Текст книги "Сегодня и вчера"
Автор книги: Евгений Пермяк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 54 страниц)
IV
Продолжение этого рассказа, по признанию большинства бахрушинских стариков, в устах Пелагеи Кузьминичны Тудоевой звенело куда лучше.
Поэтому пусть она и продолжит прерванную нить повествования.
Вот ее голос:
– Дням да неделям, месяцам да годам солнышко свой счет ведет, а язык свою меру знает. Десяток слов складно сложил – десять лет в побывальщине прожил…
Году не прошло, как Луша простила Терентию его сыновнюю покорность родителю. К тому же в те поры люди под богом ходили, во всем божий промысел видели… Простила Луша и Домну Дягилеву за то, что та у нее суженого увела. И как не простить, коли Домна за это смерть приняла. Не одна Луша так судила, все так промеж себя думали, всем селом Лушу за Терентия сватали. На что старый лис Дягилев – и тот на свадьбу сулился. Его ведь внук у Терентия рос. Как о хорошей мачехе для внука не порадеть!
Пошла Луша перед венцом на Домнину могилу. Посадила там невымерзающий многолетний розан и дала нерушимую клятву покойнице быть родной матерью маленькому Трофиму. Такой она и была до смутного года, когда пришел Колчак… Ну, да не будем вперед солнышка забегать. До Колчака-то Луше еще лет восемнадцать жить надо.
Вошла Луша в дом суженого. Посветлело в доме Терентия. В материнскую холу попал годовалый Трофим. Утром, только откроет глаза, Лушу матерью кличет. Как не любить такого мальца, коли он от голоса до волоса, от глаз, от лица до последнего родимого пятнышка в Терентия уродился. Будто Домна для него была как чужое гнездо для кукушеныша…
А вскорости Лукерья и своего сынка принесла. Нашего председателя колхоза. Мала я была тогда, а помню Петра Терентьевича у материнской груди. Он тоже, как и Трофим, родился тяжеленьким боровком, с нелегким норовком. Таким и теперь остался. Что в голову войдет, колом не выбьешь. И помяните мое слово, переведет он всех нас из старых Бахрушей в новое Бахрушино… Ну, да не будем счет годам путать, старое с новым в одном корыте мешать.
Расцвела Луша после родов. Еще краше стала, чем в девках была. Никакая одежа ей красоты убавить не могла. В холстине лебедем плыла. В дерюге, королевной ходила. Терентий ее только на божницу не сажал. На руках из бани носил. И свекровь со свекром Лушу почитали. Как-никак совесть-то мучила. Они ведь, а не кто-нибудь Домну Терентию высватали. Хоть и не поминали об этом, а помнили.
Тряпичник Дягилев тоже оказывал ей всякое. Подсоблял чем только мог. Раскошеливался. Одаривал Лукерью. Названой дочерью величал. Богоданной матерью называл. А на уме свое держал. Наследником своего тряпичного дела внука Трошеньку видел. Время выжидал. Что ни говори, от родного отца сына не отберешь. А когда станет на ноги Трофим, сам в дедов дом придет. Для кого-то ведь были полошены в Сибирском торговом банке семь тысяч рублей. На кого-то записан дягилевский дом… А пока да что – ладить надо. Надо любить ненавистную Лушку, возить ей шелковые полушалки с ирбитской ярмарки, гладить по головке ее отпрыска Петьку.
Если умным хочет быть волк, у лисы повадку перенимает.
Так оно и шло до поры до времени. А как время пришло, продрался тряпичник к Терентию за то, что не может он после церковноприходской школы учить Трофима в городе. Переманил внука в свое тряпичное логово и стал ожесточать его сердце не только против мачехи, но и против родного отца. Долго, видно, старик выискивал да копил в себе змеиные, гадючьи слова, коли сумел отколоть Трошку на четырнадцатом году, от бахрушинской семьи. Сумел внушить внуку, что его покойную мать никогда не любил Терентий. Не брезговал серый волк в лютой злобе и напраслиной. Плел, будто Домна не от родов померла. Наговаривал, что будто Лушкины лесные чары свели Трофимову мать в могилу…
Знал серый, что делал. Умел кривить своей тряпичной душой. Вымещал зло за свои денежки, за дом, в котором жили Бахрушины. Волчонком растил внука старик.
Трошке еще и шестнадцати годов не минуло, как дедово прозвище «серый волк» на него перешло.
Чужим стал Трофим родному отцу. Дед теперь для него был одним светом в глазу, бабка – родимой матерью, а тряпье да кости, рога да копыта – наживой. Тоже стал рыскать молодой волк по нашим деревням и не одни рога да копыта высматривать… Скупал все, на чем можно было нажиться. Скотом переторговывал, сбруей – и той у несчастных пропойц не брезговал. Водку бутылями при себе возил, чтобы не утруждать горемык в кабак бегать…
Вот еще когда у двух братьев дорожки разошлись в разные стороны. Один волчьей тропой побежал, свою добычу вынюхивать. Другой – трудовой дорогой с народом пошел, для всех счастье добывать. Только об этом другой разговор. И для него, пожалуй, мой бабий голос тонок будет. К тому же Кирилл лучше знает про то, как Трофим беляком стал, а наш Петр Терентьевич с семнадцати годов за советскую власть воевал.
V
Теперь опять следует послушать рассказ старика Тудоева.
– После того как грянул гром и сотряслась вся наша земля и я, испрораненный, испрострелянный, приковылял на костылях в Бахруши, советская власть в полную силу окоренялась.
К той поре нашему Петру Терентьевичу совсем еще мало годов было, а он уже, как сочувствующий, в народной милиции добровольцем состоял. А Трофиму двадцать стукнуло, и у него была тайная зазноба. Сирота из Дальней Шутемы. Даруней звалась, по метрикам Дарьей значилась, по отцу Степановной величалась. Узнаете, о ком речь идет?
И была тогда Дарунюшка как березка весной. Гибкая, да не хлипкая. Все умела. И хлебы пекчи, и мыть, и стирать… В доме изобиходить, корову подоить. И грамоте знала… Умела читать и писать и на счетах считать… За это-то и подобрал ее старик Дягилев. Работницей в дом взял сироту, а того и не знал, что Даруню Трофим к деду подослал. До свадьбы, стало быть, свою невесту сумел в дом ввести. А у тряпичника для Трофима другая была на примете. Тоже ни кожи, ни рожи, как у Домны-покойницы, зато в придачу к ней лавка. Бакалейная. Хоть и отобранная лавка была под какой-то там склад, а надежда не терялась… Дягилев только для виду на своих воротах красный флажок пристроил да всякие слова против царя и буржуев говорил, а про себя свое держал. Другую власть ждал. Умел волк овечкой прикидываться. Думал: как в пятом году, пошумят, побунтуют, и все дело опять царем кончится.
Поладил Дягилев с бакалейным лавочником. Икону снял, крест целовал в том, что Трофим его зятем будет.
Знал Трофим, что Даруня деду не по нутру придется. Знал, да поплевывал. Потому как молодой волк входил в полную силу. Сумел подглядеть, куда дед зарыл не доверенные банку деньги. Перекопал Трошка горшок с дедовским золотишком в другое место. В свое. И если спросит дед, куда делись николаевские рыжики, то откуда об этом знать Трофиму, коли он про них «и слыхом не слыхал и видом не видал»…
По своему образу и подобию воспитал милого внука серый волк Дягилев.
А вскоре опять темнеть стало. В Уфе белое правительство объявилось. Притихшая нечисть голову начала подымать. Мобилизация. Трошка, само собой, сбег. Говорят, в лесу с какой-то бандой отсиживался, и будто бы эта банда звалась «серые волки». Правда это или нет, сказать не могу. И звалась ли эта банда по Трофимову прозвищу, которое на него с деда перешло, тоже не знаю… Только я сам видел: перед тем как прийти Колчаку, молодой серый волк белым волком обернулся. Да и один ли он? Кто-то же звонил в колокола… Кто-то же встречал колчаковский батальон с иконами. Белые – из лесу, а красные – в лес.
На полукровном дягилевском жеребце прискакал Трофим сам-пят к родному дому… И к отцу, к Терентию:
«Где Петька?»
«А зачем тебе он?» – спрашивает родной отец родного сына.
Спрашивает и в глаза Трофиму глядит. Родитель ведь, со своей кровью разговаривает.
Тут Трофим, сказывают, не вынес отцовского взгляда. Отвел глаза и давай плести то да се:
«Я, тятя, спасти его хотел. Глаза ему открыть. Поручиться за него хотел».
Ничего на это не сказал Терентий сыну. На этом и разошлись. А Трофим за Урал ускакал. Москву брать задумал, под малиновый звон в Кремль хотел въехать.
А мы с Петькой, или, как бы сказать, с Петром Терентьевичем, в лесу хоронились. Луша хорошие места знала. Начнешь нас искать – себя потеряешь. А лесникова дочь там как дома. Даже пельмени нам носила. Зимой только худо было… Хоть и суха и тепла медвежья берлога, а все-таки для человека она не жилье… Ну, да незачем себя героем выставлять. Выжили – и слава тебе… Лукерья Васильевна. Она нам о близком конце белой власти сказала. Беженцы в городе обнаружились. Кто побогаче, в Иркутск, в Красноярск без пересадки подались. А прочая «бакалея» на конях от фронта текла.
Вскоре и Трофим в Бахрушах объявился. На Москву шел, да до Казани не дошел. Раненый приехал. Ранешка, сказывают, была так себе, царапина. А доктор ему срок ранения все продлевал, да продлевал. На деньги тогда какую хочешь бумагу можно было выправить. Хоть попом, хоть дьяконом в паспорте назовут. Лишь бы наличные. Ну, да не в этом соль… А, соль в том, что другая рана у Трофима не заживала. В сердце. Любил Трофим Даруню. Не меньше, чем отец его Терентий Лушу любил… Видно, не вовсе старик Дягилев остудил Трофимово сердце. Не всю, видно, отцовскую кровь отравил…
Закон принял с Даруней Трофим. В город свез. Форменной женой, Дарьей Степановной Бахрушиной, ее в дягилевский дом ввел.
Мало только пришлось Трофиму в меду купаться, в лазоревых Даруниных глазах себя видеть. Загремели красные пушки за городом. Потекли беляки на Тюмень, на Тобольск, за Туру.
Чуть ли не последним ускакал Трошка из Бахрушей. Деду наганом пригрозил:
«Если не сбережешь мою Даруню, под землей из твоего мертвого тела кости повытрясу…»
А через год или больше письмо пришло. От солдата, который будто бы и похоронил убитого Трофима под Омском. И для крепости этого обмана в письме была Дарунина карточка, проткнутая штыком в самую грудь…
Геройски, стало быть, умер хитрец. В штыковом бою…
Вот вам и весь сказ-пересказ. А как он живым оказался, как в Америку попал, у него надо поспрошать, если он в самом деле в Бахруши явится…
Такова предыстория сорокалетней давности, познакомившись с которой мы можем вернуться в наши дни.
VI
Как и в старые годы, так же и теперь, между севом и сенокосам наступает некоторый спад в полевых работах, если не считать прополки.
Высвободились досужие вечерние часы и у председателя колхоза. Эти часы еще ранней весной были обещаны ребятам на строительство новой большой голубятни.
Дети Петра Терентьевича выросли, переженились и поразъехались. В доме Бахрушина он да жена Елена Сергеевна и ни одного внука.
Любя детишек, Бахрушин оказывал им немало внимания. Внимания не только в виде шефства старшего над младшими. Не одними лишь правленческими заботами. Это само собой. На редком правлении не решался «ребячий вопрос». То лодки, то зимние поездки в город на каникулы… Организация особой детской библиотеки… Создание Дома пионера. Небольшого, но все же дома… Делом рук Петра Терентьевича был и музыкальный кружок.
Над этим сначала кое-кто посмеивался… Поговаривали о том, что в колхозе ни маслобойки, ни мельницы, зато четыре рояля есть… Но не прошло и года, как появились первые молодые музыканты, и кружок начали хвалить.
Вот и теперь, выполняя обещание детворе, Петр Терентьевич сооружал вместе с ними объединенную голубятню. Идея строительства этой голубятни возникла с драки двух маленьких голубятников. Один из них переманил у другого вороную голубку.
– Отдай!!
– Плати выкуп – отдам!
Дальше – больше. Драка. Дело как будто нормальное. Как можно не подраться мальчишкам! Но, задумавшись над этой дракой, Петр Терентьевич вспомнил старые худые времена, когда самое главное в голубеводстве была приманка чужих голубей, выкуп их, перепродажа и даже кража…
– А почему, – сказал тогда Бахрушин, разняв драчунов, – вам, молодым колхозникам, не построить общую голубятню? Ни драк бы, ни ссор, ни угонов, ни загонов. И голубям раздолье в большой голубятне. И вам любо большую стаю в небо поднять…
Ребята – практический народ. Они сразу поставили вопрос ребром.
– А досок кто, дядя Петя, даст? – спросил один.
– Да ведь и сетка нужна… Какая же без сетки голубятня! – подсказал второй.
Пообещав ребятам «обмозговать это дело», Петр Терентьевич назвал и срок, когда все голубятники села соберутся на общее собрание и решат вместе с ним, как жить голубям дальше.
Такое собрание состоялось. Не до него было Петру Терентьевичу в эти дни. Приезд Трофима не выходил из головы. Пусть Бахрушин не придавал этому какого-то особого значения, но все же этот приезд был как горошина в сапоге. Петру Терентьевичу, как и Дарье, появление Трофима казалось каким-то не то чтоб оскорбительным, но, во всяком случае, не украшающим их.
Что ты ни говори, как ты ни объясняй, а Трофим его родной брат. Ну какая разница, что у них разные матери! Но факт остается фактом – он приедет и скажет: «Здравствуй, брат». Понимаете – брат! И Петр Терентьевич не может ему сказать: «Какой я тебе брат?» И даже если он это мог бы сказать, так ведь все-то знают, что Трофим его брат.
Брат не отвечает за брата. Это верно. У очень известных и хороших людей бывали плохие братья. И от этого хорошие люди не становились хуже. Но все-таки лучше, если бы таких братьев не было.
Бахрушин оберегал свой авторитет. И, может быть, держал себя даже в излишне строгих рамках. Но ведь не для, себя же он это делал, как и не для себя ревностно держался за председательское кресло, твердо веря, что он нужен на этом посту. Нужен, особенно после трудного, не обошедшегося без свар и склок объединения отстающих колхозов с передовым бахрушинским колхозом «Великий перелом». Желая показать тогда, что малые колхозы не вливаются в большой, а соединяются все вместе, он предложил назвать новый колхоз новым именем. Именем XXI съезда КПСС. И теперь даже те, кто мутил при слиянии ясный день и называл Бахрушина захватчиком их земель и угодий, стали величать Петра Терентьевича справедливым укрупнителем и радетелем для всех. А дня три тому назад все же опять просочилось старое, и старуха, из окраинной деревни колхоза, Дальних Шутем, позволила себе кольнуть Петра Терентьевича за то, что ей не «подмогли» кровельным железом. Она сказала: «Ну, так ведь один брат в Америке дела вершит, а другой здесь возглавляет».
На это можно и не обращать внимания, но все-таки…
По глубокому убеждению Бахрушина, человек, занимающий пост председателя колхоза, не должен быть уязвим ни в чем.
Секретарь райкома Федор Петрович Стекольников, с которым Бахрушин прошел почти всю войну, можно сказать – его фронтовой товарищ, и тот, прочитав Трофимово письмо, сказал:
– Не кругло, понимаешь, для тебя все это получается, Петр Терентьевич.
Именно, что «не кругло». Ничего особенного, а «не кругло». Лучшего слова и не подберешь.
Начав строить с ребятами голубятню, Петр Терентьевич теперь очень радовался этому. Голубятня уводила его в свободные часы от мыслей о брате. К тому же, сооружая голубятню, Бахрушин нашел умный ход – подбросить ребятам идею создания маленькой птицефермы.
– Хорошо-то как будет! Куры при голубях. Голуби при курах… Выкормил сотню-другую цыплят – глядишь, опять прибыток. На эти деньги, может быть, и лис через год, через два можно завести. Или кролей… А то и лосятник соорудить…
Ребята взвизгивали, кувыркались от восторга. Особенно радовался Бориско – внук Дарьи Степановны, приехавший к бабушке на каникулы. Ведь он не как все остальные. Он состоит в родстве с Петром Терентьевичем. Сродный, или, общепонятнее, двоюродный, внук дедушки Петрована.
«Эх, если б знал Борюнька, – думал Бахрушин, – кто его родной дед…»
Оказывается, Трофим и тут не нужен со своим приездом…
Между тем на строительстве появились новые лица. Птичницы. Вожатый только того и ждал. Ему всячески хотелось «подключить» и пионерок. И теперь они «подключились» к строительству…
Среди мальчишек Петр Терентьевич и сам становился мальцом. Увлекая их, он увлекался сам. А за ним увязывались и другие почтенные люди, тоже, наверно, не видевшие веселого детства и доигрывающие его в зрелые, если не сказать более, годы.
Чего-чего, а любить детей, с головой уходить в их затеи, даже играть с ними никогда и ни перед кем не стеснялся председатель. Это были святые часы его досуга. И если бы чей-то язык посмел хотя бы отдаленным намеком высмеять его, у него нашлись бы острые, пригвождающие забияку слова.
Где-то здесь нужно сказать об особенностях разговора Петра Терентьевича. Он разный в своей речи. Разговаривая, к примеру, со стариком Тудоевым, Бахрушин находит забытые слова из прошлых лет. Он их не ищет, они откуда-то сами приходят на язык. С приезжим лектором, предпочитающим употреблять вместо привычных коренных слов благоприобретенные из специальных книг, Бахрушин говорит инако. С ребятами – опять особый разговор. Он даже как-то сам признался:
– Во мне будто срабатывает какое-то реле, которое автоматически переключает разговор, смотря по человеку, с кем говорю.
Но это между строк и впрок, для предстоящих глав.
Голубино-куриная ферма получалась на славу. Вверху – голуби, внизу – куры. Особо – будка для дежурного и сараюшка для кормов. Ребята висли на шее у Бахрушина, радуясь затеям такого немолодого и такого близкого и понимающего их человека.
Но все-таки приезд американцев не выходил из его головы.
VII
Поздно вечером, вернувшись с Ленивого увала, где возводилась ребячья ферма, Бахрушин сказал жене:
– Лялька, я хоть и делаю вид, что не обращаю внимания на Трофимов приезд, а виду не получается…
Елена Сергеевна Бахрушина, принадлежавшая к людям, не знающим уныния, стараясь всячески развеселить мужа, все же называла этот приезд «черным ненастьем».
– За что только все, Петруша, валится на нашу голову? – ответила она. – Дарья – та хорошо придумала. У нее женская обида. И все понятно… А мы хоть сто ночей думай, ничего не придумаем. Да и надо ли, Петруша, придумывать? – начала она рассеивать мысли мужа. – Что мы, должны ему, что ли? Виноваты перед ним в чем-то? Или у нас слов нет, каких надо, если понадобится разговор?
– Да слова-то найдутся. Самое легкое – слова находить. Ему не много слов надо. По письму видно, что недалеко он за эти годы шагнул. Другое меня беспокоит.
Петр Терентьевич, усевшись рядышком с женой, как всегда принялся ей выкладывать все, что он думал:
– Понимаешь, Лялька, все эти годы наш колхоз жил сам по себе. В своей стране и своей страной. И все было ясно. Вот общая государственная задача. Вот ее часть – задача колхоза. Решай. Борись. Расти. Пусть не всегда и не все удавалось. Но неудачи и оплошки случались дома. Внутри страны. А теперь оказывается, что до Бахрушей есть дело и другим… Америке.
– Петрушенька, – рассмеялась Елена Сергеевна, – Трофим-то все-таки не Америка.
– Да, – согласился Бахрушин, – Трофим не Америка. Но ведь с ним едет Тейнер. Журналист. А если он журналист, значит, глаз. А чей он глаз? Зачем он едет? Чтобы ничего не увидеть и ни о чем не рассказать?..
– Ну и что?
– Ничего. Только если Тейнер – глаз, то Трофим во всех случаях – другой. Значит, два глаза. Один не разглядит – другой поможет.
– Ну и пусть глядят. Нам-то что? Нам-то что, Петруша? – стала опять успокаивать мужа Елена Сергеевна.
А Петр Терентьевич свое:
– Нам-то, может быть, и ничего, если глядеть не дальше околицы… А если посмотреть пошире, побольше и увидишь. Для нас колхоз как колхоз, а для них частица чуждого им социалистического земледелия, по которой они будут судить гласно. Печатно… И при этом, скажем прямо, без излишнего доброжелательства… Елена! Неужели ты не понимаешь, что в Большом театре Уланова – это Уланова, а в Америке она – Советский Союз?
– Ну, почему же я не понимаю? Понимаю, – отозвалась Елена Сергеевна. – Понимаю и разницу между нашим колхозом и Галиной Улановой. Уланову вся Америка видела. Все поняли, какова она в танце… И пиши не пиши, что, мол, то не так да это не этак, никто не поверит. А о нашем колхозе будут судить только двое – Трофим да Тейнер. И как они наши «танцы» опишут, так и будут о нас знать.
– Вот! – громко воскликнул Бахрушин. – За такие слова я готов не знаю что для тебя сделать! Именно как они опишут наши «танцы», такими и будем мы для американских читателей. Конечно, – пораздумав, продолжил Бахрушин, – одна-две газеты погоды в Америке не делают, но все же моросят… Пусть нашими бахрушинскими прорухами, если такие они выищут, достижений Советского Союза не закроешь, но… хоть маленькую тень, да бросят. И я хочу или не хочу, а должен думать об этом, как будто бы я не я, а весь Советский Союз.
Необычная беседа мужа и жены затянулась. Тот и другой, не сговариваясь, решили поискать в эфире «Голос Америки». Все-таки какая-то подготовка к встрече… Не слушая раньше этих передач и не зная, на каком они делении шкалы, Елена Сергеевна поймала органную музыку Баха.
Услышав знакомые величественные звуки, Бахрушин остановил руку жены, сказав:
– Черт с ним, с «голосом», засекай «Ивана Севастьяновича». Вот целина так целина. Ни конца, ни края, и кругом – свет.
Тихо гладя руку жены, он заметил:
– И почему наши фабрики фисгармоний не выпускают? Тот же орган, только звук тише.
Елена Сергеевна, довольная своей находкой в эфире, захватившей мужа, подумала: никто не знает, какой он у нее. Может быть, и сама она не знает всех уголков его такой же широкой, как эта музыка, души.
А Бах звучал… Звучал на весь мир. Наверно, его слышали и звезды. Величавые звуки окрыляли Петра Терентьевича, и Трофим ему теперь казался маленьким догнивающим пеньком на старом болоте Большая Чища, а Тейнер и вовсе опенком на этом пне…
– Да пошли они оба к козе на именины! Нечего нам, жена, и думать о них.
– Давно бы так, Петрован, давно бы так, – сказала Елена Сергеевна и принялась разбирать для сна широкую постель.
Но… Но Бах кончился… И пень на Большой Чище снова увеличился в размерах… Он не оставит Петра Терентьевича. Он будет сниться ему.
Ну и пусть. Минует и это…