355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Пермяк » Сегодня и вчера » Текст книги (страница 20)
Сегодня и вчера
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:02

Текст книги "Сегодня и вчера"


Автор книги: Евгений Пермяк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 54 страниц)

XV

– Я, Аркадий Михайлович, не все про жизнь Васиной тещи досконально знаю, но про кое-что слышал от ее земляков. Наш край не только по рудам да по прочим дарам земли удивительный и пестрый, но и по людям. И среди наших людей, особенно в старые годы, нигде, пожалуй, такой пестроты не было, как у нас. Даже рабочий люд взять…

Скажем, работает человек на домне или на руднике. Это одно. А скажем, бегает по лесам шныряет по речкам – золотой песок ищет или каменьями редкими хочет разбогатеть – это другое, а прозвание общее – рабочий люд.

Серафимин отец из вторых был. Не манила его коренная трудовая, рабочая жизнь. Токаря, скажем. Слесаря. Горнового. Или, к примеру возьмем, кузнеца. Серафимин отец Григорий Самсонович по-своему жизнь видел. Не хотелось ему простым куском хлеба с солью питаться. Хоть и верен был этот трудовой кусок и никогда не давал с пустым брюхом ходить, а все же простой хлеб. А зачем в золотом краю простой хлеб есть, когда земля столько всяких разных богатств прячет! Не лучше ли свой фарт поискать, золотую жилу найти, – тогда и хлеб не в хлеб, и мясо не в мясо, и молодая курятина не еда.

Вот и бросил этот Григорий, Серафимин отец, работу на руднике. Обзавелся искательским инструментишком да подался в леса – золотого полоза за хвост ймать. Год ймает, два ймает, а он не ймается, только мелкой удачей дразнит искателя. То самородочек обронит ему полоз не больше кошачьей слезы, то золотой пылью пожалует или самоцветное зернышко подкинет. Хоть и не купишь на это бархатный кафтан, а все же из кулька в рогожку перебиваться можно. А главное дело – малые, грошовые находки о большой удаче забыть не дают. Ею-то и жил Григорий Самсонович. Ее-то и видел во сне и наяву. А тут, скажу я тебе, Аркадий Михайлович, еще были-небыли ему покоя не давали. Дальше в лес манили. Глубже в землю врываться велели. Вот и врывался Григорий Самсонович, лег в нее на вечный покой. И остались после него жена да двое дочерей.

Старшая дочь, Анна Григорьевна, не в отца пошла. На руднике стала работать и за хорошего парня вскорости замуж вышла. Хорошо и по сей день живут. С неба звезд не хватают, а своему очагу гаснуть не дают. Своими руками кормятся. А руки, известно, не разменный капитал. Всегда кормят.

А младшенькая дочь Григория, Серафимочка-херувимочка, от тятеньки золотую болезнь унаследовала. Тоже золотой жиле стала молиться, о сытой, бездельной жизни думать. И, как рассказывают про Серафиму, маслом ее не корми, только сказы, легенды разные про золото, про земные клады говори. А этой словесности у нас на Урале хоть отбавляй. И не одна небыль, а чистая правда тоже сказывалась. Мало ли совсем пропащих людей в богатеи выходили. Про это, сам знаешь, Аркадий Михайлович, не в одной книжке написано.

И захотелось Серафиме отцовский ненайденный фарт найти, из его золотой думки удачу свить. Ну, а под силу ли ей это самой! Мыслимо ли девахе по лесам, по горам с каелкой шататься. Не один медведь страшен. Вот и задумала она за такого парня замуж выйти, который пошел бы по тятенькиному следу. И нашла. Гранильщика. Николаем звали. Из первых чудодеев был. На вывоз камни гранил. В молодые годы сверкать мастер начал. Далеко бы пошел, да…

Да жена-красавица на свою тропу его заманила. Серафима Григорьевна в молодые годы, сказывают, кого хочешь своей красой-басой могла ума-разума лишить. И лишила своего муженька.

Много ли мало ли годов прошло, а ее Никола из леса не выходит. На речках днюет, под зеленым кустом ночует, а фарта нет. Не зря говорится, что ни золото, ни самоцвет не любят, когда их ищут. Они как-то больше любят сами находиться. Не зря про это и байки сложены.

Не нашел Николай жилы, а мастерство свое гранильное потерял. Из трудовых людей в «прочих» стал числиться, а потом и из этой графы совсем в плохой параграф угодил. В недозволенном месте решил у жар-птицы золотое перо выдернуть. В уголовные попал.

Осталась Серафима с Ангелиной на руках. Переменила местожительство, а когда овдовела, нового добытчика завела. Он лавкой золотопромснаба заведовал, куда старатели золото за разный товар сдавали.

Хорошо ее второй муж лавкой заведовал, да не долго. Помогла ему Серафима Григорьевна освободиться от занимаемой должности. И он к силу той же причины, что и ее первый муж, потерял гражданские права.

Серафима опять на новое место подалась. А тут и Ангелиночка подросла. Годы подоспели ее замуж выдавать. Сама-то уж Серафима Григорьевна не надеялась больше искателя золотой жилы заполучить. Да и разуверилась, видно, в жиле. Другие ходы-выходы стала искать. Через дочь. И нашла.

Чем не жила это хозяйство Василия? Жила. Хоть и не золотая, а не простая. Есть чем поживиться Серафиме Григорьевне.

Вот тебе, Аркадий Михайлович, и вся история про золотую цикорию и про то, как в одном и том же лесу разные грибы вырастают. Теперь уж ты сам смекай, что к чему и по какому поводу. А меня никак Серафима Григорьевна кличет…

XVI

Рассказанное Прохором Кузьмичом пролило новый свет на стяжательский характер Серафимы Григорьевны. Теперь яснее, откуда что взялось. Значит, сохранила она хотя и в, замаскированном под цвет времени, но в чистом виде страшный норов староуральских хищников, искавших богатой поживы в таинственных недрах.

Можно негодовать на живучесть корней проклятого прошлого, но одно лишь негодование – это ничто! Баранову надо было действовать. Теперь в этом его убеждало все. И дети Василия, и Прохор Кузьмич. Он не один, не один. И не только здесь, на участке Киреевых.

История прогнившего пола дома Василия Петровича дошла до цеха и даже вызвала общественный отклик. Но, поговорив, пошумев, этому событию все же не придали особого значения. И доведись бы до вас, вы бы, наверно, тоже не стали бить в набат по такому поводу, когда главное – это выполнение производственных заданий, программы цеха, государственного плана завода. Нет слов – для многих было печально видеть, как ведущий сталевар то выдаст отличную плавку, то норму не вытягивает.

До сих пор в цехе считалось, что Василий Петрович Киреев унаследовал, от стариков «колдунов», обучавших его, дар «понимать и чувствовать» металл. Говорили, что Киреев умеет варить сталь «красиво». Это слово, видимо, вбирало все определения высокого класса работы. Нередко Василий Петрович, представляя свой завод, выезжал, на соседние сталеплавильные предприятия для обмена опытом. Говоря точнее, он производил показательные плавки, особенно на новых заводах, на вновь задутых печах, где еще не «устоялись кадры».

Василия без преувеличения можно назвать «межзаводской фигурой». О нем даже есть книги. Пусть тоненькие. Но разве дело в количестве страниц? Киреев был одно время образцом для сталеваров не одного своего, но и соседних заводов. А уж в цехе его уважали – дальше некуда. Многие товарищи искренне желали помочь его беде, вернуть его былую славу, но не знали как.

Вот и сегодня, заметив, что Василий киснет, к нему подошли двое – сталевар Афанасий Александрович Юдин и сталевар Михаил Устинович Веснин.

– Поразвеяться бы тебе, Василий Петрович, – начал Веснин.

– Выдать бы пару хороших плавочек на подшефном Ново-Ляминском сталеплавильном, – присоединился Юдин, – я бы первым к тебе стал.

– А я бы, – опять заговорил Веснин, – за второго подручного при тебе не погнушался постоять. Завод хороший. Печи новые. Народ там зоркий, а перелома в работе пока нет. А мог бы быть… Поехали? Пару легковых подадут… И-эх! Как по новой шоссейке порхнем! – уговаривал Михаил Устинович Веснин. – Фронтового дружка захватишь!

– Отпорхал я, – ответил товарищам Василий. – Да и нет во мне, понимаете, теперь того жара, какой там нужен.

Юдин положил руку на плечо. Василию и спросил его:

– Вась! Неужто твоя губка так студит тебя?

– Не перебарщиваешь ли ты с ней? – вставил свой вопрос Веснин.

Василий на это сказал со всей откровенностью… Зачем скрывать от друзей?

– Понимаешь, Афоня, чирей, на заду тоже бывает невелик, а ни встать, ни сесть. Даже заноза под ногтем и та человека выводит из строя. Как я у других перелом произведу, когда я сам себя не могу переломить? И все думаю, думаю, переживаю.

– Это уж точно, – поспешил согласиться добродушный Веснин. – Если уж ты сам не дымишь, не горишь, большого огня ждать нечего… – И тут же предложил: – Может, нам вмешаться в твое житье-бытье? Мы же не только в одном цехе с тобой работаем, но и в одной жизни живем.

– Живем-то мы, конечно, в одной жизни, да страдаем-то порознь, – ответил Василий на участие товарищей. – Я ведь никогда не отказывался, когда мог. А теперь не могу. Не могу, ребята…

Веснин и Юдин оставили Василия. Тот и другой жалели его. Жалели, не зная, как ему помочь. Да и что они могут сделать для Василия? Сказать добрые слова? Выразить сочувствие? Дать совет? А достаточно ли этого?

Понимая, что дом Василия и его загородное хозяйство охлаждают его трудовой пыл, ослабляют его любовь к заводу, они все же находили для него оправдания.

– Как-никак, – рассуждал Веснин, – он почти всю войну был на передовой. Каждый день готов жизнью пожертвовать. Потом овдовел. Сколько один маялся. С головой в работу ушел. Весь день у своей печи. Горячие плавки. Вечером – натаска молодых. Все свои лучшие годы людям отдал. Жил для людей. А для себя когда? Так я говорю или нет? – обращался он к Юдину.

Юдин не отрицал, но и не соглашался:

– Но в такой жизни тоже есть личное счастье!

– Отчасти, может быть, и есть, – продолжал свои рассуждения Михаил Устинович Веснин. – Однако же есть и любовь. По себе сужу. И к нему она пришла. Но как? Какой ценой? Дом построил! А сил каких потребовал этот дом?! И я знаю, и ты знаешь… А ведь мог бы он и не строить его, если бы тогда дирекция дала ему пощедрее квартиру. И было кому дать. Ведь он же за месяц, по его старым успехам, давал добавочной стали по стоимости никак не менее десяти квартир. Так одну из них, побольше, не в две комнаты, надо было дать Василию или нет? Дать и не толкать его на строительство своего дома. Дома, который так дорого обошелся Василию, а еще дороже заводу, потерявшему тысячи тонн недоданной Василием Киреевым стали. Один ли он виноват в этом, что случилось? Один ли? А мы?

– Однако же, Михаил Устинович, – принялся возражать Юдин, – это все наружный вид дела. А ты изнутри взгляни. Не сам ли Василий предпочел свой дом квартире, которую ему давали? Не сам ли? Пусть по жениной или тещиной подсказке. Это не важно, по чьей. Важно, что та подсказка стала его собственным интересом.

Наконец Веснин тоже склонился к тому, что дело было не в доме, а в отношении к этому дому самого Василия. Вот и сейчас беда была не в губке. Можно всем пойти к Василию, хоть сорока человекам. Устроить аврал. Выбросить ко всем чертям гниющий пол и заменить новым. Но в нем ли суть? А не в самом ли Василии, сотворившем себе бревенчатого, соснового двухэтажного идола и поклоняющемся ему?

А губка – то тьфу! Это чепуха на постном масле.

Может быть, и нам следует согласиться с Весниным и Юдиным? Но не будем ничего предрешать в первой четверти романа. Посмотрим, увидим и сделаем свои выводы. Тесто пока еще только замешено, и трудно гадать, каким калачом оно выпечется.

XVII

Лидочка, подоив коз, задавала корм свиньям. Ожеганова и Аркадий Михайлович разговаривали в саду. Серафима Григорьевна только что проводила Панфиловну и поспешно прятала что-то в карман юбки. Наверно, деньги.

– Кто эта божья старушка? – спросил Баранов.

– Бедняжка одна. Панфиловна. Умереть ей не даю. Помогаю. То лучку настригу, то редисочки надергаю. Продаст – глядишь, и деньги…

– Да, конечно, конечно… Самой-то вам не к лицу торговать. Все знают Василия Петровича Киреева, а с ним и вас. Разговоры пойдут…

– А какие же могут быть разговоры? Не ворованное, а своими руками выращенное продаю и Панфиловне жить даю. Подоходный налог и ренту мы платим самым исправным образом. А кроме этого, я – это я. А Василий Петрович остается Василием Петровичем. Не могу же я на его шее сидеть. Вот и добываю своими руками себе на пропитание…

Опять встретились глаза Ожегановой и Баранова. Теперь эти глаза отчетливее говорили о неприязни друг к другу.

– Гостили бы вы и гостили, – прервала короткое молчаний Серафима Григорьевна. – Зачем вам во время отпуска утруждать себя тяготами нашей трудовой жизни? У всякого хоря своя нора, у всякой сороки свой норов.

Послышался голос Лиды. Она просила ключи, от кладовки. Ей нужно было приготовить кормовую смесь курам.

– Лови! – крикнула Серафима Григорьевна и бросила ключи.

– Трудовая дочурка растет у Василия, – сказал Баранов. – И коз доить, и свиней кормить… все умеет.

Баранову хотелось знать как вывернется Ожеганова. И она действительно сделала неожиданный ход:

– Ну, так ведь, Аркадий Михайлович, зачем-то мы выписываем газеты. Читаем по силе возможности. И радио слушаем. Понимаем, что такое связь школы с жизнью и трудовое воспитание… Не даем заплесневеть девочке. Хотим, чтобы из нее хороший человек вырос. И народу своему хороший помощник, и партии нашей на радость…

О-о-о! Не так проста Серафима Григорьевна…

Баранову не хотелось больше разговаривать с нею, и он пошел бродить по участку.

Земельный участок был засажен с такой расчетливостью, что не оставалось пустовавшего клочка. Даже у забора рос лук-батун и ревень. На широких огородных грядах с узкими, тоже экономными, бороздами Баранов не заметил обычных огородных растений, если не считать редиски, дающей несколько урожаев в году и, видимо, имеющей хороший спрос. Не было ни бобов, ни гороха, ни свеклы и ни любимейшего Аркадием Михайловичем огородного десерта – репы. В огороде густо росли цветы. Росли, подобно луку, чесноку, моркови, подобно укропу.

Никогда еще не видел Баранов цветы на грядах. В этом было что-то оскорбительное для обитателей оранжерей, клумб и газонов. Значит, и цветы росли не для радости семьи, а для наживы.

И крыжовник, посаженный тоже довольно густо, явно рос для этих же целей. Многие из его ветвей были пришпилены сучками-рогатками к почве и, окоренившись, дали маленькие дочерние кустики. Их было тоже очень много. И они, конечно, готовились не для расширения, своего сада, а для продажи, Ожеганова, следившая за Барановым, подошла к нему и, расплывшись в улыбке, сказала:.

– Вы прямо как инспектор по качеству. Видать, вы, Аркадий Михайлович, большой любитель растений?

– Да, я очень люблю растения. Очень люблю. И так сожалею, что у вас нет такой близости моему сердцу – картошечки, нет морковки, свеклы…

Теперь Ожеганова отвечала прямо:

– Зачем выращивать у себя то, что дешевле купить в лавке? Я о каждой гряде думаю и считаю это правильным. Коли уж заводить хозяйство, так чтобы оно чувствовалось, а так что же попусту руки на поливку вытягивать!

Но Баранов не стал отвечать прямотой на прямоту и называть все это тем словом, которое давно просилось сорваться с языка. Разговор дальше не пошел. Баранов смолчал, но, чтобы как-то проучить Ожеганову, он принялся рвать на грядах цветы, выбирая самые лучшие. Выбирал и приговаривал:

– Ну и букет же сегодня я подарю вашей внучке Лидочке! Ну и букет!..

Губы Ожегановой, побелев, начали синеть.

– Зачем же ей букет, когда она среди цветов живет?

– Одно – цветы на гряде, другое – в комнате букет, – возразил Баранов, продолжая энергично орудовать на грядах.

Серафиму Григорьевну слегка зазнобило. Ее ноги подкашивались. Но запретить было нельзя. В ее ушах стояли слова Василия о доме, который он может распилить, если этого захочет его друг Аркадий.

А тем временем Аркадий Михайлович рвал и рвал цветы. Букет уже не умещался в его руке. Сердце Серафимы Григорьевны наливалось злобой, но Баранов и не думал останавливаться.

И только после того, когда букет превратился в огромный цветочный сноп, он сказал:

– Наверно, уже, хватит. Думаю, такой букет стоит никак не меньше пятидесяти рублей, а?

– Пятидесяти? И в семьдесят пять не уложишь, – процедила, стараясь улыбнуться, Серафима Григорьевна.

– Пожалуй, что и в семьдесят пять не уложишь, – согласился Баранов и, положив букет в борозду, достал бумажник, вынул из него сторублевку, подал ее Серафиме Григорьевне.

А та, запрятав руки за спину, словно боясь, что руки помимо ее воли возьмут деньги, закричала:

– Нет, нет, нет… Вы что?

– Да будет вам, – стал уговаривать ее Баранов. – Неужели вы думаете, что я буду преподносить дочери своего друга даровые цветы? Да что я, оккупант какой? Вы же их растили, выхаживали, пропалывали, а тут явился даритель за счет чужих рук… Берите, берите! Не ворованное же продаете, а кровное, свое.

Руки Серафимы Григорьевны дрогнули, затем появились из-за ее спины и потянулись к деньгам.

– Только уж если вы хотите по совести, так и я хочу, чтобы на моей совести обиды не оставалось. Пятьдесят рублей – и ни копейки больше!

– Семьдесят пять! – потребовал Баранов. – Я тоже не люблю, когда меня обижают.

– Извольте, – согласилась Ожеганова и полезла в карман своей широкой кашемировой юбки за сдачей. Она принялась отсчитывать двадцать пять рублей засаленными рублями, трехрублевками, принесенными Панфиловной.

Это уже было невыносимо для Баранова. Он не мог выдержать дальше этой сцены.

– Не надо сдачи. Рассчитаетесь потом – цветами. Это же не последний букет.

– Как вам будет угодно, Аркадий Михайлович, – сказала она, одаряя его уже не деланной, а настоящей, живой улыбкой неподдельной радости. – Пусть эти денежки пойдут на приданое Лидочке, – солгала она.

Сто рублей в исчислении до 1961 года, так как все это происходило в 1960 году, канули в глубокий карман темно-синей юбки Ожегановой. А букет был водворен на косоногий столик комнатки на втором этаже, где жила Лидочка Киреева.

Баранов долго разглядывал лепестки цветов. Торопливое тиканье будильника напоминало, что время течет. Серьезное время.

Большое дыхание жизни не чувствуется в этом доме. Будто ничего для живущих в нем не происходит в мире. Будто не здесь, не на этой уральской земле, упал сбитый самолет-шпион. А это было так недавно и так близко… Близко, но за изгородью трех садов, соединенных в один. А то, что происходит за изгородью даже в ста шагах, – происходит за границей интересов людей, населяющих этом дом.

Газеты приходят сюда молча. Молча ложатся они в стопку на угловом столике. Молча они дожидаются очереди стать оберткой или кульками для расфасовки ягод.

Все это проходит мимо.

Где-то поднялась самая большая доменная печь в мире. О ней не знает даже Василий. Дом закрыл все. Завод. Край. Страну. И, кажется, космос, где являются миру зазвездные чудеса нашей науки.

– Черт возьми, как же мириться с этим мещанским стяжательским болотом?.. Не страшнее ли оно минного поля, где умирал Василий? Можно ли оставить его в этой трясине ложного семейного благополучия?..

Но спокойно, спокойно, Аркадий! Зыбкое болото не любит резких движений. Нужно ступать мягче, обдуманнее и безошибочно…

Дай дням свое течение. Обходный путь иногда бывает самым коротким.

XVIII

Если трагическое не перемежается с комическим и наоборот, то не может получиться ни трагедии, ни комедии.

Трудно сказать, что преобладало в Серафиме Григорьевне, трагическое или комическое, когда она мысленно произносила страшные ругательства, адресованные старикам Копейкиным. Эту брань нельзя процитировать здесь даже смягченно. Бумага покраснела бы от стыда, повторяя невыносимо гадкие слова, а чернила побледнели бы от воспроизведения.

Чем же вызвано это злобное кипение Серафимы Григорьевны? Что случилось?

Случилось нечто на первый взгляд не заслуживающее внимания. Но если вдуматься глубже, то все происходящее потрясло, основы жизни Серафимы Григорьевны. Дело в том, что дочти вдвое снизился ежевечерний сбор яиц в курятнике. Серафима Григорьевна могла бы объяснить происшедшее тем, что куры, запертые в тесном вольере, лишены животных кормов – червей, личинок, гусениц. Об этом ясно говорится в книжках по птицеводству, которые читала Серафима Григорьевна. Можно было бы объяснить, – это все жарой, которая тоже сказывается на курах. Но как объяснить то, что Копейкины выбрасывают яичную скорлупу в таком количестве, что Серафиме Григорьевне нетрудно было по этой скорлупе, добытой из помойной ямы, вычислить количество яиц, съедаемых стариками? Исследуя скорлупу, она установила, что Копейкины ежедневно съедают от четырех до шести яиц, сваренных вкрутую, а также «в кошелек».

Могли бы так роскошествовать Копейкины, если бы курятник Серафимы Григорьевны был закрыт на замок? И она закрыла бы его, потому что для кур был проделан особый лаз в вольер и через этот лаз, конечно, нельзя проникнуть в курятник. Но тонкость отношений Василия со стариком Копейкиным не позволяла Серафиме Григорьевне прибегнуть к замку. Каким бы невинным и маленьким ни был этот замок, от него неизбежно падает слишком большая тень явного подозрения на Копейкиных.

Она могла бы, разумеется, пренебречь этой потерей четырех и, самое большее, шести яиц в день. Пусть на круг пять. Но если шесть перемножить на тридцать, то за месяц получается сто восемьдесят. Если сто восемьдесят яиц перевести в деньги по сбытовой цене, которую дает Панфиловна, то получается значительная сумма.

Можно бы пренебречь и этой суммой. Можно! Потому что любящие землю и растения Копейкины, теша свою охотку, дают Серафиме Григорьевне немалый прибыток. Можно закрыть глаза – пусть жрут. Но ведь есть же на земле «принципы». Например, Панфиловна по своим «принципам» является «принципиальной» хапугой и грабительницей, которая может за уворованную луковку или пучок хрена клясться Христом-богом и приводить в доказательство своей правоты хитроумные заповеди своей секты.

Это Серафима Григорьевна знает, поэтому ведет себя с Панфиловной в открытую: «Секта сектой, а мошна мошной. Подавай, ханжа, до копеечки». Тут отношения ясные: «Нажилась – твое, проторговалась – богом не прикрывайся. Убытки тоже твои». Совсем другое дело Марфа Егоровна Копейкина. Ей даже намекнуть нельзя, что, мол, куры мало стали нестись. Нужна тонкая и точная проверочка.

Во-первых, снесенные в курятнике яйца можно метить маленькими точечками химическим карандашиком. Ни тот, ни другой эти точечки сослепу не разберет. А когда будут съедены меченые яйца, помойка свое слово скажет. Серафима Григорьевна во имя установления истины выгребет из ямы все скорлупочки и найдет на них свои точечки.

Это первая улика. Найдется и вторая. Если взять самые тоненькие, как паутиночки, шелковые серенькие ниточки да протянуть их над порожком двери в курятник, да так, чтобы нога похитителя яиц не почувствовала, когда она порвет, ниточку, то Серафима Григорьевна точно будет знать, что в курятник хожено без нее. Не сама же по себе порвалась ниточка.

Так было и сделано Серафимой Григорьевной. Так было сделано, да недодумано. Старики Копейкины давно, задолго до приезда Баранова, чуяли подозрения Серафимы Григорьевны, а избыть их не могли. Как скажешь ей: «Неужели тебе не стыдно, Серафима Григорьевна, такое думать про людей?» Тоже палка о двух концах. Серафима Григорьевна живехонько вывернется: «Да что вы… Да разве я могла?.. Вам-то как не стыдно такую напраслину думать обо мне!»

Вот так и молчали обе стороны до тех пор, пока Марфа Егоровна не увидела, как Серафима Григорьевна натягивала нитки в курятнике. Копейкина, не поняв сразу, «что и к чему», наконец догадалась – и к старику:

– Проша! Подлость-то какая… Нам она проверку учиняет.

Узнав об этом, Прохор Кузьмич решил усовестить Серафиму Григорьевну. Усовестить тоже не простым способом. Вез шума, без гама. Даже без слов.

Он ежедневно начал докладывать в гнезда столько яиц, сколько их недоставало по числу кур. Скажем, снесли сегодня двадцать восемь кур четырнадцать яиц – Прохор Кузьмич добавляет еще-четырнадцать. И что ни день, то сто процентов. Ни одной курицы выходной. Все каждый день несутся.

Задумалась Серафима Григорьевна. Задумалась и поняла, чья это работа. Понять-то поняла, да как дальше быть, не знала. Если признаться, то, значит, надо просить прощения. Но разве это возможно для Серафимы Григорьевны?

Злую отместку придумали для нее Копейкины. Серафима Григорьевна начала было и так и сяк умасливать стариков, а они ни в какую. Даже ухом не шевелят. Докладывают каждый день в гнезда яйца, и вся недолга. Что ни день, то двадцать восемь сполна.

Узнал об этой тайной войне и Аркадий Михайлович.

Баранова это вначале рассмешило, а потом потрясло.

– Ну, погоди же, Серафима Григорьевна! – погрозил он курятнику.

Копейкин испугался было и стал просить Аркадия Михайловича не говорить об этом Василию:

– И без этого у него голова кругом идет.

– Не беспокойтесь, Прохор Кузьмич, – предупредил Баранов. – Я доведу эту тайную войну до мирного конца так, что агрессор сам на колени встанет.

И на другой день в курятнике послышались вопли Серафимы Григорьевны. Вопли и восклицания самобичевания. Иного выхода не было. Сегодня Серафима Григорьевна, кроме обычных двадцати восьми яиц, обнаружила в гнездах еще тридцать, из которых двадцать были со штемпелем: «Диетические. Гастроном № 2», пять были печеными, со следами темных ожогов на боках и еще пять предстали на сковороде в виде яичницы-глазуньи. Яичница оказалась «приправленной» пятью катушками серых шелковых ниток.

Теперь оставалось только признаться и каяться.

– Спасибо тебе, Прохор Кузьмич, – завсхлипывала Серафима Григорьевна, – умертвил ты сегодня во мне ненасытного змея! Так ему и надо, окаянному шептателю-клеветателю.

Баранов сидел в это время в тени за садовым домиком и читал газетную статью о недалеких днях, когда осуществится давняя мечта полета человека в космос. Чтение прервалось причитаниями Серафимы Григорьевны. Она убеждала Копейкина, что всеми силами боролась со змеем жадности и подозрительности, а он не давал ей покоя даже ночью, науськивая ее на зло, нашептывая ей несусветные мерзости.

– Сидит этот змей во всех нас, – твердила она, – сидит. В одних большой, в других маленький. Я ему твержу: «Хорошие они старики с Марфой Егоровной, честные». А он мне, губитель, нашептывает: «Ой ли? Хорошие ли? Проверь, Натяни нитки в курятнике. Натяни – узнаешь». Я и послушалась его, окаянного…

– Ну и ладно… Бывает… Случается, – смягчал ее признания Прохор Кузьмич, довольный, что все кончилось миром.

– Теперь все. Конец ему, злыдню. Спасибо тебе за урок, за счастливое избавление, – закончила Серафима Григорьевна свои объяснения и спросила: – Сколько я тебе должна яиц, Прохор Кузьмич?

Прохор Кузьмич, поверивший в искренность Серафимы Григорьевны, ответил:

– Да что нам считаться с тобой, Серафима Григорьевна, из-за какой-то сотни-другой яиц…

– То есть как это сотни-другой? Когда же ты успел такую цифру доложить в мои гнезда? Если я с открытой душой, так ты-то зачем… – Хотела она сказать: «зачем пользуешься случаем?» – осеклась. Осеклась и снова завиляла хвостом: – Жив еще, видно, змей-то во мне. Шив, окаянный! Опять шепчет: «Усомнись, усомнись!» – и я из одного греха в другой. Все до яичка отдам… Может, деньгами возьмешь? Почем они нынче на рынке?

Прохор Кузьмич не мог далее слушать ее:

– Хватит! Мне ничего не надо. Голова кругом идет… Часу бы не оставался здесь, коли б не Васька…

И тут Прохор Кузьмич добавил те слова, которые обычно не пишутся на бумаге, плюнул и ушел.

Стало тихо. Баранов снова вернулся к статье о полете человека в космос. Но статья не читалась. В ушах все еще стояли гнусные, лживые заверения Серафимы Григорьевны да слышалось, как стучали о сковороду клювами куры, доедающие в курятнике яичницу-глазунью.

Мечта о полете в небо… Реальное близкое завоевание космоса. И… яичная скорлупа в помойной яме…

Какие чудовищные контрасты!

И тут Баранов увидел на смородиновом листе: туш.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю