Текст книги "Сегодня и вчера"
Автор книги: Евгений Пермяк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 54 страниц)
XLIV
Радужные надежды, появившиеся у Серафимы Григорьевны после встречи с Ветошкиным, затемнились печальным известием дома. Василий сказал теще твердо и определенно:
– Я должен продать этот двухэтажный катафалк под железной крышей.
И мало того – стали приходить покупатели. Панфиловна, не теряя случая, в надежде получить куш от продажи дачи, подсылала то одного, то другого денежного человека.
Не дремал и Кузька Ключ. Пусть он появляется на этих страницах лицом второстепенным, но в его руках многие нити. Он знает, у кого сколько, с кем можно иметь дело, кого надо опасаться. Прикинув, подсчитав объем «операции», он подобрал надежного во всех отношениях покупателя и ожидал дня, когда ему следует появиться в доме Киреева. Ослепить ценой. Убедить гарантиями. Стать спасителем и взять положенное с продающего и покупающего.
Мелкая хищница. Панфиловна была не страшна Ключу. Она даже была полезной, приводя несостоятельных покупателей. Ожеганова отказывала им сразу же, едва они переступали порог:
– Это еще что? Откуда вы взяли?
Но слух шел. Дошел и до дирекции завода. Там сказали Василию примерно так:
– Завод не может купить недвижимое у частного лица. Но дирекция и завком хотят помочь тебе, Василий Петрович. Отдай дачу завкому, оформи дарственную запись. А ты переедешь в новую большую, благоустроенную квартиру… Ведь именно ее-то тебе и надо теперь.
Предлагалось то, о чем не мог и мечтать Василий. Дачу расширят. Она станет детским садом. Он всегда сможет приезжать сюда, если вздумает полюбоваться творением своих рук, – и точка. В ней не будет жить какой-то частник-жмот, который оскорбительно станет доить посаженные Василием кусты, деревья. Это самый лучший выход. Но…
Ветошкин прав. «Многое не так просто на белом свете». И уж конечно не проста Серафима. Она быстрехонько связалась с юристами, нотариусом и они в один голос заявили, что продажа строения или передача его кому бы то ни было по дарственной записи может быть оформлена только при обязательном согласии жены владельца.
Аг-га-а, Василий Петрович! Попробуй переступи этот закон!
Василий был уведомлен об этом. Не Серафимой Григорьевной и, разумеется, не Ангелиной, а Ветошкнным.
Тогда Василий спросил жену:
– Ты, конечно, я думаю, не будешь противиться передаче дома завкому?
Ангелина ответила слезами. Далее спрашивать ее было не о чем. И Василий Петрович больше не заговаривал на эту тему. Он вообще почти не говорил дома за последние дни. С каждым часом ему становилось понятнее, что нужно делать и как нужно поступить.
С ним здесь было в разладе все, и только одноглазая собачонка Шутка соглашалась на все. Хоть в огонь, хоть в воду со своим таким большим, таким добрым другом! Шутка не знала, что это он сделал ее кривой. Но если б и знала, разве от нее можно было ожидать измены четырехлетней дружбе? Она же ровесница дома, она пришла сюда щенком.
Осуществлять намеченное Василий начал с пруда. Он велел приехать вечером сыну Ивану, затем пригласил соседского парня и, наконец, позвал Прохора Кузьмича. Когда они собрались у пруда, Василий сказал:
– Сейчас мы будем переносить изгородь на старое место. По эту сторону пруда, чтобы восстановить законные границы участка.
Никто не задал ни одного вопроса. Видимо, всем было понятно, что это означает.
Когда изгородь, расчлененная на звенья, была перенесена наполовину, из дома выбежала Серафима Григорьевна:
– Это что же такое, Василий Петрович?
– Это возвращение государству государственных владений, что, понимаете, может производиться без оформления у нотариуса и согласия супруги…
После того как пруд оказался за изгородью, Василий увидел в кустах знакомые горящие мальчишечьи глаза. Увидев их, он сказал:
– Подойдите ко мне… не бойтесь меня.
Он произнес эти слова до того задушевно, что подошли сразу три мальчика.
– Теперь можете ловить рыбу сколько вздумается. Но если вы умные и честные хозяева, снимайте с крючка молодых карпиков и пускайте обратно.
– Хорошо, – сказал один из мальчиков. Это был сын той самой Агафьи из прокатного цеха, о которой говорил Копейкин.
Но сказанного Василию показалось мало. Василий хотел и не находил слов, чтобы объяснить ребятам, почему он в то воскресное утро бросился на них. Пораздумав, он сказал:
– А тогда я был пьян, ребята. Сильно меня напоила одна старая ведьма страшным зельем. А теперь я пить бросил. Навсегда. Будем знакомы.
Василий каждому из мальчишек пожал руку. А старик Копейкин, прислонившись к сосне, смотрел и слушал, – как он мог делать другое, когда так хорошо отозвалась теперь его сказка! Выздоравливал его любимец, которого он считал за сына.
Многое не так просто на белом свете…
– Что же дальше ты будешь делать, хозяин? – спросила Василия Серафима. – Какой высший суд будешь вершить в своем владений?
Василий ответил на это без улыбки, но и без злобы:
– Сегодня вечером будет продолжаться распад колониальной системы. Африку отдам африканцам… Она принадлежала мне до супружеского союза с Ангелиной Николаевной. Не так ли?
Вечером был отгорожен садовый участок, где стоял первый домик, с которого все и началось. Когда это было сделано, Василий сказал Прохору Кузьмичу с тем же юморком, без улыбки:
– Это моя единоличная недвижимая частная, понимаешь, собственность, принадлежащая мне одному но всем законам. Будешь жить в этой моей частной собственности. Будешь мне вносить, понимаешь, для проформы положенные по незыблемым коммунальным ставкам рубли и копейки. А в остальном ты никому и ничем не обязан.
Он произносил все это как шутейший манифест раскрепостителя. Но шутейность вдруг оставила Василия, и он, припав к груди Копейкина, стал просить его дрожащим голосом:
– Прости меня, Прохор Кузьмич, за мою слепоту и за все…
– Да полно тебе, Васятка! – испугался Копейкин. – Какие между нами могут быть счеты? Я ведь в охотку работал у тебя! Ради природы!
Многое не так просто на белом свете…
Не простым было и расставание Василия с домом, с черной смородиной и с карпами. Он все-таки их любил, и любил не только как собственник, но и как садовник, взрастивший их, как труженик, заставивший камень и дерево стать разумным строением.
Это все нужно различать и не валить в одну кучу. Но вали не вали, а расставаться приходилось со всем. И не половинчато, а с полным отрывом от сердца и соскабливанием с него малейших темных пятен – признаков злополучной домовой губки, которая пожирала его здоровое нутро. И он вырубает сейчас ее. Вырубает, может быть, вместе с большой, неслыханно большой любовью к Ангелине.
Многое не так просто на белом свете…
XLV
И вот начался вечер прощания. Вместе с ним начнутся и очень сентиментальные строки. Но вы должны простить человека, пишущего их, страдающего вместе с Василием, а может быть и более того. Не появляются же такие строки просто так! Что-то же порождает их. Может быть, пережитое…
Но не будем вплетать автобиографическое в ткань этого романа, хотя оно всегда живет во всяком произведении.
Когда завечерело, Василий приступил к обходу своего участка. Он коснулся каждой яблони, каждого куста, словно прощаясь с ними за руку. Особенно долго он задержался у ряда яблонь вдоль изгороди, сорт которых назывался «бабушкины». Они плодоносят на тринадцатый год. Их плодов, разумеется, не увидит Василий. Он никогда не придет на этот участок. Ему нечего здесь делать. Уж коли уход, так уход навсегда. Незачем встречаться и шевелить струны, которым положено умолкнуть.
С теми кустами крыжовника, которые были посажены Серафимой Григорьевной, Василий не стал прощаться. Это чужие для него кусты. У него с ними нет никаких отношений. Они воткнуты сюда ею, нахально они загустили ряды саженного им крыжовника. Он даже плюнул на одно ни в чем не повинное растение…
Потом Василий стал прощаться с изгородью, сожалея, что не сумел приставить к некоторым подгнившим столбам пасынков. Хозяйство нужно оставлять в полном порядке. Он до этого покрасил и промазал всю крышу. Проолифил новый пол… Нужно было бы заняться и пасынками, да не успел.
Потом он пошел в дом. Там плакала Ангелина. Но утешить ее теперь было не в его силах. Есть один путь примирения – она должна встать и сказать: «Василий, я ухожу с тобой…» А как же иначе, если она жена и друг?..
И если она это сделает в последнюю минуту, тогда не будет на земле счастливее и свободнее человека, чем он. Но Лина пока лежит ничком поперек широкой кровати. Что поделаешь? Не может – значит, не может. Но и он не может пойти на уступки. Аркадий Баранов – это же не просто Баранов, личность, частное лицо, фронтовой друг. Нет, это частица партии, в которой Василий мысленно состоял, а потом исключил себя из нее. Партийность-то ведь не только организационное оформление. Это, во-первых, как ты веруешь и как ты поступаешь. Не напоказ, а по требованию своей души. Как Сметанин из «Красных зорь». Как сын Иван, зашагивающий всем своим существом в завтрашний день. Без крику. Без желания попасть на Доску почета.
Прощание с комнатами было долгим. Побывав в каждой, начиная с верхних, Василий спустился вниз. Наладил радиаторы отопления. Заглянул в маленькую котельную. Немало она пожрала у него сна, заставляя зимой просыпаться после полуночи и подсыпать уголь… Ну да ладно. Что ее винить?
Василий Петрович, прощаясь со своим домом, обрывал сотни невидимых нитей, тянущихся от его сердца к каждому бревну, отесанному им и врубленному в стену. К каждой двери, навешенной им. К каждой раме, в которую он врезал стекла. К каждому кирпичу: если даже не он уложил его, то оплатил своим трудом. Здесь ничего нет чужого. Здесь все заработано им.
Милый Василий Петрович, ты воздвигал эти стены в двадцать два венца, чтобы потолки были высоки, чтобы дышалось легко… А что произошло?
Ты входил в этот дом как в светлый чертог, а покиваешь его как камеру пыток. Дом стал душен и тесен. Ты перестал в нем жить. Он стал жить в тебе. Жить и тянуть соки твоей души. Замыслы твоего ума, новые сплавы твоей стали.
Конечно, ни в чем не виновен твой хороший дом. Виноват не он, а отношение к нему. Виновны люди, начинившие его гнилью, куда боле страшной, чем домовая губка.
Можно было бы сжечь этот дом и отомстить за все.
Две канистры бензина, спичка. – и… пожарные приедут к догорающим головешкам. Но это же преступление. Дом на государственном балансе страны. В тебе, Василий, опять говорит собственник, правнук старой ведьмы. Пусть не родной, а побочный. Но разница не велика.
Прощай, дом! Ты больше не принадлежишь Василию Кирееву. У тебя с ним не получилось правильных отношений.
Наконец комнаты были обойдены. И он пришел в последнюю. В спальню. Сел на скамеечку, куда обычно клал перед сном одежду.
Ему нужно было посидеть. Для порядка. Перед дорогой всегда сидят. Остальным не обязательно. Они же остаются.
Теперь предстояло самое трудное, хотя он и все решил, – все предусмотрел и уговорил свое сердце не мешать ему в единственно правильном исходе.
Избавляя дом от жестокой домовой губки, Василий устранил все, что могло возродить эту страшную болезнь. Выбрасывались и здоровые, но чреватые вспышкой губки доски, балки, пластины наката.
Так же и теперь – он уходил от всего, что могло удержать, а потом отбросить его в цепкие объятия той жизни, с которой он порвал. И Ангелина – душа этого дома, построенного для нее, – могла сейчас изменить весь ход его мыслей и намерений.
Она могла зарыдать, лишиться чувств, забиться в истерике, начать рвать на себе одежду или… или что-то еще, что не приходило в голову Василию. В такие минуты жизни бледнеют самые душераздирающие сцены в театре или в кинематографе. Потому что, какие они ни будь, это игра. Сцена. Экран. А тут – жизнь. Тут не актриса, а живая жена. И, ты не зритель – и даже не герой-любовник, страдающий по загодя предусмотренным ролью страданиям, а муж. И ты не знаешь, как развернется действие и какие скажутся слова.
Воля волей, а сердце сердцем. Его любовь хотя и омрачилась упорством Ангелины, но все же он безумно любит ее. Любит, хотя и считает изменой и, может быть, даже предательством ее поведение. Что там ни говори, а она предпочла дом живому, страдающему Василию, Как там ни формулируй, а дом Ангелине ближе и дороже, чем он, ее муж. Разве это не так? Разве не ради дома Ангелина остается в нем? Поступил ли бы так Василий, окажись на ее месте?
Теперь ему оставалось выяснить: «С кем ты повенчана, Ангелина, со мной или с домом?» Разве это все второстепенно в их отношениях? Разве это не проверка любви?
Недавно на их заводе рухнуло счастье одной пары только потому, что она не захотела поехать с ним на далекую новостройку… Какова же цена этой любви, если любимая предпочла любимому свои привычные городские удобства?
Василий вспомнил и Радостина. Радостин получил поворот от ворот только потому, что у него «ни гнезда, ни дупла, ни скворечника». Именно эти слова были сказаны Серафимой Григорьевной четыре года тому назад.
Так что же выходит? Выходит, что «скворечник», который возвел Василий, связывал его и Лину больше, чем все остальное. И если это так, то какова цена всему остальному?
Наступил момент, когда нужно было выяснить все до конца. За этим-то он и пришел в спальню.
Сердце, будь твердым. Мужчина, останься солдатом и в этом поединке.
Ангелина поднялась с кровати, подошла к Василию и сквозь слезы спросила:
– Уходишь?
– Да, Лина.
– От меня уходишь?
– Не от тебя, Лина, а от всех этих тенет. Я уже вышел из них, и ни одна паутинка больше не держит меня здесь.
– А я? – с надрывом спросила Ангелина, опять падая поперек кровати.
– Так ты-то ведь не паутина, а человек. Свободный человек. У тебя разум и ноги.
Василий надеялся, что сейчас, в эту минуту, будет найден какой-то новый выход. Что-то такое, что Аркадий называл компромиссом. Но Ангелина сказала определенно:
– Я не могу расстаться со всем этим. Это радость моей жизни. Это мои счастливые заботы.
– Разве я неволю тебя, Лина? Если дом, козы и боровы – радость твоей жизни, если черная смородина проросла через тебя, значит, между нами возникли серьезные разногласия идейного порядка.
Ангелина опять заплакала. Серафима Григорьевна, стоявшая за дверью, вбежала и закричала истошным голосом:
– Кто поверит этому? Какие могут быть между мужем и женой идейные разногласия? Придумал бы уж, Василий Петрович, что-нибудь посклепистее!
Василий, не желая видеть тещу, не поворачиваясь к ней сказал:
– Придумывать я ничего не собираюсь, как и не собираюсь кому-то и что-то объяснять. Кто хочет, кто может, тот пусть верит мне и понимает меня, а кто не может – доказывать не стану.
– Значит, ты бросаешь ее? – в упор спросила Серафима Григорьевна. Ее лицо перекосилось. Снова часто засверкал остекленевший левый глаз.
– Если жена не следует за мужем, значит, не он, а она оставляет его.
Тут Василий посмотрел на тещу и, увидев на ее лице густой слой пудры и подчерненные ресницы, добавил к сказанному:
– Я никому не хочу мешать устраивать свою жизнь и… пудриться!
Серафима хлопнула дверью. Теперь Василию оставалось только положить ключи. И он положил их на кровать. Положив, сказал:
– За моим носильным приедет Ваня. А лучше отдай это все Прохору Кузьмичу. Ивану тоже нечего делать здесь. Бывай здорова, Лина, не беспокойся, на свою половину этого логова я не претендую. Нотариальная контора пришлет тебе какие следует бумаги. Давай поцелуемся.
И они поцеловались. Поцеловались так, будто тот и другой целовали не живого, а мертвого.
Василий медленно подходил к старенькому «Москвичу». Долго проверял уровень масла в картере, достаточно ли воды в радиаторе. Он даже сходил под навес и взял бутыль с дождевой водой для доливки аккумулятора. С той самой водой, которой наполнил недавний ночной дождь большую суповую миску из нового сервиза.
Видно было по всему – он все еще ждал, что Ангелина выйдет и скажет: «Я согласна, Василий. Отдадим дом завкому…» Но Ангелина не вышла.
Он сел в машину, нажал ногой кнопку стартера. Машина взвизгнула, будто заплакала. Больно кольнуло сердце Василия. Пронзительно заскулила Шутка.
– Ты что?
А она, будто зная все, просилась к нему. Виляла обрубочком своего хвоста, наклоняя голову набок, глядела на него своим единственным глазом.
– Да разве я тебя оставлю здесь? Прыгай, бедняжечка!
Шутка дрыгнула в открытую дверцу машины и села на переднее место справа от Василия, мордой к ветровому стеклу.
Он хотел остановиться у ворот, чтобы открыть их. Но там оказалась Марфа Егоровна Копейкина.
– Не останавливайся и не оглядывайся, – сказала она, открывая ворота. – Уход огляда не любит.
Серенький «Москвич» покатил в город. Шутка смотрела вперед. Кудлатые пряди, какие обычно бывают у жесткошерстных фокстерьеров, закрывали оба ее глаза. Живой, зрячий, и вытекший. Пряди закрывали их так, что каждый, кто не знал об этом изъяне миленькой собачонки, даже не подумал бы назвать ее кривой. А уж щенкам-то, которые скоро появятся у нее, не будет до этого никакого дела…
«У Ангелины не было детей, – подумал Василии, – а если бы они были, наверно все оказалось бы проще».
И он принялся думать о детях – о Пете и Маше, которые не появились на свет, а могли бы появиться… Но, может быть, еще появятся.
Всегда нужно надеяться на лучшее. Надежда на лучшее в природе человека.
XLVI
– А я тебя еще вчера вечером ждала, – как бы между прочим сказала Мария Сергеевна, когда Василий Петрович сел за стол в кругу своей старой семьи.
– Да ведь я, мамочка, будто не оповещал тебя о своем приезде, – ответил Василий, – и будто никому ни о чем не говорил. Откуда же ты могла, понимаешь, предположить такое?
И та ответила, смеясь добрыми серыми глазами, светясь белизной своих волос, выглядывающих из-под шелкового клетчатого платочка, повязанного по-молодому:
– Наверно, лампочка мигать начала. Как пробкам перегореть, всегда ты приезжаешь.
И больше ни она, ни Лида и ни Иван ни одним словом не обмолвились о том, почему приехал он, что произошло там. Это были тактичные и хорошо воспитанные, чуткие люди. Василий заметил, что его кровать была застлана особенно тщательно. Чистые, новые наволочки на подушках, новые шлепанцы на прикроватном коврике и снова появившийся на тумбочке жбан с квасом, который пил Василий и ночью, – все говорило о том, что его ждали, что здесь известно все.
Мария Сергеевна подала к ужину стерляжью уху на ершином бульоне. Тоже наверно, не случайно было приготовлено это блюдо.
Лидочка налила первую тарелку отцу, потом бабушке, потом Ване, потом себе.
– Эх, мамочка! А у меня, у бывшего домовладельца, ни гроша в кармане, а надо бы для такого случая…
Ваня поставил перед отцом узкую бутылку пятизвездочного коньяка и сказал:
– По звездочке на брата…
Василий пересчитал сидящих за столом, спросил:
– А пятая-то в честь кого, Ванек?
– Это уж как ты пожелаешь. Хочешь – в честь Ангелины Николаевны, хочешь – в честь Аркадия Михайловича.
Сказал так сын и откупорил бутылку.
– Как – в кино, – заметил Василий, поглядывая то на сына, то на Марию Сергеевну. – Все со смыслом. Ну, если все со смыслом, то пятая звездочка пускай будет в честь Шутки. Это уж пожизненная спутница, вокруг луны и обратно… А мой Аркадий, видно, сбег из города. Иначе показался бы… Ну, а что касается остального прочего, то за отсутствующих я не пью.
Налили. Чокнулись стоя. Молча. Выпили, затем стали есть уху.
Едва ли есть в мире вкуснее уха, нежели сваренная на ершах, а потом заправленная стерлядью. Купцы знали толк в этой дорогой еде! А из простого народа разве только уральцы, живущие близ больших рек, могли позволить себе приготовить такое блюдо. Архиереи – те варили стерляжью уху на курином бульоне. Ну, так им разрешал это не один лишь бог, но и карман.
Ночь Василий проспал не просыпаясь. Проснулся выспавшимся. Свежим. Шутка вылезла из-под кровати, потягиваясь. Ей, кажется, тоже было хорошо среди знакомых людей. Лида и Ваня – это свои. И если они так внимательны к неизвестной ей Марии Сергеевне, значит, она тоже своя. Тем более – кормит ее. Кормит такими косточками, на которых есть что обглодать. И не бросает их, как Серафима Григорьевна, а подает, приговаривая. Пусть Шутка не понимает всех ее слов, но это ласковые слова. В них нет ни одного рычащего слова: «жри», «прорва», «мымра», «обжора».
У Марии Сергеевны певучие слова: «Шуточка», «бедняжечка», «умница», «чистюлечка»…
Нет, Шутка понимает почти все. Скажи ей слово «часы» – и она посмотрит на них. Скажи «хорь» – и она залает. Она, может быть, и могла бы стать говорящей собакой, и ей иногда хотелось произнести имя самого любимого человека – «Лида», но у нее по-другому был устроен рот. И если бы не это, то мир был бы потрясен, услышав первую говорящую собаку. Она бы, наверно, была тогда еще более знаменитой, чем Лайка, Белка, Стрелка…
Назначение этих строк, посвященных Шутке, во-первых, состоит в том, чтобы отдать дань этому слову, оказавшемуся и именем собаки, во-вторых, чтобы сделать перебивку во времени, дать Василию появиться на заводе.
Он пришел туда, как не приходил давно. Пожалуй, с того незабываемого дня, когда он, перестав быть учеником, стал рабочим. Будто снова впервые Василий пришел в свой цех. И все ему снова так дорого. И шум, и дым. И сверкание тысяч раз виденных, слепящих искр, вылетающих золотым снопом из ковшей при разливе стали. И малиновый свет темнеющих слитков, освободившихся от форм и увозимых в прокатные цехи. Радостная и суетная работа одноруких завалочных машин, сующих в огненную пасть мартенов мульду. Все такое привычное и такое новое!..
Киреев зашел в комнату цехового партбюро. Здесь он, кажется, не бывал больше года. И у него, кажется, там не было никакого дела. И он даже не помнил, кто теперь в партбюро. Но его ноги будто сами остановились перед этой дверью, а руки открыли ее. И он прошел туда. Прошел и увидел Афанасия Юдина, сталевара с девятой печи.
– Здорово, Афоня!
– Привет, Вася! Ну как?
– Не знаю, что и сказать.
– Веселый какой-то ты.
– Да, понимаешь, я как-то повеселел…
Слово за слово… Дальше – больше. И оказалось, что было бы странно, если бы он пришел не сюда, к секретарю партбюро, а к кому-то другому. И мало этого – Василий почувствовал, что именно здесь, именно с Юдиным, он может и должен поговорить, как он был способен разговаривать только с Аркадием Барановым. Не сейчас, разумеется, а потом. Завтра. Через неделю. Через два месяца. Василию стало отчетливо ясно, что этот приход сюда, в комнату цехового партийного бюро, вовсе не был случаен. Внутренняя потребность, великое очищение звали сюда Василия. Поговорили ни о чем, а в общем об очень многом. Главное сказалось где-то между слов. Василий произвел одень хорошее впечатление на Афанасия Александровича Юдина, и тот сказал:
– Василий Петрович, я тебе советую кончать с отпуском. Тебе нельзя сейчас оставаться без работы. Тебе нужно в жар, в пекло, по самую маковку.
– Пожалуй, понимаешь, Афанасий, что так!
Василий направился к начальнику цеха, чтобы объявить ему о прекращении отпуска по – его личному желанию и по совету секретаря партийного бюро, товарища Юдина.