355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Евтушенко » Талант есть чудо неслучайное » Текст книги (страница 9)
Талант есть чудо неслучайное
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:41

Текст книги "Талант есть чудо неслучайное"


Автор книги: Евгений Евтушенко


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц)

Сейчас к этому почерку мы привыкли, а в в пятидесятых такой почерк не то чтобы

пугал многн но несколько шокировал. Вообще любой поэт со своей неповторимой

интонацией не может немедленно уложиться в умах у читателей, даже подчас

достаточно искушенных. Не проводя никаких параллелей, вспомним Маяковского,

которому понадобилось немало времени, чтобы убедить в себе людей, воспитанных на

Тютчеве, Баратынском.

Помню, как вместе с Фазилем Искандером мы пришли к Слуцкому в комнатку на

Трубной. Хотя по молодости лет и я, и Фазиль несколько форсили друг перед

другом знанием всех отечественных и зарубежных но-Ваций, мы были буквально

ошарашены, когда Слуцкий милостиво разрешил нам в его присутствии покопаться п

груде перепечатанных на машинке еще не известных Миру стихов. Стихи эти были как

будто написаны на особом – рубленом, категоричном, не допускающем сен-ш

ментальное™, «слуцком» языке. Что-то в этом было леровски жесткое, что-то

маяковски ораторское, что-го сельвински конструктивистское и вместе с тем что-то

совершенно своеобычное.

Я был политработником. Три года – Сорок второй и два еще потом.

Политработа – трудная работа. Работали ее таким путем: Стою перед шеренгами

неплотными, Рассеянными час назад в бою. Перед голодными,

перед холодными, Голодный и холодный. Так!

Стою.

Так вот каков генезис языка Слуцкого! Это не только литературные учителя

помогли выработать ему свой собственный язык, а сама его фронтовая судьба полит-

работника научила резкому, безапелляционному, начальственному стилю приказов,

безмишурной информационности оперсводок, где, «попросту говоря, закладывались

основы литературного стиля». Приказы и оперсводки не нуждаются в изящности

метафор и в

одраматических пассажах. Главное в них – доложить обстановку, факты, выводы.

По такому принципу построены многие стихи Слуцкого. Литература факта?

если хотите, но уже на новом историческом этапа, обогащенном опытом ошибок

этого рода литературы конца двадцатых годов, когда скалькированный факт Не

становился живописью. Слуцкий применил иной мс-год: он не использовал факты для

иллюстрации идей

I для подкрепления метафор, а сгущал сами факты до такой плотной консистенции,

что они становились I и-ими, метафорами. Это относится не только к военным стихам,

но даже к библейским,—например, «Блудниц сын». Библейская тема трактуется с

подчеркнутой бытовой заземлепностью: «Сын губу утирает густей

80

152

бородой, поедает тельца, запивает водой... И встает. И свой посох находит. И, ни с

кем не прощаясь, уходит». Легенда возвышается до факта. Помню, как меня поражали

строчки Слуцкого: «На глиняном нетопленном полу лежит диавол, раненный в

живот...» – в стихотворении «Госпиталь». Не знаю почему – может быть, по инерции

первоначальной редактуры—до сих пор печатается гораздо менее выразительное

«томится пленный, раненный в живот». А между тем эта строчка в первозданном виде

и есть характерное для Слуцкого свойство– шлепнуть высокопарность библейских

категорий на глиняный нетопленный пол реальности. Кстати, можно ли сказать

«нетопленный пол»? Ведь топят печи, а не полы? По обычным лексическим законам

нельзя, но по законам поэтической лексики Слуцкого можно.

Поэт не только подчиняется уже существующим канонам, но и создает новые —

для самого себя. Поэтому слышавшиеся когда-то упреки по адресу Слуцкого в том, что

он, дескать, не в ладах с русским языком, отдавали проповедью дистиллированности.

Язык Слуцкого откровенно разговорен, а разговор никогда не бывает стерилеи: и часто

языковые неправильности, разумеется поставленные в определенный художественный

ряд, отражают естественность человеческой речи, ее сбивчивость, ее неприбранность.

Вроде бы нельзя сказать: «Училка бьет в чернилку своим пером», а по Слуцко-,му —

можно. Или: «Письмо, бумажка похоронная, что писарь написал вразмашку. С тех пор

как будто покоренная она той малою бумажкою». Конечно, можно всплеснуть руками:

«Как это – быть покоренной какой-то бумажкой!» Но эта «неправильность»

необходима – так и видишь женщину, смотрящую покорными, остановившимися

глазами на похоронку. Неправильности, употребляемые дилетантски, создают

ощущение мусор-ности; «неправильности», употребляемые с тактом высокого

профессионализма, создают ощущение жизни, такой, какая она есть.

Чрезмерная ловкость рук в литературе заставляет усомниться в подлинности

переживаний, а неловкость, неуклюжесть часто служат доказательством этой по-

длинности. «В дверь постучали, и сосед вошел и так сказал – я помню все до слова: —

Ведь Ленин помер.– И присел за стол». Конечно, холодный стилист вместо

80

«помер» поставил бы «умер» и вдобавок обязательно выбросил бы слово «ведь». Но

правдивость в описании I рагизма исчезла бы. Жизнь, а особенно смерть часто грубы,

обнажены и требуют от поэта такой же художественной неприкрашенности.

Конечно, есть разные приемы в трактовке одних и тех же тем. Так, например, уже

упоминавшееся стихотворение Слуцкого «Госпиталь» и стихотворение Луконина «Мои

друзья», казалось бы, тематически близки. Но вот интонация Луконина:

Несли обед.

Их с ложек всех кормили. А я уже сидел спиной к стене, и капли щей на одеяле

стыли. Завидует танкист ослепший мне и говорит

про то, как двадцать дней не видит. И —

о ней, о ней, о ней...

А вот Слуцкий:

Напротив,

на приземистом топчане, Кончается молоденький комбат. На гимнастерке ордена

горят. Он. Нарушает. Молчанье. Кричит!

(Шепотом – как мертвые крича г.)

Какое стихотворение лучше? Оба – лучше, потому что у каждого из поэтов свой

взгляд на мир, свои слова, свое ощущение кожей – крови, войны. Многие наши поэты

сражались и с пером, и с оружием в руках за одно и то же правое дело на одной и той

же войне. Но когда они стали писать о ней, то оказалось, что у каждого поэта была своя

война. Своя война у Симонова, своя – у Твардовского, своя – у Луконина, своя – у

Слуцкого. Это еще одно из доказательств неповторимости индивидуальности – и

личностной, и поэтической.

Отличие Слуцкого от многих поэтов в том, что он не стеснялся писать о самых,

казалось бы, неэстетиче-скнх вещах, да и писал он об этом, вываливая кишки наружу, а

не драпируясь в лирический кокетливый хи-....."с декоративными погончиками. «Лежит

солдат—

155

в крови лежит, в большой ..», «Смотрите, как, мясо с ладоней выев, кончают жизнь

товарищи наши!», «Тик сотрясал старуху. .», «Те, кго в ожесточении груди пустые

сосал...» и т. д.

Это вовсе не нарочитое нагромождение ужасов, чтобы потрясти воображение

слабонервного читателя,– это суровое, простое отношение к жизни, ставшее отно-

шением к поэзии. Принцип поэта: «Так было в жизни – так должно быть в стихах» —

это продуманная творческая смелость, противопоставляющая себя слезливой

красивости.

Когда году в пятьдесят четвертом Слуцкий читал свои стихи на поэтической

секции, встал Михаил Светлов и произнес краткую речь: «По-моему, нам всем ясно,

что пришел поэт лучше нас».

Я думал, что Светлов, обладавший драгоценным качеством влюбляться в чужие

стихи, кое-что, конечно, преувеличил, потому что тогда были живы и он сам, и

Твардовский, и Заболоцкий, и Пастернак, и были другие. Но правда в том, что под

влияние интонации Слуцкого попадали многие – в том числе и автор этой статьи —и

выбирали себе шинель явно не по росту. Однако впоследствии опыт преодоленного

влияния внес новые оттенки во всю многообразную молодую поэзию.

Одно ценнейшее психологическое качество Слуцкого, подмеченное в свое время

Эренбургом,– это глубокий внутренний демократизм, не противоречащий тонкой

интеллигентности, а, наоборот, цементирующий се; но Эренбург не совсем точно

ассоциировал демократизм Слуцкого с некрасовским. В поэзии Слуцкого, конечно, нет

такого ощущения крестьянства, как у Некрасова. Но это выношенный под огнем

фронтовой демократизм, когда в пургу «не отличишь погоны – кто офицер, а кто

солдат». Это демократизм нового, подлинно социалистического типа, когда поэт не

просто «сострадающий простому люду», а страдающий вместе со всем народом в

моменты его бед и даже не желающий выделяться из народа в его будни своей какой бы

то ни было личной привилегированностью.

Не желаю в беде или в счастье, Не хочу ни в еде, ни в труде Забирать сверх

положенной части Никогда. Никак. Нигде.

81

Никогда по уму и по стати Не смогу обогнать весь народ. Не хочу обгонять по

зарплате, Вылезать по доходам вперед.

Словно старый консерв из запаса, Запасенный для фронтовиков, Я от всех передряг

упасся – Только чуть заржавел с боков.

Вот иду я – сорокалетний, Средний,

может быть, – нижесредний, По своей, так сказать, красе.

– Кто тут крайний?

– Кто тут последний? – Я желаю стоять, как все.

Эти строки из стихотворения «Если я из ватника нылез...» – прекрасное средство

для выведения некоей сомнительной печати «избранности», так и сияющей на лбах

иных стихотворцев. Отношение к народу, по Слуцкому, однако, не предполагает

никакого заигрывания, заискивания:

Не льстить ему.

Не ползать -перед ним!

Я – часть его.

Он – больше, а не выше.

В стихотворении «А я не отвернулся от народа...» концовка, правда, несколько

входит в противоречие с основной трактовкой темы народа:

Я из него действительно не вышел. Вошел в него – И стал ему родным.

Конечно же кобзевское: «Вышли мы все из народа, как нам вернуться в него?» —

чуждо стихам Слуцкого. Однако выражение «вошел в него» все-таки почти неуловимо,

но отдает «хождением в народ». В народ не «входят», а становятся его частью —

хорошей или плохой– при самом появлении на свет божий. Я думаю, что поэта

подвела игра слов «вышел-вошел», произошедшая, возможно, от самой постановки

вопроса в первой-сцючке – ведь ее горделивость не совпадает с форму-лой: «Я —

часть его».

157

Естественное проявление демократизма – ненасытное любопытство к жизни. Это

любопытство – при всей разности художественных манер – сближает Слуцкого с

таким, казалось бы, далеким от него поэтом, как Смс-ляков. Слуцкого интересуют и

мальчишки из ремесленных училищ, и испанцы в изгнании, и Хлебников, и пленный

итальянец, и пищевики в доме отдыха, и глухой, слушающий радио, и инженер,

сдающий поэту комнату, и еще футбол, хотя, по собственному признанию, поэт совсем

не разбирается в нем. В таком любопытстве нет праздности. Основа его —

неравнодушие, обязательность по отношению к людям и ситуациям, которые могут сте-

реться в памяти или ложно воплотиться, если не будут запечатлены непосредственным

свидетелем. Поэзия Слуцкого обладает силой документа – «Только правду и только

правду!» – и в то же время эмоциональной напряженностью военного писаря, который

пишет «монолог в расчете на то, что он сам бы крикнул, взошедши на эшафот».

Поэзия – это то свидетельство, которое переходит в моральное обязательство.

Творчество Слуцкого, конечно, не может служить всеобъемлющим эталоном, как,

впрочем, не может служить эталоном поэзия ни одного в отдельности поэта, может

быть, за волшебным исключением Пушкина.

Сказав в стихотворении «О погоде»: «Солдату нужна не природа. Солдату погода

нужна»,– автор как бы сам уверовал в эту формулу – это как раз пример ложной

обязательности. Попытки лирических пейзажей v него, как правило, неудачны,

топорны.

Прекрасные, как цветы, грибы, " Тяжелые, как грибы, цветы...

Утром встану – свежий, бодрый – Под снежинок сдержанный смех...

Тема любви к женщине почти отсутствует. Впрочем, тут есть похожий пример

такого большого поэта, как Твардовский. Прозаизация стиха у Слуцкого, необходимая в

ряде случаев и даже создающая особую музыку, иногда приводит к тому, что стих

начинает рассыпаться на составные части. Инверсии, хорошие при трагедий

82

ной прерывистости дыхания, нелепо выглядят в стихах

С температурой 36,6°.

На мой взгляд, главнейший недостаток поэзии Слуцкого состоит в том, что из ее

опыта как бы выпал Блок, который знал преимущества мышления музыкой перед

рациональными категориями. Как я уже сказал, у Слуцкого есть и своя музыка, но

иногда она переходит В музыку чисто конкретную, невосполнимо утрачивая мелодию.

Тем не менее было бы заблуждением считать, что Слуцкому удаются только лирико-

эпические мотивы, прозвучавшие в таких широко известных стихах, как «Кельнская

яма», «Лошади в океане», «Писаря», «Памятник», «Толпа на Театральной площади»,

«Баня» и других. Слуцкий – сдержанный лирик, но лирик беспощадный к себе в своей

драматической исповедально-сти.

Не выдал бог, свинья не съела,

и не рассталось ни на миг

с душою трепетное тело,

к которому я так привык,

которым грешен и утешен,

с которым так порой небрежен.

Оно – одно. Другого нет.

Живу на лучшей из планет,

меняю несколько монет

на целых двести грамм черешен.

Вот один из стихов Слуцкого:

Это – Коля Глазков. Это – Коля, шумный, как перемена в школе, тихий, как

контрольная в классе, к детской принадлежащий расе.

Это Коля, брошенный нами в час поспешнейшего отъезда из страны, над которой

знамя развевается нашего детства.

Детство, отрочество и юность – всю трилогию Льва Толстого – что ни вспомню,

куда ни сунусь, вижу Колю снова и снова.

Отошли от него эшелоны, роты маршевые отмаршировали. Все мы – перевалили

словно, он остался на перевале.

159

А между ними пустота: Тщета газетного листа..,

«Дорога далека» была Оплачена страданьем плоти. Она в дешевом переплете По

кругам пристальным пошла.

Другую выстрадал сполна Духовно.

В ней опять война. Плюс полублоковская вьюга.

Подстрочники. Потеря друга. Позор. Забвенье. Тишина...

На такую самобезжалостность, пожалуй, не решился ни один из сверстников

Межирова, хотя в их поисках и потерях, а особенно в причинах потерь, было много

общего. В этом постоянном стремлении к самобезжалостности и есть коренное отлитие

Межирова от многих поэтов, когда-то казавшихся неразрывно едиными на гребне

исторических событий.

Так и в нашем поколении уже сейчас с неодолимой очевидностью выявилось

различие между Вознесенским, Ахмадулиной, Рождественским, Евтушенко, хотя не так

давно некоторым близоруким критикам и читателям мы казались целостным

литературным направлением. Объе-диненность на гребне определенного исторического

момента и постепенная разъединяемость – дело естественное не только в литературе,

но и в жизни вообще.

После книги «Дорога далека» судьба Межирова складывалась драматически.

Правда, самораскрытие сменилось самозакрытием. Межиров не позволял себе

халтурить и строго воспитывал из себя профессионала, с презрением относясь к

спекулирующим дилетантам:

Пусть молчат мошенники,

Трутни, сорняки.

Околокожевники,

Возлескорняки.

Да пребудут в целости,

Хмуры и усталы,

Делатели ценностей —

Профессионалы.

Межиров не идеализировал профессионализм как таковой:

Валяется сапожник, пьяный в дым. Жена честит беднягу так и этак.

164

11 все-таки;

Но, как уланы под Бородином, Стоят подметки на моих штиблетах.

Сейчас, когда журналы завалены расхристанными ( чихами-растрепами, когда

рифмовать «земля – вода» Или «кранами – Тане» не считается преградой для на-

печатания, когда свободный стих часто не продиктован необходимостью, а является

лишь камуфляжем беспомощности, когда скоростроители поэтических лесенок доходят

до того, что выделяют ступеньками чуть ли не знаки препинания,– напоминание о

жестоких правилах честного профессионализма как никогда важно. Но надо трезво

понимать, что профессионализм лишь часть призвания и что даже великолепно

поставленное дыхание при отсутствии живого воздуха обрекает на смерть. Межиров —

прекрасный.строймастер. В его поэтических зданиях не найдешь незациклеванных

полов, разводов на потолках, топорщащихся безвкусных обоев, но из многих его

послевоенных зданий как будто вытянут воздух и там нечем дышать. Межировский

стих не размякал, как у многих, но казалось, что если постучать по нему, то в звуке

будет нечто от сухой штукатурки, скрывающей пустоту в простенке.

Мой взводный живет на Фонтанке. Он пишет картину о том, Как шли в наступление

танки, Хрипя на подъеме крутом. ...А солнце горело в зените, И сквозь цеховое окно

Нагрело суровые нити На фабрике «Веретено».

На славу смазанные и даже грохочущие поршни локомотива, подвешенного в

безвоздушном пространстве. Свистки, пар, колеса вертятся, а движения нет. Холодный

лязг и блеск первоклассных инструментов и и то же время боязнь оперировать, хотя

больной уже ил столе. Отдельные удачи, как, например, «Коммунисты, вперед»,

выделялись из общего крупноблочного производства сухоштукатурной поэзии, но

выделялись, по правде сказать, лишь более высоким качеством риторики. Даже в этих

очень талантливых стихах чув-ствовалось конструирование пронзительности, а не

прон

84

зительность как таковая. Все искусственное в силу своей внутренней хилости

нуждается в допинге, и не случайно в рефрене этого стихотворения проглядывает

интонация Б. Корнилова из «Триполья».

Итак, профессионализм в поэтической жизни Межирова стал оттеснять в сторону

призвание. Угроза версификаторства усугубилась тем, что Межиров долгие годы

занимался переводами. Переводить рекомендуется только поэтов сильнее тебя или

равных тебе. Лишь в этих случаях донорство бывает двусторонним. У Межирова были

случаи счастливого взаимообмена кровью с лучшими грузинскими и литовскими

поэтами, но кипы посредственных подстрочников начали придавливать его

собственные стихи. Набитая рука привыкла к внешней поэтизации студенистой массы.

Когда та же самая рука бралась за иной перевод – перевод с подстрочника

собственной души,– то руку клонило в привычную сторону среднеарифметической

поэтичности, хотя в данном случае подстрочник был наверняка незаурядный.

И все-таки истинно поэтическое призвание Межирова победило в сражении с

профессионализмом, и победило не дилетантски, а профессионально. Сборник

Межирова «Поздние стихи», на мой взгляд, одна из лучших книг в нашей поэзии за

последние годы. Иногда, правда, в ней чувствуется непреодоленный налет

версификаторства в красивоватых внутренних рифмах: «Обо всем, что тебя надломило,

обо всем, что немило тебе», «В Туапсе начиналось море и кончалось горе мое», «Нет,

не этим – не блеском, не плеском», в недорого стоящих псевдопоэтических пассах: «В

дни, когда изнывал я от жажды, изнывала от жажды и ты», «Прощайте, ненужные

вещи,– о как вы мне были нужны», в высокопарном самонакручивании: «И приснится,

как в черной могиле, в Чиатурах под песню и стон хоронили меня, хоронили рядом с

молнией черной, как сон», в бальмонтовском самоукачивании: «Лей слезы, лей, но ото

всех на свете обид и бед земных и ото всех скорбей – зеленый скарабей в

потомственном браслете, зеленый скарабей, зеленый скарабей», в скользящести

эпитетов: «Над нами верховодила девочка беспутная, отчаянная, злая», «Угрюмых глаз

неистовый разлет», в сухих логических конструкциях: «Пусть искуситель змий

напрасно ждет и тор

166

жествует яблоко Ньютона». Но все это побеждено властным – и, я бы сказал,

отважным – лирическим реализмом самобезжалостности. И это не бесплодное

ковыряние в психологических закоулках собственной души, а нравственное

самоочищение, теперь уже оснащенное опытом зрелости. Пожалуй, ни один из наших

современных поэтов с такой обнаженностью не писал об одиночестве. Не обедняем ли

мы тем самым нашу поэзию, нашу жизнь, когда почему-то стесняемся писать о таком

естественном и часто плодотворном состоянии, как одиночество? Одиночество

одиночеству рознь. В мире, чья мораль «человек человеку – волк», одиночество

превращается иногда в атрибут культа, а вовсе не в причину страдания. Символом

этого является героизация Джеймса Бонда, шпиона-одиночки. Но существует

одиночество иное: одиночество творца, вынашивающего свой понятный пока еще

только ему замысел; одиночество юноши или девушки, находящихся в предсостоянии

любви; одиночество воина, оказывающегося один на один с врагами. Мужество

сражаться в одиночестве иногда бывает выше мужества в общем строю. Кроме того,

есть один бой, который может происходить только в одиночестве,– это бой с самим

собой. Моменты такого одиночества суть не что иное, как моменты тайной связи

внутреннего мира с внешним или моменты поисков этой связи. Поэты, высокопарно

декларирующие свое постоянное слияние с обществом, на поверку часто оказываются

одинокими, а поэты, не боящиеся сказать о том, что они бывают одиноки, гораздо

более связаны с обществом – хотя бы в силу исповедального доверия к нему. Писать

правду о своем одиночестве – это уже преодоление одиночества.

Одиночество гонит меня От порога к порогу – В яркий сумрак огня, Есть

товарищи у меня, Слава богу! Есть товарищи у меня.

Последняя строчка скорей не констатация, а надежда, по в надежде подчас больше

силы, чем в констатации. Мели порой человеку одиноко, то он не должен забывать, что

собственная совесть – это тоже надежный товарищ, .1 совесть и смелость почти

синонимы.

85

Поэтическую смелость иногда понимают как применение озадачивающих метафор,

сногсшибательны рифм, ритмической супермодерной какофонии или, наоборот, как

«мужественно противопоставленную модерну простоту», которая на деле хуже

воровства. Поэтическую смелость понимают иногда только как умение врезать кому-то

по морде.

Но подлинная поэтическая смелость начинается не с безжалостности к традициям,

не с безжалостности к нарушителям таковых, вообще не с безжалостности,

направленной вовне, а именно с самобезжалостности. И эта подлинная смелость и есть

то распятие, к которому Межиров сам пригвоздил себя так, что шляпки гвоздей ушли в

ладони. Посмотрите, сколько саморазоблачительной исповедальности в книге:

Прости меня

за леность Непройденных дорог, За жалкую нетленность Полупонятных строк.

Обескрылел,

ослеп

и обезголосел, Мне искусство больше не по плечу. Жизнь,

открой мне тайны своих ремесел– Быть причастным таинству я

не хочу.

...Все моря перешел.

И по суше

Набродился.

Дорогами сыт!

И теперь,

вызывая удушье, Комом в горле пространство стоит.

...Ты что ж? Решил салон в себе создать, II самому себе письмом ответить, И над

ответом горестно рыдать, И почерка похожесть не заметить? Решил создать салон в

себе самом, Себе ответить самому письмом?!

...От понедельника до субботы, От новогодья до ноября Эти свистящие повороты

Все вхолостую, впустую, зря.

86

Самоанализа многие поэты избегают – иногда, возможно, из-за боязни обвинений

в самокопании, иногда, возможно, из-за того, что и анализировать-то почти нечего. Но

только самоанализ дает право на анализ мира объективного, ибо все призывы к

совершенствованию бытия мало чего стоят без попытки самоусовершенствования.

Строки Межирова:

До тридцати поэтом быть почетно,

И срам кромешный – после тридцати,—

конечно, нельзя понимать буквально. В них скорее есть мучительный вопрос. В

нашем веке люди развиваются вроде бы ускоренно.

Но духовное развитие не определяется только усвоением информации. Наоборот, ее

беспрерывный поток может замедлять психологическое созревание. Поэтому, как это

ни парадоксально, мне кажется, что при существующих информационных ускорителях

духовные возможности многих одаренных людей будут раскрываться именно после

тридцати, после сорока и даже после пятидесяти.

При современном бешеном темпе мира внешнего внутренний мир формируется

сдержаннее, может быть из инстинкта самосохранения. В последние годы нас огорчает

отсутствие «красивых, двадцатидвухлетних» а поэзии, тем не менее радует то, что в

уже зрелых поэтах проявляются черты духовной концентрации, ведущей к

нравственному обновлению.

Пример такой концентрации – книга Межирова, где даже известные ранее стихи

впервые так цельно сфокусировались. Я не слишком доверяю сентиментальному

термину «вторая молодость». Речь идет о новом качестве зрелости. О Межирове в

основном писали как о «поэте военной темы». На самом деле, как показывает эта

книга, он представляет собой гораздо большее явление, хотя постоянное возвращение к

фронтовым истокам служило и служит ему моральным спасением в преодолении

одиночества:

Воспоминанье двигалось, виясь Во тьме кромешной и при свете белом, Между

Войной и Миром – грубо, в целом – Духовную налаживая связь.

169

Удивительные по достоверности стихи «С войны», «Артиллерия бьет по своим»,

«Календарь», несмотря на то, что написаны на военную тему, не ограничены

временной локальностью, а распространимы на жизнь во всем ее надвременном

единстве.

Одно из самых сильных произведений Межирова –«Баллада о цирке». Баллада

похожа на поэму с потерянными главами, где, возможно, уточнялось, почему именно

поэт «той войны, Той приснопамятной волны... обезголосел, охладел» и снова вернулся

к мотогонкам на вертикальной стене. Сквозь легкий флёр мистификации, темы

вертикальной стены, проступает тема нового круга дантова ада:

Вопрос пробуждения совести

заслуживает романа. Но я ни романа, ни повести

об этом не напишу. Руль мотоцикла,

кривые рога «Индиана» В правой руке,

успевшей привыкнуть к карандашу. А левой прощаюсь, машу. .

Я больше не буду

присутствовать на обедах, Которые вы

задавали в мою честь. Я больше не стану

вашего хлеба есть, Об этом я и хотел сказать.

Напоследок...

...Он стар, наш номер цирковой, Его давно придумал кто-то, – Но это все-таки

работа, Хотя и книзу головой.

...По совместительству, к несчастью, Я замещаю завлитчастыо.

По сравнению со стихами некоторых поэтов, взвинчивающих себя до истерической

самоисступленности и таким образом создающих видимость темперамента, это

выглядит несколько суховато. Но, может быть, истинный темперамент скрывается не в

буйном раздрызге, а именно в сдержанности? Самобезжалостность Межирова дает ему

право на безжалостность, направленную вовне. Но каков же адрес этой

безжалостности? Перелистаем книгу.

87

Бестолково заводят машину. Тарахтенье уснуть не дает. Тишину истязают ночную

Так, что кругом идет голова. Хватит ручку крутить заводную – Надо высушить свечи

сперва!

Презрение профессионала к дилетантам. Что ж, оправданное презрение...

Этот город, как колокол-сплетник, Всюду радость мою раззвонил, Чувств моих не

жалея последних, Клокотал, выбивался из сил. Волю дал этот город злословью, Этот

колокол невечевой Над моею последней любовью Усмехался ухмылкой кривой.

Ненависть к соглядатаям, к сплетникам, превращающим чужую трагедию в

собственное садистическое раз* влечение. Что ж, оправданная ненависть.

Набравшись вдоволь светскости и силы, Допив до дна крепленое вино,

Артельщики, завмаги, воротилы Вернулись на Столешников давно.

Что ж, оправданное раздражение, хотя этот адрес можно было бы укрупнить.

А вот уже блестящий гротесковый монолог завмагов от искусства:

В жизни века наметилась веха Та, которую век предрекал: Ремонтируем комнату

смеха – Выпрямляем поверхность зеркал. ...Пусть не слЦКом толпа веселится,

Перестанет бессмысленно ржать, – Современников доблестных лица Никому не

дадим искажать!

Написано резко, с ядовитой безжалостностью. Что ж, и это оправдано. И все же

если адрес самобезжалостности у Межирова всегда точен, то адрес его

безжалостности, направленной вовне, иногда весьма расплывчат и поэтому

двусмыслен. Таковы стихи о мастере, в ужасе наблюдающем поведение «буратин, мат-

решек и петрушек», сделанных его руками. Тема разве

171

лишь для легкого бурлескного проигрыша по клавишам, а вовсе не для

трагического нажатия на педали неуместного в данном случае погребального органа:

Пахнет миндалем, изменой, драмой: Главный Буратнно – еретик, Даже у игрушки

самой-самой Дергается веко – нервный тик.

На ручонках у нее экземой Проступает жизни суета. Драмой пахнет, миндалем,

изменой, Приближеньем Страшного Суда.

Тут невольно вырывается: «Мне бы ваши заботы, учитель!» Кукольные враги, и

ужас какой-то кукольный. Если на ручонках игрушки экземой проступает суета жизни,

то так ли уж виновата в этом сама игрушка? А слово «еретик» в уничижительном

смысле – это же из арсенала столь презираемых Межировым «завмагов от искусства».

Достойно ли превращать объекты, заслуживающие в худшем случае жалости, в

объекты издевательской безжалостности? Если они виновны, отшлепайте и поставьте в

угол мальвин и буратин, мастер, но не переводите на них свой гнев Савонаролы – не

забудьте про кара"басов-барабасов. В стихотворении «Музы» желчность приобретает

еще более мелочный, фельетонный характер, что противоречит сущности лучших

стихов Межирова. Анализ исчезает, и появляется опасная безжалостность колокола-

сплетника, осужденного самим поэтом:

Исполнитель, холуй, подголосок, Сочинитель армейских острот. ...Был новатором,

стал нуворишем. ...Все опошлить готов – анекдотчик.

В стихотворении «Напутствие» адрес тоже размыт. Непонятно, кому и на что

отвечает Межиров. Похоже на то, что мастер сам пытается из полена выстругать себе

врага по задуманному плану, чтобы потом полемизировать с ним:

Согласен,

что поэзия не скит, Не лягушачья заводь, не бологцс... Но за существование

бороться

172

Совсем иным оружьем надлежит. (Каким? – Е. Е.) Она в другом участвует бою...

(В каком? – Е. Е.)

Спасибо, жизнь, что голодно и наго! (Так ли уж? – Е. Е.) Тебя

за благодать, а не за благо Благодарить в пути не устаю.

Видно, как поэзия сопротивляется выдуманности спора, и в самом стихе опять

чувствуется нечто сухо-штукатурное. Не такое уж большое различие между понятиями

«благодать» и «благо», чтобы их противопоставлять как нечто взаимоисключающее.

Когда рядом всовывается слово «благодарить», то из-за натянутости аллитерации

попытка афористичности окончательно рассыпается.

Спасибо,

что возможности дала, Блуждая в элегическом тумане, Не впутываться в грязные

дела И не бороться за существованье.

Замечу, что блуждание в элегическом тумане никогда еще не спасало от впутывания

в грязные дела. Добавлю, что нет ничего стыдного в том, когда поэзия становится

оружием в борьбе за существование духовное. Таким оружием она является и для

самого Межирова. В данном случае эта кукольная полемика – превышение права на

безжалостность, превышение непозволительное. Вообще сила Межирова не там, где он

пытается поверить алгеброй гармонию бытия, а там, I де видит бытие во всей

целокупности его подчас жестоких деталей:

Споры, свары, пересуды, . Козни, заговор, комплот. Страх перед мытьем посуды

Женские сердца гнетет.

...Как вы топали но коридорам. Как подслушивали за дверьми, Представители мира,

в котором Людям быть не мешало б людьми.

Но эта жестокость бытия не ожесточает поэта, и даже в его несколько язвительной

усмешке чувствуется «к людям на безлюдье неразделенная любовь»:

89

Помню всех вас – великих и сирых,– Всеми вами доволен вполне. Запах жареной

рыбы в квартирах Отвращенья не вызвал во мне.

Мир коммунальных квартир порой удушлив, порой невыносим, но это все-таки его


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю