Текст книги "Сегодня и вчера"
Автор книги: Евгений Пермяк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 54 страниц)
Эти слова отлично помнил и пересказывал мне Шоша. Он вспоминал, как дед, не утруждая его работой, давал вволю поиграть в нехитрые игры деревенских детей.
– Маленькая Настя было тогда матерью, – рассказывал мне Шоша, – а я, уж большой, годов двенадцати, был ее сыном. Она то и дело уезжала на базар и запирала меня одного под столом. «Сиди Шоша, жди меня. Кошку молочком напои, двери не открывай. Огня не задувай. Приеду с базара – гостинцев привезу. Леденцов, пряников…» И я ждал ее под столом. Потом она приезжала. Начинала расспрашивать, не приходил ли кто, не задувал ли я огня, напоил ли кошку молоком. А я говорил ей: «Все сделал, мамонька, как ты наказывала». Тогда она принималась меня угощать. Целовать, миловать, спать укладывать: «Баю-баюшки баю, Шоше песенку спою. Спи, глазок, и спи, другой. Спи, мой голубь дорогой». И я клал голову на Настины колени. Тогда я страсть как любил эту игру в «мать и сына». Потому что у меня почтя что не было матери. Я не помню ее…
Зная все это, я спрашиваю себя: «А может быть, Настя хочет разбудить в Шоше ту большую любовь, от которой обезумеет не только она, Настя, но и остолбенеет Мокшариха? Ведь недаром же Настя восторгалась, как Степан, муж старшей сестры, ревновал ее до безумия. До разгрома посуды, до битья стекол. А она, без края любя его, подзадоривала: «Лучше удавлюся, да мужику не покорюся. Люби, какая я есть, песельница да плясунья». И пойдет, пойдет плясать-наговаривать:
Эх, мил, мой мил,
Ревновал, любил,
Все горшки прибил
А меня – забыл…
Не бил… не честил,
На божничку посадил,
Низко кланялся,
Горько каялся.
На божничке я сижу
И на милого гляжу:
– Молись на жену
Свою сужену…
А не то я соскочу,
Наповал защекочу,
Замилую, зацелую
Ненаглядного…
«Может быть, младшая сестра, – думал я, – походит чем-то на старшую и хочет вызвать ревность Шоши?»
Нелепо на самом деле было предполагать, будто Трофим Косая верста, кривобокий, тонкий и длинный, урожденный, как говорит молва, из пятна в пятно в старого урядника, мог нравиться Насте. Неужели она могла быть безразлична к приезду Двоедановых? О чем думала она? На что надеялась эта далеко не легкомысленная девушка? Мне даже временами казалось: ничуть не противодействуя сватовству, она будто ждала его. В первый день рождества Настя по нескольку раз меняла свои наряды и, выбегая к нам, советовалась, в чем лучше показаться гостям.
Наверно, я несколько преувеличиваю… но, право же, в эти годы, в этих местах я не видал более грациозной девушки. Говорят, что Мокшариха была такой же поджарой и тонкокостной, «бросовой» девкой. И это будто бы мешало ей выйти замуж. Парни заглядывались, а отцы и матери отговаривали: «Куда такая? Калачом убьется, в квашне утонет»… Между тем красавец изо всей округи Мокшаров высмотрел Стешу на чьей-то свадьбе и не стал спрашиваться у отца-матери. Спросил только у нее: «Люб ли я тебе?» И когда та, уносимая им в степь, сказала: «Зачем пустые слова?», Мокшаров нес ее верст пять, до дядиной заимки. А оттуда – к попу. Ну, а потом покричали отец с матерью, отлупили для порядка сына вожжами, а сношку ласково ввели в дом, да еще пожалели, что такая куколка такого дуботола в мужья выбрала. «За это его и вожжами бил, – оправдывался свекор и тут же подарил Стеше три с половиной аршина синего сукна и связку им самим битых лис. – Потому как нельзя тебе при такой басе в овчине ходить. Понимать надо».
И Шоша не мог не полюбить это повторение Мокшарихи. Он и Настя как бы родились один для другого и дополняли друг друга. Глядя на них, можно было поверить в невероятное – в судьбу, в рок, в «планиду», как здесь говорили.
Про них вполне можно было сказать, что они, красивые порознь, вместе были еще краше.
К чему же такое нелепое коверкание счастья, которое так очевидно? Даже было противно думать об этом. Но думай не думай, а события развертывались. И от них нельзя было уйти и мне, расквартированному в этом доме. И я участвовал в этих событиях.
Двоедановы приехали на другой день. Приехали на трех парах, запряженных гусем. Приехали сам-семь: старик Двоеданов, Косая верста, усыновленный немой работник с Дарьей, рыжий Боровок Яшка с Феклушей да еще двоедановская сестра Лукерья. Она, видимо, в качестве кандидата в посаженые матери со стороны жениха.
Лошадей Двоедановы бросили на усыновленного «немтыря» и направились в дом. На пороге их встретила Мокшариха и ее старший зять.
Шоша забился на полати и решил не появляться в горнице.
– Да ты не блажи, плакальщик, – стаскивала его с полатей Настя. – Не худа же ты мне хочешь… Приглядись к Трофиму-то, может, и сам мое счастье за ним увидишь…
Шоша не отвечал. А Двоедановы тем временем шумно раздевались, показывая свою одежу. Старик приехал в черном сарапуловском тулупе с черным воротником с длинным волосом в мелких кудряшках. Яшка Боровок щеголял собачьей ягой, Феклуша показывала корсачью шубейку, отороченную серой мерлушкой.
Косая верста вошел лихим щеголем в серой венгерке, выменянной специально для этого приезда за семь пудов пшеницы и баранью ногу, о чем он поведал мне до того, как поздоровался, и спросил:
– Стоит того?
– За такую и двух мешков мало, – поддержал я Трофима.
Гостей провели в горницу. Двоеданов прошел первым и запричитал:
– А пошто в горнице не светло, не тепло, не радостно? Где зоренька ясная, девица красная, маков цвет Настенька?
– Вот она где! – прозвенела малиновым колокольцем Настя, появившись в горнице в розовом атласном платье, в омских обутках на высоких каблуках и в Омске же купленных тонких нитяных чулках.
– Детушки, сношеньки, держите меня! – начал представление Двоеданов. – Не дайте умереть в одночасье! Ангел сошел с небес. Да кто тебя догадал, моя доченька, на грешной земле родиться! Ну, подойди ко мне, полунощная звездочка… Слепнуть – так уж слепнуть!
Я самым внимательным образом следил за хитрым стариком. И он, заметив это, сообщил мне:
– Власть-то наша как подымать женское сословие начала! На высокие подборы поставила. Совсем другой вид.
Старик не ошибался, высокие каблуки изменили походку и фигуру Насти. Она теперь не шагала по полу, а плыла по нему.
Поздоровавшись со всеми, Настя оставила Трофима напоследок. А тот, желая произвести наилучшее впечатление, тряхнул мелкозавитым, как шерсть на воротнике отцовского тулупа, чубом, распахнул серый «спинджак», показал канареечный узор вышивок на малиновой рубахе и щегольски поднес на своей огромной ладони колечко с желтым камешком и сказал:
– Для первого случая. Чистый янтарь!
Настя улыбнулась, лукаво посмотрела на меня и, притворно сокрушаясь, сказала:
– Наверно, никак не меньше мешка стоит?
– Это уж как полагается… Лишь бы только на пальчик налезло.
Я уже, кажется, говорил, что у Насти были тонкие, не в пример сестринским, пальцы. И она, опять лукаво посмотрев на меня, стала неторопливо примерять кольцо на каждый палец своей левой руки, начиная с мизинца, будто показывая, как могут, быть красивы девичьи руки. И когда она надела кольцо на последний, большой, палец руки, показав всем, что оно явно велико, сказала:
– Ах ты, жалость-то какая! Не по руке колечко. – и, отдавая его Трофиму обратно, добавила:
– Не судьба, значит, мне его носить…
Тут вмешался старик Двоеданов.
– А я что говорил тебе, сын? Это колечко Настеньке вместо пояса можно носить, – явно намекал он на тонкую талию Насти, схваченную белым кушачком. – Ну, да оплошка невелика. Были бы пальчики, найдутся и кольчики…
Не только я один наблюдал за стариком Двоедановым и Настей. За ними зорко следили еще два глаза. Это были зеленые, почти изумрудные, глаза Феклуши. Она впервые видела и возненавидела ее с первого взгляда. В глазах Феклуши стояли испуг и зависть.
Феклуша по-своему тоже была очень хороша. Отец и мать не обидели ее, как, говорится, ни лицом, ни статностью, ни звонким голосом, ни русым волосом. Но здесь она выглядела второй. Второй. Это понимали все и, конечно, она. Понимал это и Яшка Боровок. По своей простоте и глупости Боровок ляпнул про Настю такое, что даже закашлялся Двоеданов. Он сказал:
– Папаня такую-то сношку, пожалуй, больше моей Феклушки полюбит. Хорошо ей у нас будет.
Старик, прокашлявшись, тем самым выгадав время, сказал:
– Меньшую всегда больше жалуют и лучше балуют…
Сказав так, Двоеданов далее уже не давал никому вымолвить слова, боясь «святой простоты» недалекого сына.
Вскоре вошел усыновленный «немтырь». Он поклонился и промычал нечто похожее на «здравствуйте», затем сел в уголок и принялся разговаривать на пальцах с Дарьей, безразличной ко всему, кроме семечек, которые были первыми поданы на подносе.
Я на правах живущего в этом доме предложил Кузьме Пантелеевичу и его сыновьям выпить для разбега по стаканчику изюмной бражки, которую Мокшариха варила куда как хорошо.
Настя то и дело бегала на кухню, будто по хозяйству, хотя в этом и не было никакой нужды, потому что старшая проворная дочь Мокшарихи справлялась с подачей угощений одна.
Федор Чугуев сидел за столом рядом со мной. На нем был легкий, помятый в дорожном мешке пиджачонко, надетый поверх добротной чесучовой рубахи, вышитой по вороту синими цветками руками Мокшарихи и ею же подаренной в канун праздника.
Двоеданов, разглядывая рубаху, спросил:
– Это кто же тебя, Федор, такой дорогой рубахой одарил? Если по узору судить, так чья-то здешняя игла его вышила. Любят, видно, тебя еще бабы-то…
Мокшариха никому не прощала вольностей, и она ответила Двоеданову куда прямее, чем, может быть, ей хотелось:
– Не разглядывал бы ты, Кузьма, мой тоскливый вдовий узор. Я ведь не разглядываю на твоей рубахе жаркую и не по годам молодую вышивку… Чокнись лучше с Федором Семеновичем, он ведь тоже дорогим гостем сидит за моим столом.
Считая на этом разговор законченным, Степанида приветливо потрепала по щеке Феклушу.
Умный Двоеданов постарался не понять намека и в продолжение всего застолья был очень внимателен к Федору Чугуеву. Но в этот вечер двоедановскому языку суждено было сделать еще один промах. Он, справляясь о Шоше, не желая, оскорбил Настю.
– А шерстобит-то где? – спросил Двоеданов. – Боится, что ли, он на люди показаться? Сбренчал бы нам на струне – глядишь, и поднесли бы чарочку. Мы ведь люди не гордые, всех жалуем, кого хочешь за один стол с собой посадим.
Настя, вспыхнув, ответила:
– Взаперти я его держу. Боюсь, как бы красоту его не сглазили. Да и рубаху новую я ему еще недовышила.
Кузьма Пантелеевич, видя, что ему шутка не удалась, перевел взгляд на Мокшариху, будто спрашивая: «Как все это понимать?» И Мокшариха, будто поняв вопрос, разъяснила:
– Это от бабки у нее. Бабка, покойница, ее учила: «Ты, говорит, Настя, о журавле думай, а синицу из рук не выпускай». Вот и держит она Шошу в кухне. К тому же бабка наказывала ей, что не всякая долгоногая птица журавль и не всякая малая птаха синица. Другая с виду воробей, а на проверку соловей.
Тогда Двоеданов спросил прямо:
– К чему на помолвке такие слова?
И Степанида ответила:
– Это на какой же на такой помолвке? Уж не на моей ли с тобой, Кузьма Пантелеевич? – Так я будто замуж не собиралась…
Двоеданов хватил большую кружку изюмовой и сказал:
– Не о нас с тобой речь идет. О Трофиме с Настей. Зачем незнайкой-то прикидываться? Все ведь понимают, зачем мы в трех кошевках пожаловали.
Степанида не нашла сразу нужный ответ и принялась обносить гостей рыбным пирогом. А потом сказала:
– Кузьма Пантелеевич, это, конечно, для моей сухопарой Настьки большая честь. Только ей, наверно, подумать надо до того, как с таким конем в один воз впрягаться…
– А что думать-то? – удивился Двоеданов. – Я уж все придумал и все прикинул до последней мелочи. И за нее и за тебя.
– Это как же? – спросила Мокшариха. – Как же ты мог в мою голову влезть?
– А вот так и влез, – ответил Двоеданов. – Думаешь, я не знаю, что наша семеюшка не по Настеньке? Знаю. Думаешь, не знаю, что тебе без Насти, бобылкой, жить тоже не тае? Знаю. Знаю и устраняю все это. Отделяю Трофима. Новый дом для него приглядел. А в этом доме ты ли при них, они ли при тебе… и так и этак хорошо.
– Спасибо тебе, Кузьма, что ты и обо мне подумал, – поклонилась Степанида. – Только мой-то дом куда?
– А я именно о нем подумал. Знал, что ты про него спросишь. Знал, что тебе горько будет свое гнездо покидать, поэтому и решил купить не у кого-то, а у тебя для тебя да для Настеньки с Трофимом твой дом. И ему будет не совестно въезжать, и тебе не обидно зятя принимать.
Такого поворота Степанида явно не ждала. Такие условия сватовства трудно было услышать от кого-либо.
– Так не молчи хоть, – напирал Кузьма.
– Хмельна я что-то ныне, – отговорилась Мокшарова. – То ли от своей, бражки, то ли от твоего посула. Очухаюсь ужо, тогда и поговорим, – обнадеживающе закончила Мокшариха.
И Настя, будто довольная поворотом дела, стала зазывать в пляс. И всем стало ясно, что свадьба предрешена.
Двоедановы уехали после полуночи. А на другой день явились новые гости. Новые сваты. Тычкины. Я знавал их. Очень хорошая и крепкая семья. Они сватались степеннее, соглашаясь ждать ответ по усмотрению Степаниды Кузьминичны.
С этого дня сваты стали приезжать как по расписанию. Что ни день, то новые гости. И так чуть ли не неделю. На Шошу было страшно смотреть. А Настя продолжала одарять его ласками, и Мокшариха была так внимательна к нему, что я отказывался понимать ее. Но как-то она спросила меня:
– Люб тебе, что ли, Шошка?
И я ответил:
– Как брата родного люблю.
Мокшариха усмехнулась:
– Как брата любишь, а сделать ничего не можешь. Молчишь да жалеешь. Разве так жалели в наши годы…
– А как жалели в ваши годы? – спросил я.
– Да так, что и овцы целы бывали и волки довольны. Шошка-то ведь овечка. А я, по твоей мере, наверно, в волчихах хожу… Вот ты бы взял, да и помирил нас. С тебя и взятки гладки.
– Знал бы, как это сделать, ничего бы не пожалел…
Мокшариха опять ухмыльнулась:
– Хоть и грамотен ты, хоть ж три аршина в землю видишь, а не широко глядишь. Не шире Шошки.
– А при чьи тут широта? – спросил я.
– А при том, что не под своими ногами нужно жизнь видеть, а вокруг. Все во внимание принимать – и сватов, и меня… Аль не видишь, что сватами я по горло сыта? Не последние люди моей дочери честь оказали. Никто не может сказать, что она женихами была обойдена…
– Ну и что из этого? – опять спросил я, не понимая, куда клонится речь.
– А то, что если б я свою Настю выдала теперь даже за тебя, у которого, кроме солдатской сумки, никакого заведения, ж то бы меня никто не укорил. Не от нужды выдала, а по выбору. А выбор немалый был у меня…
Я начинал кое-что понимать. Во всяком случае, для меня было ясно, что шумное сватовство Насти Мокшарихе нужно для охранения ее болезненного, к тому же ложного самолюбия.
– Так почему же, – сказал я, – вам теперь не выбрать Шошу? Теперь-то уж никто не скажет, что Настя вышла за него потому, что никто другой не сватался!
Тут Мокшариха прикрыла дверь и ответила:
– По доброй воле? За шерстобита? За человека с одной струной?.. Да у тебя, видно, сквозняк на чердаке. Другое дело, если бы это все убегом, скажем, самокрутом… Тогда, как говорится, и овцы… это самое, и волчице деться некуда…
Сказав так, Мокшарова вдруг переменила ход разговора и сказала мне:
– Надоело мне на твой лысый полушубишко глядеть, хочу тебе мужнин тулуп отдать. Стоишь ты того.
– Чем же я стою-то? И почему это вдруг?
– Шошку любишь. И я его, сироту, люблю. Сыновей-то ведь у меня не было… А он без матери рос… Ну что уставился? – вдруг прикрикнула на меня Мокшариха, стараясь скрыть навернувшуюся слезу.
От тулупа я отказался, сказав, что потом видно будет. И, больше не возвращаясь к разговору о Шоше, стал обдумывать план представления, которого жаждала Мокшариха.
Продумав все необходимое, я выпросил пару коней и кошевку в заготовительной конторе. Вечером в субботу, когда Мокшариха с Федором ушли на пельмени к соседям, я подкатил к дому.
Настя и Шоша сидели в горнице и читали сто раз читанную книгу русских сказок.
– Одевайтесь! – сказал я.
– Куда? – спросила Настя.
– На свадьбу!
– На чью?
– В дом вхожу, женюсь… Я ведь не как вы, не тяну кота за хвост.
– Это как же так? – забеспокоилась Настя. – Хоть бы предупредил… На ком же ты?
– Увидите… Только пошевеливайтесь. Свадьба тайная…
– Тайная? Убегом? Хорошо-то как! – обрадовалась Настя. – Шошка, слышишь, как бравые-то парни дела обделывают? Нам бы так…
– Что ты? – испугался Шоша. – Разве мыслимое дело? Как я глаза тогда подыму…
– Давай, давай, – поторапливал я, – не задерживай невесту, не срывай свадьбу!
Шоша испуганно и торопливо накинул шубейку, шапку, замотался шарфом.
– Так не могу же я так, – вдруг забеспокоилась Настя. – Я ведь у тебя там вроде матери посаженой буду…
– Там разберемся, кто мать, кто отец… Живо! – прикрикнул я.
Настя все-таки сумела переодеться в белое платье, и уже минут через десять-двадцать деревня осталась далеко. На вопросы Насти, куда мы едем и далеко ли, я неизменно отвечал: «Не спрашивай. Примета плохая».
Наконец мы приехали к дому, где жил мой товарищ. Это была переселенческая украинская деревенька. Нас ждали незнакомые гости, если не считать моего товарища.
Стол был уже накрыт. Настю и Шошу провели на главные места и, усадив, стали славить по украинским обрядам как жениха и невесту.
Шоша побледнел белее полотна, готовясь сбежать из-за стола. Настя молчала. Разрумянившись, она несколько минут сидела, опустив голову, будто что-то обдумывая. А потом, обратившись ко мне, сказала:
– Спасибо тебе за свадьбу, – и чинно поклонилась славившим ее как невесту.
От этого Шоша побледнел еще более. Но когда я крикнул: «Горько, горько!» и все поддержали меня, Шоша испуганно поцеловал Настю и заплакал.
Это не вызвало смеха. Наоборот, вслед за ним прослезились даже молодые люди, сидевшие за столом, знающие всю предысторию этой свадьбы.
Пировали до первых петухов, а затем оставили молодых в отведенной для них комнате, где жил мой друг. Там они и остались на следующий день, а я поехал, чтобы объявить Мокшарихе о случившемся.
Представление разыгрывалось на славу. В Мокшарихе пропадала если не великая, то выдающаяся актриса. Она выбежала навстречу ко мне с дробовиком. Ружье выстрелило в воздух, когда соседи и Федор отнимали его у Степаниды.
Обезоруженная, она бросилась выцарапывать мне глаза. А потом пала без чувств на снег.
Ее унесли в дом. Опрыскивали с уголька. Растирали, наговаривали… Словом, никому, даже Федору Семеновичу, не приходило в голову того, о чем знали я да она. И то… как она знала? Она знала про себя, не имея в виду сознаться даже при мне, что все это сделано после ее подсказки.
Когда Степанида пришла в чувство, из которого она ни на минуту не выходила, я стал говорить о судьбе, о «планиде», о прочей чепухе и, наконец, о том, что можно меня убить, но ничего нельзя изменить, Шоша и Настя – теперь муж и жена.
Так длилось несколько дней. За эти дни побывал Двоеданов, предлагавший сломать самокрутную свадьбу и, несмотря ни на что, отдать Настеньку, ясную зореньку, за Трофима.
Дарья на это сказала:
– Пусть мается за тем, кому на шею повесилась.
Федор Семенович отсиживался в кухне. Наконец подошло время, когда гнев нужно было сменить на милость. Таков уж веками заведенный порядок.
Мокшариха долго советовалась с соседями, а те хором твердили, что это все «по воле божией» (а я тут, оказывается, только слуга этой воли), посоветовали вернуть в дом беглянку и ее «богоданного» (обратите внимание на эти слова) мужа.
Теперь Насте и Шоше нужно было пасть в ноги Мокшарихе и не подыматься до тех пор, пока она их не простит…
Они так и сделали.
На этом как будто и можно было закончить затянувшееся повествование, если б не Федор…
Когда все, как и хотелось Мокшарихе, обошлось самым приятным образом и все были обведены вокруг ее пальца, Федор Семенович сказал:
– Пора и восвояси. В Калужскую…
Этих слов, я думаю, очень давно ждала Мокшариха. И ответ на них был готов тоже давно, может быть задолго до того, как она задумала выдать Настеньку замуж за Шошу… Да и… Я не хочу думать о Степаниде Кузьминичне хуже, чем следует. Но зачем о ней думать лучше, чем нужно? Крепкая и не отцветшая еще Мокшариха, не потерявшая пока ни единого зуба, добилась наконец своего. Она получила счастливую возможность под прикрытием Шоши ввести в свой дом Федора Чугуева, которого (в этом меня никто не разубедит) она нежно любила и ждала давно в свой тосковавший по хорошему старику вдовий дом.
– Это в какую же Калужскую? – сказала она. – Ты его, сироту, подобрал, внуком назвал своим, а он что? «Иди, дед, на все четыре стороны»? Так, что ли, Шошенька?
– Не знаю, маменька, что и ответить, – отозвался Шоша.
– А ты знай. Кто в этом доме теперь хозяин? Он, что ли? – указала Мокшариха на меня. – Вот и решай.
– А что решать, когда уж все давно само собой решено? – вмешалась Настя. – Неужели мои дети без деда, с одной бабкой, расти будут? Да чем они хуже других…
– Это так, – согласился Федор, – только зачем же за меня-то решать? Я хоть и беден, да не поклончив.
Ночью Федора Семеновича не стало. Он ушел на станцию, не простившись. Не все получилось так, как задумывалось Мокшарихой. Пришлось ей кое в чем уступить.
И утром Мокшарова и я помчались на станцию. Поезд уже готов был тронуться. Федора Семеновича мы нашли в теплушке и вытащили оттуда.
И только после того, как Степанида призналась ему во всем, от сватовской мороки до свадьбы Шоши и Насти с ее согласия, старик вдруг посветлел и сказал:
– Тогда и толковать не о чем, Степанида…
…А тулуп я все-таки не взял. И не раскаиваюсь. Зато мне были скатаны такие валенки, что я их едва износил за целых три, а может, и четыре года. Рукавички же, вязанные Настенькой, я не износил. Я оставил их на погляд, как и ею же вышитое полотенце. На погляд и на память о дорогих мне людях, у которых родились и выросли теперь хорошие дети…
Вот и вся история, которую хочется напоследок чем-то подсластить еще, да не знаю как…