Текст книги "Сегодня и вчера"
Автор книги: Евгений Пермяк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 54 страниц)
XL
Теперь все раздражало Василия Петровича. Не находя себе места, он пришел к Прохору Кузьмичу, чтобы продолжить спор с отсутствующим Аркадием Михайловичем, Василию нужен был этот спор. Ему хотелось обелить себя и хоть в чем-то чувствовать свою правоту.
Не мог Василий взять и сразу признать правду Аркадия. Необходимы были какие-то тормоза, какое-то успокоение!
И он спорил:
– Так что же, Прохор Кузьмич, значит, душить всех поросят, резать всех коз частного пользования, выдирать смородину, если она растет по-капиталистически?
Василий выпил совсем немного. Но жара, пустой желудок и усталость расслабили его.
– Зачем же, Васенька, через шлею-то? Поросенок поросенку рознь… Агафью из прокатного взять. Жалованьишко у нее сам знаешь какое. А детей двое. И в ее поросеночке никакого капитализма нет, а чистое прибавочное мясо к ее питанию.
– Но у нее же и коза…
– А как ей без козы, когда корм свой? Дети же. Не на продажу же, – увещевал старик Копейкин.
– А дом? Свой собственный дом… Тоже капиталистическая отрыжка? Да?.. Но тогда половину Донецкого бассейна, половину Урала нужно обвинить в отрыжке и половину рабочего класса назвать перерожденцами…
Копейкин и не предполагал, что ему придется растолковывать Василию самое простое. Но это, как оказалось, было необходимо.
– Васенька, ну зачем же все мешать в одном корыте? Ну вот, скажем, у меня тоже свой дом на Старо-Гуляевской улице. Это моя квартира. Я его не сдаю, прибытка от него не имею. Это – одно… А скажем, вот этот дом, в котором я теперь живу, это – другое дело. Не прими, голубок, за обиду, а за наглядный пример… И если, скажем, в Донецком, или Кузнецком, или в каком другом бассейне рабочие люди живут в своих домах, так они для них, как, скажем, калоши или пальто, житейская постройка, а не выжигательство в корыстных целях. Или взять машину – «Волгу» там или «Москвича». Одни на них ездят, а другие возят… Вот ведь о чем речь. Сережа, мальчонок, Агафьин сын, которого ты чуть колом с забора не сбил, тоже двух крыс держит и двух морских свинок. У него это радость, а у Ветошкина – мироедство.
– Значит, вы с Аркадием все понимаете и во всем разбираетесь? А я, стало быть, нет? Так и запишем… Где у тебя топор? – спросил Василий.
– Зачем это тебе вдруг понадобился топор? – недоумевал Копейкин.
– Разобраться, понимаешь, немножко хочу в сущности микроскопического капитализма… Вот он! – обрадовался Василий, увидев под лавкой топор.
– Ты что же это, Васенька, задумал?
– Не бойся, Прохор Кузьмич… Не бойся…
Василий с топором в руках направился в вольер курятника. Схватив там первую попавшуюся курицу, он отрубил ей голову. На камне. То же он сделал со второй, выбросив ее за сетку вольера. Птицы, почуяв неладное, подняли дикое кудахтанье. Запах крови, подскакивающие в агонии обезглавленные куры заставили живых стремительно перепархивать высокую изгородь вольера. Такой прыти, такого лета, наверно, не бывало и у их диких предков.
Когда Василий отрубал голову петуху, прибежали Серафима Григорьевна и Ангелина.
– В своем ли ты уме? В своем ли? – кричала Серафима. – Отдай топор! Отдай топор! – просила она, боясь приблизиться к Василию.
Зато Ангелина вошла смело за сетку вольера и сказала:
– Милый мой, давай их прикончим завтра. Организованно.
Василий отдал топор Копейкину и примирительно сказал:
– Я всегда знал, что ты любишь и понимаешь меня. Когда я вижу курицу, у меня плачет свод и падают на него кирпичи… Но лучше бы их, проклятых, прирезать сегодня!
Ангелина увела мужа в дом. Серафима, не на шутку струхнув, старалась не попадаться на глаза Василию.
– Что с ним? Сколько выпили? – стала наступать Серафима на Копейкина.
А тот, почему-то вдруг тоже осмелев, сказал:
– Литру!
На столе между тем стояла единственная недопитая четвертинка клюквенной настойки.
– Никогда я его таким не видывала. Неужели обвал свода на него так подействовал? – хотела она выяснить причину буйства Василия.
Копейкин мудрил:
– Что считать сводом? Если то, на чем волосы растут и картуз носят, так, пожалуй, этот свод сильно у него нагрет. И тебе бы, Григорьевна, не помешало бы и коз, это самое… того…
Серафима оглянулась на дом, потом сказала:
– Не подрубал бы ты сук, на котором сидишь, Прохор Кузьмич.
А он не будь плох:
– Не о сучьях теперь думать надо, а о дереве, на котором они растут. А я ни на чем не сижу. Я птица вольная! – Говоря так, Копейкин взмахнул руками, как крыльями. – Порх! – и нет меня тут…
– Так что же ты…
– Курей жалко, Григорьевна. Нестись они без меня хуже будут!
Серафима Григорьевна уставилась на Копейкина, как щука на ерша. И рада бы проглотить, да колючки страшат.
– Сегодня отдам я тебе яичный должок, Прохор Кузьмич. Не зажилю.
– Ну, так ведь, – ответил Копейкин, – разве за тобой пропадет? Подожду.
Скрежеща зубами, злясь на унижающее ее бессилие, Серафима Григорьевна отправилась в свинарник. В доме, пока не угомонится Василий, показываться не следовало…
XLI
Жара не спадала, и вечером от нее изнывало все живое. Раскаленный диск солнца сел в марево над лесом. Земля на грядах и дорожках испещрилась мелкими трещинками.
Всплыли еще три издыхающих карпа. Шутка поминутно пила.
Василий Петрович лежал рядом с Линой на широкой сосновой кровати. Он смотрел в потолок, а она гладила его мягкие волосы, в которых появилась еще не замеченная Василием седая прядь. Ангелина понимала, может быть, даже лучше, чем сам Василий, что в его и в ее жизни произошло гораздо большее, чем в мартеновской печи и уж конечно в курятнике.
Дышалось тяжело. Было жарко и при открытых окнах.
Но вот качнулась тюлевая занавеска. Дохнул ветерок. Пахнуло свежестью. Послышался далекий глухой отзвук грома.
– Наконец-то…
– Кажется, дождались, Васенька.
Ветер дунул сильнее и уронил герань в глиняном горшке.
– Черт с ней, – сказал Василий. – Закрой дверь, чтобы не было сквозняка.
Гром прогремел ближе, и стал накрапывать дождь. Вскоре он застучал по железной крыше дома и перешел в ливень с громовыми раскатами, будто из многих крупнокалиберных орудий.
Сразу посвежело. Будь у Василия самочувствие лучше, он выбежал бы из дому поплясать под дождем, и это случалось и в детстве и в недавние годы. Дождевой душ куда лучше купания. Нет на свете чище, свежее воды, чем дождевая.
Василий, вспомнив, что нужно делать аккумулятор, попросил Лину поставить какую-нибудь стеклянную посудину возле крыльца, но не у стока. И Лина выбежала в рубашке, поставила под дождь большую миску из нового сервиза.
Вернулась она под крылышко мужа мокрой. От нее пахло свежестью, здоровьем и молодостью. Сверкания молнии так чудесно и так сине освещали ее в рубашке, прилипшей к телу.
Можно говорить всякое, можно искать крамолу и в этих строках, но что есть, то есть. Прекрасное женское тело никогда не перестанет заставлять перо и кисть любоваться им. Никогда любовь не перестанет быть величайшим из всех таинств всего живого.
Василию захотелось, чтобы молнии свергали еще и еще… И они сверкали без устали. Им был благодарен не один Василий, но и Лина. Какому человеку, особенно женщине, может не нравиться, когда любуются им? Зачем притворяться? Так можно дойти до утверждения, что на свете существуют только одни производственные показатели!
Гроза миновала, а ливень не утихал. Два из трех всплывших карпов вернулись к жизни. Начал пошевеливаться и третий. Завтра в пруд, находящийся в низинке, натянет воды вровень с его берегами. Но об этом как-то не думал теперь Василий.
Ливень сменился тихим, затяжным дождичком, который, может быть, будет идти до утра, не барабаня по крыше, а усыпляя своим шелестом Василия и притулившуюся к нему Лину. Они уже задремали, как вдруг послышалось:
«Кап-п! Кап-п! Кап-п!»»
Василий открыл глаза:
– Что это?
Лина встрепенулась. Прислушалась и, зевая, сказала:
– Это на чердаке. Протекает крыша…
– Лина, – обратился к ней опять Василий, – ты, понимаешь, сказала так, будто в этом нет ничего особенного… будто крыша протекает не у нас, а где-то, понимаешь, за тридевять земель, – Ну что ты опять, Василий? Ну что тут такого?.. Замажем завтра – и все.
– «Замажем завтра – и все»… Как это легко и просто! А как я завтра узнаю, где, в каком месте, протекает крыша? Ведь все высохнет, и вода, которая натечет, уйдет в засыпку. В накат. Тебе, Ангелина, мало, что ли, было домовой губки в полу? Ты хочешь еще и на чердаке? Где у тебя лежат свечи?
– Ну что ты, Васенька… Ночью на чердак! – Лина не любила темноты.
– Где свечи? – повторил Василий так, что уговаривать его уже было бесполезно.
– Они под полом. Под лестницей. Туда я боюсь лезть. Там мыши.
Василий встал. Сунул ноги в шлепанцы, накинул, чтобы не ободраться на чердаке, халат Лины и отправился в подпол. Найдя свечи, он взял одну из них и полез на чердак, в боковой открылок над спальней, рядом со светелкой, где жил Аркадий.
На столе он заметил оставленные Аркадием газеты и журналы, а у стола его ночные туфли.
Очутившись в открылке чердака, Василий стал искать течь в крыше. Вялое пламя свечи не позволяло ему заметить хотя бы одну каплю. Дождь между тем шел, и течь не могла прекратиться. Зато Василий увидел другое. Более существенное.
В живом свете костра, камина, свечи всегда есть что-то волшебное. Необычное. И Василий увидел себя в каком-то несуществующем зеркале. Этого нельзя понять при отсутствии воображения. Но порой случается так, что человек, ни в чем не отражаясь, видит свое отражение отчетливее и подробнее, чем в любом из зеркал.
Так произошло и на этот раз. Василий увидел себя в женском пестром халате, из-под которого торчали его голые ноги в шлепанцах. Он увидел себя скаредным и маленьким человечком, напуганным дождевыми каплями. Человечком, зависящим от этих капель и страшащимся их.
Это был не он, а кто-то другой, начавший горбиться.
Василий распрямился. Прислушался к дождю. Постоял и снова увидел жалкого горбатого карлика.
«Василий, – спросил он себя, – да ты ли это? Что сталось с тобой, свободный человек? Куда делся твой рост, твоя широта, твой большой замах? Васька, да ты ли это?»
Тут он почувствовал на своем лице паутину. Быстро и гадливо смахнув ее, он увидел сочащиеся через стыки листов крыши оранжевые капли. В них отражалось пламя свечи.
Василий отвернулся. Ему не захотелось запоминать место течи.
«Капай, проклятая… Мне-то что…».
Кто знал, что эти капли, эта течь окажутся в изломе течения жизни Василия… Прошло всего лишь несколько минут, и, кажется, ничего особенного не случилось на открылке чердака, но Василий вернулся к Лине другим человеком. Он возненавидел свой дом.
– Ну как, – спросила ожидавшая возвращения мужа Лица, – ты нашел, где протекает крыша?
– Это теперь, понимаешь, Линок, не имеет значения, – ответил он как-то очень звонко. – Лина, мы должны продать дом. Продать его к чертовой матери, со всеми его пауками, паутиной!
– А сами куда? Где мы будем жить? – спросила, садясь на кровати, испуганная Ангелина.
– Не знаю. Хоть под забором. Отдадим деньги в завком. В дирекцию, в кооператив… Хоть комнату да дадут, а потом увидим. Я продам его. Я расстанусь с ним… с моим кровопийцем и погубителем…
Ангелина тихо заплакала…
Он повернулся к ней спиной. Ее слезы не трогали Василия.
Как хорошо пахло из открытого окна! Как далеко ушли свинцовые тучи! Завтра будет такое ясное утро.
Оказывается, иногда так просто решается казавшееся неразрешимым.
Не будем оспаривать Василия Петровича. Пожелаем ему покойной ночи и радостных снов, а потом посмотрим, кто в этом доме хозяин и кто его раб.
XLII
Сметанину не сиделось дома и вечером. Неуемная тяга к деятельности заставила его побывать на выпасе, проверить, как чувствует себя на озере водоплавающая, зайти к возвращенным белым свиноматкам… И когда все это было сделано, он вспомнил о разговоре с Ветошкиным, который откладывался со дня на день как не первостепенный. А теперь он подоспел в самый раз.
И вот Сметанин появился в благоухающем саду. Серый дог с лаем бросился на незнакомца, а тот вразумительно сказал собаке:
– Будо! – затем крикнул: – Аграфена!
Умная собака, увидев появившуюся Феню, пошла в тень. Вместо с Феней вышел и Павел Павлович.
– Чем имею честь быть полезен?
– Я Сметанин, из «Красных зорь».
Этих слов было достаточно для беспокойства Павла Павловича. Он уже знал об уводе белой свиньи Серафимы Григорьевны, а также слышал, что Сметанин успешно возвращает своих колхозников, поразбредшихся за последние годы.
– Но я не к вам, прошу покорно, а к Аграфене Ивановне, – сказав так, Сметанин перевел взгляд на Феню. – В начале того месяца мы ожидаем с флота Леонида Пастухова, и я хочу, чтоб он тебя встретил без этих холуйских кружевов.
Феня, слегка покраснев, опустила голову. В самом деле, в ее жизни многое изменилось с того дня, когда молодая свинарка, провожая на флот Леонида Пастухова, обещала ему достойно трудиться в родном колхозе. А теперь?..
Пусть были у нее причины для ухода из колхозного свинарника, по все же это не оправдание.
Была и ее вина. Она польстилась на легкую, денежную работенку.
После сказанных Сметаниным резких и прямых слов она окончательно поняла, насколько унизительна эта работа у Ветошкина.
– Позвольте, – вмешался Ветошкин в разговор Сметанина с Феней, – как вас прикажете…
– Вы человек образованный, гражданин Ветошкин, и мне, мужику, не пристало вас учить. А наоборот, я должен учиться у вас. Вы, можно сказать, перебили наш разговор.
– Прошу прощения, товарищ Сметанин.
– Пожалуйста, – ответил Сметанин и продолжил разговор с Феней: – Так ты, Аграфена Ивановна, теперь же, при мне, сделаешь устное заявление своему хозяину о расчете. А через то воскресенье, ровно в двенадцать ноль-ноль, придет за тобой полуторка. Тихо, гражданин Ветошкин! Дайте ей сделать заявление…
– Но ведь он же не пишет мне, – сказала Феня.
– Это ты не пишешь ему…
– Я не пишу? Спросите Павла Павловича, я всегда через него посылаю письма, чтобы он в городской ящик их кинул.
– Значит, Павел Павлович кидает их не в тот ящик… Ну, да на данном этапе это, можно сказать, не так важно. Пастухову я отписал, что ты девушка все еще самостоятельная, вернулась в колхоз заведовать племенным питомником белых свиней, и что ему, Леониду Пастухову, запланирован пятистенный дом на будущую весну, а место второго механика всегда было за ним. – Как бы в подкрепление сказанного, Сметанин ударил кнутовищем по голенищу и, повернувшись к Ветошкину, спросил: – У вас какие вопросы?
– Это невозможно. Я не могу отпустить Фенечку… Да и она, как вы видите, не хочет возвращаться… Не так ли, Феня?
Феня ничего не ответила.
– Ну что же ты молчишь, Фенечка?
– Я заявляю о расчете… Как положено, за две недели вперед.
– И то, – продолжил Сметанин, – только потому, чтобы дать вам возможность не остаться совсем одному… Как-никак хозяйство. Не покажете ли мне, прошу покорно, ваших крысок?
– Зачем?
– Есть у меня одно валютное соображение.
– Какое, какое?..
– Крысиный белый мех нынче на вывоз берут.
– Да? – заинтересовался Ветошкин. – Для каких же целей?
– Для «горносталевых мантий»… «Горносталя» повсюду без малого выбили. У нас он тоже, можно сказать, почти что заповедный зверь… А царям и царицам, королям и королевам различных заграничных держав мантии нужны.
Сметанин, рассказывая об этом, тут же придумывал свою небылицу.
– Но позвольте, товарищ Сметанин, у крысы значительно короче волосяной покров, нежели у горностая…
– Это верно. Но если ее кормить бобовой смесью со жмыхами подсолнечника и держать на улице, волос у нее густеет и делается длиньше. Может, уступите клеток двадцать для пробы? Плачу кормом. Прямой расчет.
Ветошкин задумался. Его мысли снова вернулись к уходу Фени. Подумавши так минуту-другую, он сказал:
– Я могу вам презентовать… то есть подарить отборных животных, если вы не будете настаивать, чтобы Фенечка…
Сметанин опять хлопнул кнутовищем по сапогу:
– Наоборот. Я хочу с вас взять слово, что вы не будете колебать ее, можно сказать, неустойчивое сознание. И если вы этого слова мне дать не захотите, то Аграфена Ивановна может вас покинуть, сегодня же. Учтите. Общий привет!
Сметанин откланялся Ветошкину и велел Фене проводить его до ворот…
XLIII
Кажется, уже давно пора моим друзьям и тем более недругам предъявить написанным главам обвинение в словарной пестроте или разностильности построения каждой из них, сказав, что роман не может уподобляться тематическому альбому открыток, каждая из которых имеет право на свои краски, стиль и манеру. В чем-то соглашаясь с этим, все же необходимо заметить, что слова и манера письма не могут быть одинаковыми в главах, где идет речь о Серафиме или Панфиловне, и в главах, где говорит и действует Павел Павлович Ветошкин.
О нем и пойдет сейчас разговор.
Павел Павлович принадлежал к старому, хотя и захудалому, но столбовому дворянскому роду. Ветошкин Павел Сергеевич, отец Павла Павловича, перешел на сторону революции в 1917 году. Он сражался с Юденичем, воевал с Деникиным и закончил свою службу главой факультета одной из военных академий, верным сыном партии.
Павел Павлович не повторил отца. Молодой юнкер Ветошкин, сражаясь против революции, а следовательно, и против своего отца, попал в плен и был помилован. Проболтавшись несколько лет без определенных занятий, молодой Ветошкин избрал ветеринарное поприще. Он с детства любил собак, лошадей, разводил кроликов. Ветеринаром он был так себе, но между тем нашел какое-то новое лекарство против сапа. В войну, находясь главным образом в глубоком тылу, он клялся умереть коммунистом, но эта клятва, как и вся его жизнь, стоила не очень много.
Его, пожалуй, даже не следует назвать перерожденцем. Он просто-напросто, притворяясь так долго, сохранил себя прохвостом в чистом виде.
Уход Алины, как уже было сказано, был для него страшнейшим потрясением, но Алина не потрясла «экономики» его предприятия. Другое дело – Феня…
На Фене держалось все.
Визит Сметанина едва не довел Ветошкина до инфаркта. Почва уходила из-под ног. Ему теперь ничего не оставалось, как умолять Феню. Он упал перед нею на колени. Это у него получалось лучше всего, начиная со дня его плена. Он падал на колени перед комиссаром части… Потом он стоял на коленях перед отцом. Потом – перед полевым судом, упрашивая не отправлять его за хищения в штрафной батальон…
Предпоследний раз он стоял на коленях перед Алиной. Сегодня – перед Фенечкой. Точнее – перед крысами.
Он обещал утроить ей жалованье. Увеличить процент с каждой проданной головы. Обещал нанять помощницу, а если она захочет – помощника… И, наконец, он предлагал ей… руку и сердце, цинично убеждая ее:
– Не заживусь же я, моя милая… И все будет твоим. У меня нет никого родных… тебе не так долго мучиться…
– Хоть бы даже месяц, – отрезала Феня, – и то не буду!
Характер Фени был известен Ветошкину. Был памятен и удар по зубам, когда Павел Павлович посоветовал Фене быть снисходительнее к нему и попробовал обнять ее.
Предложение следовало за предложением. Но ничего не изменило решения Фени. Она потребовала немедленный расчет, обещая прожить положенные две недели со дня заявления об уходе.
Все это стало известно Серафиме Григорьевне. И она появилась у Ветошкина. Появилась в шуршащем сиреневом платье, в кружевной косынке и в туфлях на тонких высоких каблуках.
Лицо Серафимы Григорьевны было густо напудрено, волосы подзавиты.
– Что это вы какая модная? – спросил ее, встречая в саду, Ветошкин, – Именинница, что ли?
– Почти, – ответила Серафима, усаживаясь против Павла Павловича. – Коли вы такой франт, так ведь я-то как-никак моложе вас на целых шестнадцать лет и семь месяцев.
– Смотрите, какая точность счета…
Серафима хихикнула. И довольно заливисто.
– Счета не бывает без расчета! – попыталась она на что-то намекнуть, но этого не получилось, и она прямо спросила: – Уходит Фенька?
– Да… А что?
– Ничего. Просто так спросила. На всякий случай. Может, вам планы какие-то в голову придут… Человека нынче беда как трудно достать. Особенно у которого язык за зубами умеет держаться… А?
Теперь Ветошкин понял, куда клонится речь, но не поверил этому. И, желая убедиться, прав ли он в своей догадке, спросил:
– Может, ликерчику?
– А почему бы и нет? Всякая дама любит, когда за нею ухаживают.
Это было уже слишком, но ухаживать приходилось. Портить отношения с Серафимой сейчас было невозможно. Она же поставщик кормов, акционер своего рода…
Акционер? Какое чудесное слово ему пришло на ум! Может быть, взять ее в пай? Тогда он будет спокоен за все.
И когда они выпили по одной, по другой, сумерничая в затененной деревьями столовой, Ветошкин намекнул ей на артельное крысоводство. Серафима, увидев, что старый плут на самом деле оказался на мели, ответила намеком на намек, пересев поближе к нему.
Серафима, очутившись подле Ветошкина, пощекотала, а потом почесала легонечко ему за ухом и сказала:
– В прынцыпе я за… А об остальном надо подумать…
Изрекши такое, она потрепала Павла Павловича по дряблой щеке, и тот задержал ее руку.
– Ой! – воскликнула Серафима тонюсеньким, совсем молодым голосом, – Никак уже стемнело!
– Да куда же вы? – стал удерживать ее Ветошкин. – Задержитесь хоть на полчасика. Ну, задержитесь же… ожегательнейшая…
Ожеганова устранилась от объятий Ветошкина. Во всех иных случаях она была бы счастлива его вниманием, которого так долго добивалась. Но сейчас он тонул. И она могла спасти его. Поэтому по боку все… До улыбок ли и до любезничанья ли ей, – не знающей сытости жабе, когда в болоте завязла такая пожива.
– Вы бы не с этого начинали, Павел Павлович, а с дела. Нам да с вами в прятки-то играть… да еще в темноте, – отрубала слово за словом Серафима. – Завтра светлее будет и в голове и на улице. А пока поцелуй в задаток, – она ему протянула свою сухую руку. – В этой руке и счастье твое и гибель.
Ветошкин испуганно поцеловал руку Серафимы.
– То-то же, – тихо сказала она, сверкнув зеленым, кошачьим глазом, и направилась к воротам.
Ветошкин, оставшись один, задумался.