Текст книги "Сегодня и вчера"
Автор книги: Евгений Пермяк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 54 страниц)
Февральское солнце, поднявшись над крышами домов Старозаводской улицы, заглянуло в большую горницу векшегоновского дома, где спал Иван Ермолаевич. Напрасно старалось солнце разжать своими яркими лучами стариковские веки. Дед весело похрапывал, улыбаясь во сне, И было чему…
Приехал дорогой его внук, выросший не у отца с матерью, а у деда с бабушкой. Выросший «ненаглядинкой-виноградинкой, трудовой родовой дедовой косточкой, последней бабкиной зоренькой, золотыми рученьками, хрустальным сердечком и прямой, тугой, как струна, совестью».
Да разве найдется на свете столько слов, чтобы он и Степанида Лукинична сумели рассказать людям, как они любят своего внука.
Дед и внук, набражничавшись накануне, не торопились открывать глаза. Когда же запахло верещавшими на горячей сковороде вчерашними пельменями, пахнуло острым дымком из трубы вскипевшего самовара, Степанида Лукинична крикнула спящим:
– Ребятенки!.. Самовар на столе. Не гневите солнышко.
Иван Ермолаевич открыл глаза. Его серебряная борода, остатки таких же кудрей засверкали, освещенные солнцем и счастливой улыбкой. Выпростав ноги из-под ватного одеяла, он, как был в исподнем, так и побежал за перегородку, где спал Алексей.
Внук ответил хохотом. Сегодня он будто вернулся в милые школьные годы. Бабка, как давным-давно, принесла внуку шерстяные носки и сказала:
– Тепленькие. Из печурочки. Надевай, пока ноги не остыли.
Такие нежности, наверно, удивили бы ту же Руфину, будь она здесь. Но во всякой семье свои семейные отношения и свои способы выражения их.
Умытый, наряженный Алеша сел на свой стул перед своей тарелкой с синей каемочкой и следами золотого ободка. Милые памятки детства. Деревянная солонка со спинкой как у кровати. Перечница-меленка. Медный поднос. Плетеная сухарница. Тугой холодец. Хрустящие грузди. Белая капуста. Огурцы с укропом. Морковные пирожки. Налёвные шанежки. В жбане – овсяная бражка. Не столь хмельна, сколько в нос шибает.
Когда только успела бабушка?
Какое счастливое возвращение. Алексей еще ничего не знает. Не знают и старики Векшегоновы, что сейчас происходит в душе Руфины, как отозвалась в ней встреча с Алексеем. Зато вчера допоздна проплакала Анна Васильевна, рассказывая отцу и матери Алексея о переменах в ее дочери.
– Не узнаю я ее, Любонька, – причитает Анна Васильевна. – Сама не своя. В глазах скорбь, на лице боль… Вся в себя ушла. Молчит. Сторонится меня. Не помешалась бы…
Любовь Степановна Векшегонова утешает Анну Васильевну, а у самой голос дрожит. Нехорошие предчувствия одолевают ее. Недовольна она приездом старшего сына.
– Надо, чтобы он уехал. Я так и скажу ему, – обещает Любовь Степановна. Да он и сам догадается, когда узнает… когда я намекну ему…
Склонившись над спящим, щекоча его бородой, он принялся напевать глуховатым голосом слова знакомой песенки:
Дети в школу собирайтесь
Петушок пропел давно
С утра отец и мать Алексея направились в старый векшегоновский дом. А там Алексей с жаром рассказывал Ивану Ермолаевичу, как полюбились ему новые заводы, какая огромная жизнь начинается в Сибири и как мало он знал об этом.
Было до всему видно, что Алеша доволен своей кочевой жизнью. Ему нравилось быть участником пуска новых заводов.
– Прямо как с одного дня рождения на другой, – делится он с дедом.
Алексей под большим секретом рассказал, как он мечтает о новых фабриках на колесах, которые будут передвигаться будто корабли по зеленому морю тайги…
И в самый разгар рассказа о новых самоходных фабриках дед посмотрел в окно и увидел сына Романа.
– Никак, отец твой идет. Никак, Стеша, этой сковороды теперь маловато будет…
Вошел отец Алексея, Роман Иванович. Он хотел обрадоваться встрече с сыном, да почему-то этого не получилось.
Они обнялись, чмокнули друг друга в щеку, и отец стал спрашивать, как доехал Алексей, почему не дал знать о приезде, надолго ли…
Разговор начинался, но не завязывался.
Вскоре пришла и мать. Она всплакнула при встрече с сыном. И может быть, не столько слезами радости, сколько слезами огорчения. Она прямо сказала Алексею:
– Ах, Алеша, Алеша… Месяца бы хоть через три тебе приехать, когда бы Руфина стала мужней женой, когда бы поросли к тебе все стежки-дорожки…
Дед насторожился. Нахмурился. Расправил бороду и сказал:
– Веселый, однако, разговор.
– Веселого мало, папаша. Сергей-то ему брат. Надо бы дать Сереже в свое гнездо войти… Тогда бы и говорить было не о чем…
– Мама, – перебил Алексей, – я ведь не знал… И если я опять кому-то мешаю, то разве трудно завтра же купить билет – и все… Ну разве я мог подумать, что Руфина все еще… Нет, нет, мама, ты не беспокойся… Мне вовсе не трудно уехать… Мне даже нужно…
Тут раздался стук. Задребезжала посуда на столе. Разбилась вазочка на тонкой ножке: она подпрыгнула и свалилась набок.
Это Иван Ермолаевич ударил кулаком по столу. И в этом ударе еще чувствовалась и сила и власть старика.
– Если Руфку Дулесову, – начал он тихим голосом чеканить слова, – от Сережки может всякий ветер отдуть, так скажите мне, старому дураку, на милость, какая она ему, ясное море, жена?
– Рана же у нее, папенька, рана, – принялась оправдывать Руфину Любовь Степановна.
А дед опять на той же волне:
– Когда рана, так дай ей зажить. Дождись наперед, когда она зарубцуется, а потом и на шею вешайся. Не Сережа ведь начинал это все, а она.
– Откуда нам знать, папаша, кто начинал из них.
– Ты не знаешь, а я знаю. На этом и кончим, чтобы далеко в лес не зайти… Давай, Степанида Лукинична, жарь остатние… Сын ведь с милой снохой пришел…
К разговору о Руфине и Сергее никто больше не возвращался. Но Алексей от этого не чувствовал себя легче. Он решил уехать завтра же. Уехать не сказавшись, оставив деду с бабкой короткое письмо.
Но Алексей не уехал. Ему, как оказалось, уже незачем было уезжать.
VIIIВечером в тот же день Руфина пришла в новый дом, Сережа, закончив нарезку последнего сгона отопительных труб, готовился проверить резьбу муфтой, как услышал шаги. Это были ее шаги. Их нельзя было спутать ни с какими другими.
Руфина вошла с заплаканными глазами. На лице ее были красные и белые пятна.
Из рук Сережи выпала муфта. Она, покатившись, остановилась возле больших газовых клещей. Он не бросился, как всегда, к Руфине навстречу и даже не сказал ей «здравствуй».
Руфина прошла к окну и стала спиной к Сергею. Сергею не хотелось, чтобы она первой начинала разговор. И вообще разговор ему показался сейчас ненужным.
Вчера вечером и сегодня ночью они, не встречаясь, кажется, переговорили обо всем. Но, чтобы убедиться, он все же спросил:
– Значит все это было у тебя как бы отраженно… И я как бы не я, а его отражение?
– Не знаю, Сережа, я ничего не знаю, – послышалось сквозь слезы Руфины. – Только что-то произошло, а что, я тоже еще не знаю…
– Тогда узнай… Я подожду. Я научился ждать. Я обучен этому с десятого класса… А может быть, – с восьмого.
Сережа неторопливо направился к двери. Он был уверен, что Руфина окликнет его. Остановит. Остановит и скажет: «Куда же ты?», или «Погоди, Сережа, не уходи», или что-нибудь в этом роде. Но Руфина не окликнула его. Она даже не повернулась.
Дверь бесшумно закрылась за ушедшим Сережей.
Руфина осталась у окна. По ее щекам текли крупные слезы. Она не останавливала и не утирала их. За окном стоял мороз. Синий, сорокаградусный мороз. Безжалостный ко всему окружающему. Он леденил до оцепенения даже кроткий свет луны.
Наверно, Руфина простояла бы очень долго у окна, казня себя за жестокость правдивости своих чувств, проснувшихся с возвращением Алексея, но на кривой тропинке, идущей через сугробы глубокого снега, появился Николай Олимпиевич Гладышев.
Руфа вспомнила, что он обещал в середине этой недели побывать у них в домике, окинуть его хозяйским взором и выяснил, чего в нем недостает для «пуска в эксплуатацию».
Посещение Гладышева оказалось так некстати…
А может быть, наоборот. Ведь он всегда был хорошим другом и добрым покровителем их семьи. С ним она могла быть куда откровеннее, чем с родным отцом и, может быть, в данном случае, откровеннее, чем с матерью. Руфина вытерла слезы и направилась к двери.
Он постучался. Она ответила:
– Да, да…
Его разрумянившееся на морозе доброе лицо обрамляли заиндевевшие и без того седые камчатские бобры воротника и шапки. Он ничего, разумеется, не зная, крикнул:
– Здорово, ребята!..
Руфина ответила на это грустно:
– Здравствуйте, Николай Олимпиевич…
Увидев лицо Руфины, он не стал ее расспрашивать. Она сама объяснила ему в коротких словах все происшедшее:
– Вчера вернулся Алексей Векшегонов, Николай Олимпиевич. Вернулся – и вернулось все… Все, что было три года тому назад.
– И что же теперь? – боязливо спросил Гладышев.
Руфина опустила голову. Наступили те необходимые в подобных случаях минуты молчания, когда слова, перед тем как сказаться, хорошо взвешиваются. Этим и был занят Николай Олимпиевич, снимая свою жаркую шубу.
И когда мысли Гладышева облеклись в слова, он сказал:
– Дружочек мой… Слезы, конечно, облегчают сердечные боли, но все же лучший доктор для таких недугов время. Ему и нужно доверить свое лечение.
– Это очень общо, Николай Олимпиевич, – не согласилась Руфа, снова отвернувшись к окну, за которым стоял тот же синий, безжалостный и, кажется, усилившийся мороз. – Это очень общо, – повторила она. – Я думала, у вас найдутся слова теплее и убедительнее. У вас всегда было так много успокоительных слов. Сегодня в таких словах я особенно нуждаюсь.
И тогда он сказал:
– Руфина, тебе не кажется, что твоим доктором может оказаться также и работа? Жаркая работа. Живая. Такая работа, которая потребует всю тебя. Всех твоих сил. Которая поможет забыть обо всем, не давая отвлечься ни на минуту.
– Да, – тихо произнесла она. – Вы, кажется, правы. Но есть ли такая работа?
– Есть! – твердо сказал Гладышев. – Разве ты не знаешь об отстающей семнадцатой линии? Пятый месяц мы бьемся с ней, но пока никаких успехов… Эта линия нуждается не в укреплении новыми силами, а в полном обновлении. В полном. До последнего человека.
В голове Руфины возникла и молниеносно развилась мысль, опередившая задумываемое Николаем Олимпиевичем. И он теперь, разговаривая с нею, как бы уточнял то, что Руфина уже достаточно ясно представила.
Он говорил:
– Если бы ты захотела вернуться на производство и решилась бы возглавить новый молодежный коллектив семнадцатой линии, коллектив своих сверстников, и взялась бы за дело с тем жаром, каким славилась ты, то я готов поручиться, что результаты сказались бы в первый же месяц работы.
Лицо Руфины зарумянилось. Николай Олимпиевич задел ее за самое сокровенное. Оказаться снова замеченной, вернуть потерянное – оставалось тайным желанием честолюбивой девушки. Это желание, как будто спавшее все это время, теперь проснулось и заговорило так громко, что, кажется, стало заглушать все остальное.
А Николай Олимпиевич, может быть и не желая, помогал ее воображению:
– Я не могу сказать заранее, во что это все выльется, но думаю, что на заводе может появиться производственная линия, которая будет удостоена права называться коммунистической… А отсюда делай выводы – какое это будет иметь значение в общественной и личной жизни.
Если верить восточной пословице, утверждающей, что оседлавший тигра не может пересесть на клячу, а пересев на нее, не расстается с мечтой о тигре, нам будет понятно, почему в заплаканных глазах Руфины сверкнула искорка надежды.
Заметив это, Николай Олимпиевич сказал:
– Не опускать руки, а бороться должны мы, и особенно, когда несчастья нависают над нами. Полагаю, что сказанное мною хотя тоже «общо», но единственно правильно.
– Я согласна!
Руфина, обняв Николая Олимпиевича, по-дочерински поцеловала его пухлую, все еще румяную от мороза щеку…
На другой день стало известно, что Руфина Дулесова возвращается на производство бригадиром отстающей семнадцатой линии.
Это известие было передано по внутризаводскому радио в «Наших новостях», и конторское платье Руфины сменилось синим комбинезоном, простроченным на швах, по кромкам карманов и наплечных лямок двойной ярко-желтой ниткой в цвет ее шелковой косынке.
IXНа Старозаводской улице нет тайн. Уход Сережи тоже не мог остаться тайной. Узнал об этом и Алексей. Ему было жаль Сережу, хотя такой исход он и считал неизбежным.
Но стать второй раз причиной страданий Руфины ему было больно.
Иван Ермолаевич, чтобы отвлечь внука, стал расспрашивать о самоходных фабриках:
– Алешка, стар я и туп уж, наверно, а отставать боюсь. И до того-то мне желательно досконально узнать про твои самоходные фабрики, что даже потею от любопытства.
Старик хитрил. Ему хотелось отвлечь внука, посадить его на любимого конька и заставить умчаться в мечты.
Последние два года Векшегонов жил мечтой о фабриках на колесах. Он пока еще не делился этим ни с кем. Боялся, что мечта, не ставшая убеждением, может рухнуть, если в ней усомнятся другие. Идея фабрик на колесах родилась в сибирских просторах. Она родилась, когда завершалось строительство бумажной фабрики. Она выросла в тайге, на берегу большой реки. Фабрика еще не вступила в строй, а окрестные лесные массивы уже заметно поредели. И Алексей подумал тогда: что же будет через десять – пятнадцать лет, если теперь заготовители бумажного сырья – древесины – так глубоко шагнули в тайгу? Не слишком ли дорого будет стоить доставка леса издалека? Даже рекой. Всегда ли сырье нужно доставлять к фабрике, нельзя ли, чтобы фабрика приходила к сырью? Приходила так же, как приходит комбайн, обрабатывающий своего рода сырье, каким являются колосья. Не есть ли комбайн маленькая фабрика на колесах? А драга? Разве драгу нельзя назвать самоходным заводом по добыче золота?
Иван Ермолаевич, слушая жаркий рассказ внука, загорался и сам. Ему была понятна суть идеи, ее возникновение и развитие, И он сказал:
– Дельно, Алеша. Давай дальше.
Найдя благодарного слушателя, Алексей перешел к описанию сухопутного корабля:
– Он так велик, дедушка, что даже самые высокие деревья по сравнению с ним не более чем колосья пшеницы по сравнению с комбайном. Вот лес… Вот бумажный корабль-фабрика на огромных гусеницах. Гусеницы шириной с нашу Старозаводскую улицу.
Ивану Ермолаевичу была показана страница альбома:
– Это еще набросок, дедушка. Это еще только эскизные поиски самоходной фабрики. Ты видишь, как она высится над тайгой. Видишь, как она сжинает, точнее, выкорчевывает деревья, потом проглатывает и перерабатывает их в бумагу. Как это будет происходить, мне пока еще неясно во всех подробностях… Но я знаю, что машины и механизмы фабрики, обрабатывая и сортируя древесное сырье, превратят его в бумагу, а отходы станут энергетической пищей фабрики. То есть топливом. Это корневища, ветви, кора. Тебе это понятно?
– Вот тебе и на! Полная картина. И нос и корма. А за кормой взрыхленная земля, которая с годами порастет лесом. Саженым или самосейным. Так, что ли?
Так, дедушка. Именно так… – Алексей радуется. Его глаза светятся. – Тайга не будет сводиться полностью, а полосами. Понимаешь, такими широкими просеками, чтобы оставшийся старый лес породил молодой.
– Об этом и я толкую. Значит мы в одно с тобой думаем. В одно.
Рассказ продолжается:
– Ты представляешь, дедушка, как эта громадина движется все дальше и дальше, в недосягаемые пока лесные массивы, где на корню гибнут состарившиеся деревья, не принося людям никакой пользы, куда дорого к невыгодно прокладывать железную дорогу. А самоходной фабрике не надо дорог. Она сама себе стелет дорогу своими, гусеницами. Для нее и река, как ручей. Конечно, не Енисей и не Амур, а обычные средние реки.
– А люди? Где будут жить люди? – спросил Иван Ермолаевич, входя действующим лицом в мечту внука. – Где, скажем, буду жить я, когда приеду гостем на твою самоходную фабрику?
И внук отвечает:
– Большие морские корабли вмещают тысячу, две, три тысячи человек. Фабрике же достаточно двести-триста рабочих. Она должна быть автоматизирована до предела возможного. Современные бумажные фабрики требуют не так много рук. Фабрика на колесах – это и жилища для тех, кто уходит в рейс. Как на кораблях. Но там океана вода. На земле всегда проще. Вот, посмотри. – Показываются новые листы эскизов и набросков. Голос Алексея не умолкает. Он, кажется, рассказывает не только деду, но и себе:
– Такие фабрики, дедушка, не только возможны, но и неизбежны. И не одни лишь бумажные, но и фанерные, химический, фабрики искусственного волокна, фабрика по прокладке дорог. Шоссейных и железных. Фабрики но добыче полезных ископаемых и переплавке редких руд. Мало ли даров в этом, еще не открытом краю. Иногда ценнейшие месторождения бывают недостаточными по мощности… Ты это понимаешь?
– Понимаю, Лешка.
– И на их базе, ну, что ли, возле них, не имеет смысла возводить завод. Потому что ему месторождения может хватить на год, на два. А самоходному заводу это неважно. Он может прийти хоть на месяц. Взять, переработать и уйти на новое малое месторождение. Дедушка, веришь ли ты, чувствуешь ли ты, что я не фантазер, а практик… Понимаешь ли ты, что передвижные фабрики – это новая страница, новое открытие в нашем народном хозяйстве. Не посмеешься ли ты надо мной, где-то там, глубоко, где прячется твоя смешинка, которую ты иногда скрываешь от людей, которых любишь. Скажи!
Иван Ермолаевич нахмурил брови, поднялся с лавки и строго посмотрел на внука:
– Лешка, хитрить с тобой значит врать себе. Я мало прошел классов, и мне никогда не понять, скажем, устройства обыкновенного радиоприемника. А уж про космический корабль – нечего и говорить. Тут я чурка чуркой. Но это ни в каком разе не значит, что я живу мимо полетов в космос и не вижу, по возможности своих глаз, куда ведут и что дадут нам космические корабли и какими они будут лет через пятьдесят, а то и через двадцать лет. Для этого хватает и моего ума.
Иван Ермолаевич снова сел на скамейку рядом с Алексеем, обнял его и стал говорить, будто боясь, что его подслушают стены, фикус или кот Мурзей.
– Алешка, я верю в твои фабрики, хотя и знаю, что это пока бумага. Мечтания. Я верю в них, потому что они в линии жизни. В линии, которая еще не прочерчена, но не может не прочертиться. И то, что ты сказал про комбайны, про драги и про то, что многие фабрики неминуемо должны приходить к сырью и сойти со своих фундаментов, для меня это как дважды два, А какой будет фабрика – гусеничной, или шагающей, или разборно-сборной, или вертолетной это дело десятое. Если суть верна, она найдет свою плоть. Эту ли, Иван Ермолаевич ткнул пальцем в альбом эскизов, – или какую-то другую, судить не мне. Одно только беспокоит меня, Алексей.
– Что?
– Ты!
– Я?
– Да. В тебе есть свой свет. Хороший свет. Но ты пока еще тусклый фонарь.
– Почему же, дедушка?
И дед ответил:
– Ты боишься своего света. Тебе страшновато дать волю его лучам. И даже со мной, с твоим первым дружком-товарищем, ты говоришь с какой-то опаской. Лешка! Разведчик должен быть осторожен. Это так. Осторожен, но смел. А смел ли ты? Нет, Леша. Ты башковит и умел, но не смел. А таким ли жил, таким ли был человек, который всю жизнь отдал полетам в небо? И тогда еще, при царе, в старой, темной Калуге он не боялся гореть и светить. Не боялся взлетать к звездам. Не боялся большой высоты. Не слышал смеха глупцов. Не слышал не потому, что он был глухим. А потому, что верил… Верил. И если ты веришь своему кораблю, зачем тебе спрашивать, – верю ли я ему? А если не верю, тогда что? Опустить руки? Отказаться? А вдруг я пень? Мало ли пней на нашей земле…
Иван Ермолаевич, потеряв нить разговора, вспомнив, с чего он начал и чем хотел кончить, стал говорить снова:
– Алешка!.. Помни, Алешка, дедов наказ. Живущий сегодня, сегодняшним днем, как твой дядька Николай, живет во вчерашнем дне. В сегодняшнем дне живет только тот человек, который зашагивает в завтрашний день. Кто думает о нем. Кто желает его. Алешка, ищущий не всегда находит. А не ищущий – никогда ничего не найдет. А ты ищешь… Ищешь. И в этом твое счастье.
– Спасибо тебе, дед. Большое спасибо.
Алеша приник к теплой груди старика. Тот стал гладить его кудри. Так сиживали они годков двадцать, пятнадцать тому назад. Время прошло, а отношения между ними все те же.
Хорошо мечтается Алексею Векшегонову.
Как бы ни выглядела фабрика на колесах «кораблем» в одиночном плавании или «флотилией», состоящей из цехов на колесах, это придет, найдется. Дедушка прав, если не думать, не мечтать уже сегодня, сейчас о технике завтрашнего дня, не заглядывать в него смело и дерзко, – то во имя чего жить сегодня?
Во имя чего? А он, Алексей Векшегонов, для кого машины, изобретения, открытия и есть его трудовое наслаждение, – как может он не мечтать, не искать новое!
Пусть эти корабли еще не завершены и на ватмане. Но все-таки они уже есть. Их можно увидеть сквозь зеленую дымку шумной гавани, имя которой Воображение. Пусть отстаиваются. Они никуда не уйдут. Их крепко держат причалы памяти и эскизных листов. Разве не все, созданное человеком, было когда-то всего лишь мечтой?