала плечами:
– Это он и есть, Надежда Трофимовна?
– Да!
– «Бывают в жизни встречи…» хотела сестра продолжить разговор, да Надежда Трофимовна предупредила ее, попросив накапать в стакан двойную дозу валериановых капель.
Может быть, они ей и не были нужны, но сестра поняла, что Надежде Трофимовне не хочется разговаривать об отце.
XLII
Дарья Степановна вернулась в Бахруши в то же воскресенье, после встречи с Трофимом. Это не понравилось Петру Терентьевичу…
– Как же так, Дарья? Я в выходной день погнал машину, чтобы тебя переотправить с выпаса к племяннику в Кувшу, а ты вдруг наперекор всему… Чем околдовал тебя этот мешок с прелой мякиной? Чем разжалобил?
Дарья и сама себе не ответила бы на этот вопрос. Она не могла разобраться в сумятице голосов, спорящих внутри нее. Ясно было одно – что прятаться далее унизительно для нее. И она сказала:
– Пускай все будет на виду. И пересудов меньше, и мне спокойнее. А то получается, как будто я боюсь чего-то… И если уж казнить его, так на людях, а не в одиночку.
Прощаясь с Дарьей у ворот ее дома, Бахрушин на всякий случай сказал:
– Не сердись на меня, Дарья. Я теперь сплю и вижу, как бы скорее получить у железной дороги бумаги и деньги на снос Бахрушей. И я не могу, ну, что ли, распыляться на личные дела. Только предупреждаю тебя: не верь ни одному его слову, ни одной его слезе… Не верь, даже если кажется, что это все у него ото всего сердца. Не верь, потому что он человек минуты. И главное – без царя в голове. У него нет никаких тормозов. От него можно ожидать и того, чего он сам не ожидает от себя. Закругли, и пусть он уезжает к своей Эльзе…
Закончив так, Петр Терентьевич сел в коробок и покатил в правление.
Дарья, постаяв у ворот, хотела было отправиться в телятник, зайти в правление колхоза. Но не с кем было оставить Сережу. Катя, ускакавшая на минутку, запропастилась на целые час, а старший внук Борис ушел до зари ловить большую, рыбу.
Из-за угла показался Трофим. Дарье, увидевшей его, неудобно было уйти, тем более что Трофим уже снял шляпу и пожелал ей доброго утра.
– Катерину жду, – объяснила Дарья свое появление за воротами, – Сережку не с кем оставить. Спичками поело твоей домны баловаться начал. Того гляди дом спалит.
Трофим расплылся в улыбке.
– На ловца и зверь бежит. Дозволь мне понянчить внука. За этим и шел. Не обижу. Не бойся. Прогуляю его по селу и, когда велишь, доставлю.
В это время распахнулось окно. Сережа, услышав голос Трофима, закричал на всю улицу:
– Гренд па! Гренд па! Лезь в окошко, я тебе настоящего ежика покажу…
– Здорово живем, Сережа! – поздоровался Трофим с внуком и поцеловал его ручку. – Тяжеловат я стал в окошки-то лазить. Давай лучше ты лезь ко мне. Бабушка-то никак согласна, чтобы я на реку с тобой пошел? Может, рака поймаем, а то, может, и матерую щуку вытянем…
Сережа прыгнул из окна на руки Трофиму:
– Давай поймаем.
Мальчик обнял Трофима за шею и прильнул теплой щечкой к его щеке. Дарья отвернулась, посмотрела украдкой на соседские окна и сказала:
– Часок-другой погуляйте. Я не против… Теперь уж не долго тебе жить здесь осталось.
– Восемь ден точно. На девятый выедем. Значит, дозволяешь. Спасибо тебе. – Трофим поклонился Дарье, снял с рук Сережу, оправил на нем рубашку, потом, кряхтя, нагнулся, завязал шнурок на его маленьком ботиночке и повел его за руку по залитой солнцем улице.
Все видели, как большой и толстый Трофим вел за руку маленького белокурого мальчика. Все знали, что этого мальчика зовут Сережей и он приходится родным внуком Трофиму. Знали, видели и не обсуждали. Не обсуждали не потому, что людям нечего было сказать и у них не было своих суждений… Нет. Видимо, в жизни есть явления, лучшим способом оценки которых бывает молчание.
Да и что тут скажешь. Хорошо это или плохо? Права Дарья, отпустившая внука с Трофимом, или нет? Сразу возникают тысячи «да», тысячи «нет» и столько же «но»… А может быть, и задумала что-то Дарья Степановна. Не зря же вдруг прикатила она в Бахруши. Ей виднее, как себя вести. Не зря во время войны она в председателях ходила и за ней шли.
А Сережа и не знал, что он стал предметом внимания многих людей, и весело заглядывал Трофиму в глаза, останавливался, рассматривая большого переползающего дорогу жука, или радовался щуке, которую они сегодня поймают с дедом. Да и Трофим не видел ни улицы, ни окон, ни глаз любопытных. Он шел за руку с самым дорогим, что у него есть на свете, с существом, для которого он, кажется, способен сделать все, даже, может быть, остаться колхозным сторожем при зерновом складе… Может быть… Пусть Трофим и сам знал, что он «человек минуты», но в эту минуту Сережа для него был единственной радостью и целью жизни.
Люди видели, как Трофим и Сережа, вернувшись, прошли на реку, где были пойманы плотвички, чтобы наживить их для поимки большой щуки. Люди слышали, как Трофим сказал Сереже:
– Пока ловится матерая щука, нам можно и пашню попахать.
И Сережа стал трактористом, а Трофим трактором. Мальчик с трудом вскарабкался на спину «трактора», ставшего на четвереньки, а вскарабкавшись, поворачивал его за уши то в одну, то в другую сторону и, наконец, направил в воду.
Трофим-«трактор» по локоть зашел в речку и «заглох».
– Зажигание подмокло, – сообщил он, перестав тарахтеть, как положено всякому трактору, когда он глохнет.
Люди видели, как «трактор», развалившись на песке, стал сушиться, а потом вдруг закричал:
– Сергунька, никак щука попалась!..
Трофим и Сережа кинулись к палке, воткнутой в берег. Шнур туго натягивался. Трудно было разобрать, кто из них больше рад удаче. Они оба кричали на всю реку…
Тейнер всегда появлялся неожиданно и вовремя. Он уже успел незаметно сделать съемки «трактора» и «тракториста». Теперь, боясь, что пойманная рыба сорвется, Тейнер предупредил с того берега, чтобы добычу вытаскивали медленнее.
До Тейнера ли было Трофиму! Он, не надеясь, сдержал свое обещание. Он подымется теперь в глазах внука на сто голов. А это сейчас для него самое главное.
«Только бы не сорвалась!» – думал он.
Трофим выматывал щуку, то опуская шнур, то выбирая его, Щука делала бешеные рывки, но Трофим еще мальчишкой ловил щук, знал повадки этой рыбы.
И вот щука показалась. Она делает последние попытки сорваться. Сережа визжит. Он забегает в воду, чтобы схватить рыбину, но ему страшно. Он боится ее.
Наконец щука на берегу. И откуда только набежали люди! Появился и брат Сережи, Борис, В его глазах радость.
– Вот это да!
Но его радость безразлична для Трофима. Этот одинаково родной для него внук чужд Трофиму. Потому что десятилетний Борис знает, что его дед – не дед, а серый волк, убежавший в Америку. И, наверно, ничто и никогда Бориса не сблизит с Трофимом. А Сережа еще мал, и его можно заставить полюбить деда. Ведь дети судят по тому, как к ним относятся, что и кто для них делает.
Щука билась и прыгала на песке. Трофим стеснялся при Сереже утихомирить ее ударом камня по голове. Сережа, следя за щукой, увидел кровь.
– Ей больно? – спросил он Трофима.
– Да нет, наверно, – ответил Трофим. – Она же рыба.
Но мальчик задал новый вопрос:
– А у нее в реке остались детеныши?
Трофим, заметя беспокойство Сережи, глядящего на тяжело дышащую щуку, мягко сказал:
– Да откуда же у нее детеныши! Она старая. Видишь, какая здоровенная… Разве что щурята-внучата остались в реке.
Сережа неожиданно вцепился в руку Трофима:
– Гренд па! Гренд па! Опусти бабушку щуку в реку!
Раздался веселый смех. Смеялся и брат Сережи, Борис.
– Это ты всерьез, Сережа? – шутливо спросил Трофим.
Спросил и увидел в глазах мальчика слезы. Трофим испугался. Он торопливо и осторожно снял рыбу с крючка и виновато сказал:
– Сейчас, Сереженька, сейчас…
Затем так же бережно он взял щуку и пустил ее в реку.
Сережа подбежал к Трофиму, обнял его ногу, затем тихо спросил:
– У нее заживет рот?
Трофим ответил:
– Завтра же здоровехонька будет. Карась-доктор пропишет ей что положено, – и живи себе щука сто лет.
Люди молчали на берегу. Молчал и Тейнер. А Трофим, подняв на руки Сережу, понес его, машущего ручкой щуке, уплывшей к своим щурятам.
Об этом было передано Петру Терентьевичу, и он сказал:
– И змею можно заворожить сладкой игрой на дудочке. Только она от этого не перестает быть ядовитой… – А потом, вздохнув, добавил: – Не надо было Дарье показывать ему Сергуньку. Эта тонкая струна не по Трофимовым ушам. И если уж Надежда признает своим отцом не его, а Артемия Иволгина, так Сергей-то уж никак не волчий внук. Ну, да что об этом говорить. Пройдет неделя, две после его отъезда, Сергунька и не вспомнит… Скорей бы только уезжал!
Этого хотелось не только Петру Терентьевичу. Но маленький Сережа неожиданно для всех стал едва ли не самой главной причиной событий, разыгравшихся в последние дни пребывания американцев в Бахрушах.