Текст книги "Талант есть чудо неслучайное"
Автор книги: Евгений Евтушенко
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)
пылинок, тот должен быть мелок насквозь в каждой отдельной черте своей частной и
общественной жизни» (Писарев).
Только неравнодушие может подсказать гармонический образ жизни со всеми ее
ужасами и красотой. Неравнодушие к любой, самой крошечной, жестокости,
несправедливости, тупости – это долг писателя. Но писатель, так живо чувствующий
уродства жизни и восстающий против них, пойдет против правды гармонии, если
одновременно будет равнодушен к бессмертной красоте природы и человеческой
доброты. Как естественно сочетаются у Некрасова в его поэме «Мороз Красный нос»
горькое возмущение крестьянским бесправием и восхищение красотой зимнего леса и
красотой души русских крестьянок! Только образ жизни, не рассеченный, не
раздробленный, не расщепленный искусственно, а озаренный, высвеченный сразу,
целиком неравнодушием, которое выше «беспристрастного света дня», может
подсказать обобщения, равные величию жизни. «Единственно лишь там, где есть
великие надежды и великие мысли о будущем, там только и есть тот принцип
литературной жизни, который помешает им окаменеть и допустить литературу до
полного истощения...» (Г. Успенский). Неравнодушие к будущему порождается только
неравнодушием к современности. Между тем существует распространенное и даже
навязчиво распространяемое заблуждение о том, что только вечные темы, Вознесшиеся
над суетой современности, могут привести к высочайшей художественности.
Обманчивый отблеск чтого заблуждения виден на стихах многих молодых, когда даже
трудно понять, в каком веке написано то
23
или иное стихотворение. Боязнь исторической конкретности, боязнь изображения
себя внутри нее – не есть ли это просто-напросто гражданская трусость, прикры-
вающаяся высокопарным интересом к вечности? «Послание в Сибирь» Пушкина стало
вечным только потому, что оно когда-то было конкретно современным. Вечность не
есть абстракция, не есть метафизическая категория. Вечность выплавляется из
реальности на огне неравнодушия. Только неравнодушие – то ядерное топливо, ко-
торое способно помочь мысли преодолеть космическое пространство вечности.
«Истинный художник становится страдальцем, потому что он истинный художник, ис-
кренний человек, и общественный недуг становится его недугом. Он кричит от
общественной боли. Он не может сжиться ни с измельчавшим искусством, ни с измель-
чавшим человечеством...» (Н. Огарев). Это неравнодушие и стало в русской классике
тем, что мы называем гражданственностью. Пушкин был духовным основателем
русской нации. Отныне и навсегда слова «интеллигенция» и «гражданственность»
стали нерасторжимы. Основа гражданственности проста и огромна: ответственность за
судьбу народа. Моральная невозможность отдельности. «Источник, сочувствия к
народной жизни, с ее даже темными сторонами, заключается отнюдь не в признании ее
абсолютной непогрешимости и нормальности, как это допускается славянофилами, а в
том, что она составляет конечную цель истории, что в ней одной заключаются все
будущие блага, что она и в настоящем заключает в себе единственный базис, без
которого никакая человеческая деятельность немыслима» (Н. Щедрин).
Гражданственность в русской классике никогда не скатывалась до «идолизации»
народа. На лице любого идола можно только вообразить человеческие чувства, но
нельзя их увидеть. Гражданственность не есть слепое поклонение народу,
гражданственность – это уважение, которое выше поклонения. Уважение со стороны,
с дистанции, по отношению к народу недопустимо. Гражданственность – это не
только чувство народа как отдельной от себя реальности, но ощущение самого себя
народом. На Западе среди левой интеллигенции сейчас в ходу выражение: «Патриотизм
– это последнее прибежище негодяев». С этим термином можно согласпть
2-1
ся лишь при одной существенной поправке: «Лжепатриотизм – это последнее
прибежище негодяев». Против такого карьеристского патриотизма и выступала
русская классика, выдвигая патриотизм правды, свободолюбия, революционности.
Этот урок русской классики бессмертен. Когда мы пишем о трагедиях истории нашей
страны, о наших недостатках, некоторые «советологи» нас умильно поздравляют. Черт
с ними, мы пишем не для них, а для нашего народа, который должен знать всю правду
о своей истории, подчас жестокую. Но когда мы пишем о том, как любим нашу Родину,
выражение лица этих господ меняется – наш патриотизм им кажется угодничеством
перед, как они говорят, истэблишментом. Но мы-то знаем, что между угодничеством и
настоящим патриотизмом огромная моральная пропасть. Мы будем бороться с угодни-
чеством, но не сойдем с позиций патриотизма, завещанных нам русской классикой.
Существует формальный патриотизм, сводящийся к патетической манипуляции
словами «Родина», «народ». Настоящий патриотизм осторожно обращается с
этими святыми словами, не употребляя их всуе, не превращая их в оружие борьбы за
собственное существование. Ничего не может быть постыдней, чем лицемерное
использование патриотизма в корыстных целях. Патриотизм карьеристов – это рав-
нодушие к народу, притворяющееся любовью. Карьеристам
выгодно
монополизировать патриотизм, упрекая настоящих патриотов в том, что они любят
Родину недостаточно и не так, как следует. «Системы самые нелепые и самые
несправедливые и те сознают это и не могут обойтись без того, чтобы не прикрывать
свои нелепости и неправды мнимым служением народу» (П. Щедрин).
Равнодушные люди не могут быть патриотами, хотя иногда они изображают
железобетонную убежденность в том, в чем вовсе не убеждены. Патриотизм восходит
на крови собственного подвижнического неравнодушия к народу. Но неравнодушие к
своему на-ро [у никогда не замыкалось в нашей классике на поч-непипчестве, никогда
не сводилось к умиленной этнографии, никогда не доходило до того, чтобы возвышать
свой народ за счет унижения других. Русская интеллигенция I IIми Короленко
высказала свое отвращение к насаж-1 мчиемуся царской бюрократией антисемитизму.
Долго
2.)
тянулся спор между славянофилами и западниками, но практика решила этот
вопрос по-своему, Не подражая, Не обезьянничая, русская классика впитала все
лучшее, что было на Западе, и, переплавив это в горниле русской совести, пришла и
завоевала Запад Толстым, Достоевским, Чеховым, определив на много лет вперед все
развитие мировой литературы.
Еще один урок русской классики – лишь неравнодушие к собственному народу
дает право неравнодушия к человечеству. Без любви к своей нации интернационализм
невозможен. Но любовь только к своей нации, без любви к другим народам, может
превратиться в национальный эгоизм. Пушкин, мечтая о том времени, «когда народы,
распри позабыв, в великую семью соединятся», писал о стране будущего, где его
назовет «всяк сущий В ней язык,, и гордый внук славян, и финн, и ныне дикой тунгус,
и друг степей калмык». Это было гениальное поэтическое предвидение Союза
Советских Социалистических Республик. Если бы не было русской классики, не было
бы Ленина. Русская классика заложила основы той гражданственности, которую мы
называем социалистической. Русская классика – это опыт титанических усилий по
преодолению трагической разобщенности людей. В современных условиях эта
разобщенность усиливается благодаря всевозрастающей опасности узкой
специализации в той или иной области. Писательская специализация для писателя
убийственна. «Россия молодая страна, и культура ее – синтетическая. Русскому
художнику нельзя и не надо быть специалистом. Писатель должен помнить о
живописце, музыканте, архитекторе, тем более прозаик – о поэте, поэт – о прозаике.
Так же неразлучны в России живопись, музыка, проза, поэзия, неотделимы от них и
друг от друга – философия, религия, общественность, даже политика. Вместе они и
образуют мощный поток, который несет на себе драгоценную ношу национальной
культуры...» (А. Блок). Добавим к этому – писатель должен думать о крестьянине,
рабочем, солдате, ученом, инженере, студенте, школьнике и о каждом несмышленыше,
заявляющем о своем появлении торжествующим криком. Искусство – это то, что
соединяет людей в нацию, в человечество. Ложь разъединительна, соединять можно
только правдой.
2G
Опасна не только разобщенность с живыми, но и разобщенность с мертвыми. Для
молодого писателя разобщенность с классиками то же самое, что разобщенность с
Родиной. Классики думали о будущих писателях и передавали им через пространство
времени свои заветы. Небрежное обращение с этими заветами пагубно.
Гоголь писал, обращаясь и к нам, его потомкам: «Скорбью ангела загорится наша
поэзия, и ударивши по всем струнам, какие есть в русском человеке, внесет в самые
огрубелые души святыню того, чего никакие силы и орудия не могут утвердить в
человеке, вызовут к нам нашу Россию – нашу русскую Россию – не ту, которую
показывают нам грубо какие-нибудь квасные патриоты, и не ту, которую вызывают нам
из-за моря очужеземившиеся русские, но ту, которую извлечет она из нас же, и покажет
таким образом, что все до единого, каких бы ни были они различных мыслей, образов
воспитания и мнений, скажут в один голос: это – наша Россия».
Уроки русской классики – это уроки отношения к Родине и человечеству.
1978
мой
САМЫЙ ЛЮБИМЫЙ
т
И о ли я услышал, то ли прочитал где-то это выражение – «Вперед, к Пушкину»,—
уже не помню, но, с чистой совестью признаваясь в заимствовании, если оно
существует, подписываюсь под ним полностью. Он – мой самый любимый человек на
земле.
Пушкин не принадлежит отдельно прошлому, отдельно – настоящему или
будущему: он принадлежит всем временам сразу. Если в наших стихах распадается
«связь времен», то в нас нет Пушкина, а если такая связь воскресает, завязывается в
нерасторжимый узел, то она счастливо означает присутствие Пушкина в нас.
Аристократ по происхождению, но по духу родоначальник российской демократии, он
объединяет всех нас как понятие общей правды, общей совести. Пушкин – это родина
русской души. Пушкин – это родина русской поэзии.
Живое, непрерывно меняющееся, но единое в своей разносверкающей гармонии
лицо Пушкина ожиданно и неожиданно проступало своими отдельными чертами то в
Лермонтове, то в Некрасове, то в Блоке. Ахматова, казалось, была выдышана
Пушкиным, как легкое торжественное облако. Пушкинская мелодия улавливалась и в
тальяночных «страданиях» крестьянской музы Есенина, и в эллинских аккордах лиры
Мандельштама: музыки Пушкина хватало на все поэтические инструменты. Если в
ранних стихах Заболоцкого и Пастернака присутствие Пушкина было тайной, то в их
поздних
17
стихах эта тайна обнаружилась. Маяковский когда-то задорно призывал сбросить
Пушкина с парохода современности. Но в гениальном вступлении «Во весь голос», как
«глагол времен, металла звон», зазвучала симфоническая тема пушкинского
«Памятника», чье начало уходило еще глубже внутрь традиции —к Державину. Стихи
и статьи о Пушкине Марины Цветаевой были похожи на яростные, но тихие по смыслу
молитвы. Багрицкий писал, что на фронтах гражданской войны он «мстил за Пушкина
под Перекопом». Можно признавать или не признавать любого поэта, но не признать
Пушкина невозможно: это то же самое, что не признать ни прошлого, ни настоящего,
ни будущего; это то же самое, что не признать свою Родину, свой народ. Недаром
Достоевский сказал: «Не понимать русскому Пушкина, значит, не иметь права
называться русским. Пушкин не угадывал, как надо любить народ, не приготовлялся,
не учился. Он сам вдруг оказался народом». Это гораздо шире проблемы «входа-
выхода» в народ или из народа. Если один из героев Андрея Платонова говорит: «Без
меня народ неполный», то о Пушкине можно сказать: «Без Пушкина нет народа».
Меряя свою жизнь самой высочайшей мерой – интересами народа, мы, русские
советские поэты, должны мерить нашу работу в поэзии высочайшей духовной и
профессиональной мерой – Пушкиным.
Это вовсе не означает тотального возвращения в ямбы и хореи «блудных детей»
русского стиха, загулявших с ассонансными рифмами на расшатанных ступеньках
поэтических «лесенок». Старику ямбу и старушке глагольной рифме еще далеко до
пенсии. Но я думаю, что они сами с доброжелательным любопытством будут рады
поглядеть на наши самые рискованные экспериментальные виражи и даже добродушно
похлопают наш юный русский верлибр по его далеко еще не могучему плечу.
Пушкин был новатором в области формы для своего времени, и ему наверняка были
бы противны приторные подражательства Пушкину или Фету наших новоявленных
классицистов. Старик ямб еще сослужит свою службу, но думать, что это конечная
форма русского стиха, наивно или трусливо. Пытаться насильственно втиснуть в
онегинскую строфику эпоху Хиросимы, полета на Лу-
29
мой
САМЫЙ ЛЮБИМЫЙ
ли я услышал, то ли прочитал где-то это выражение – «Вперед, к Пушкину»,—
уже не помню, но, с чистой совестью признаваясь в заимствовании, если оно
существует, подписываюсь под ним полностью. Он – мой самый любимый человек на
земле.
Пушкин не принадлежит отдельно прошлому, отдельно – настоящему или
будущему: он принадлежит всем временам сразу. Если в наших стихах распадается
«связь времен», то в нас нет Пушкина, а если такая связь воскресает, завязывается в
нерасторжимый узел, то она счастливо означает присутствие Пушкина в нас.
Аристократ по происхождению, но по духу родоначальник российской демократии, он
объединяет всех нас как понятие общей правды, общей совести. Пушкин – это родина
русской души. Пушкин – это родина русской поэзии.
Живое, непрерывно меняющееся, но единое в своей разносверкающей гармонии
лицо Пушкина ожиданно и неожиданно проступало своими отдельными чертами то в
Лермонтове, то в Некрасове, то в Блоке. Ахматова, казалось, была выдышана
Пушкиным, как легкое торжественное облако. Пушкинская мелодия улавливалась и в
тальяночных «страданиях» крестьянской музы Есенина, и в эллинских аккордах лиры
Мандельштама: музыки Пушкина хватало на все поэтические инструменты. Если в
ранних стихах Заболоцкого и Пастернака присутствие Пушкина было тайной, то в их
поздних
28
стихах эта тайна обнаружилась. Маяковский когда-то задорно призывал сбросить
Пушкина с парохода современности. Но в гениальном вступлении «Во весь голос», как
«глагол времен, металла звон», зазвучала симфоническая тема пушкинского
«Памятника», чье начало уходило еще глубже внутрь традиции – к Державину. Стихи
и статьи о Пушкине Марины Цветаевой были похожи на яростные, но тихие по смыслу
молитвы. Багрицкий писал, что на фронтах гражданской войны он «мстил за Пушкина
под Перекопом». Можно признавать или не признавать любого поэта, но не признать
Пушкина невозможно: это то же самое, что не признать ни прошлого, ни настоящего,
ни будущего; это то же самое, что не признать свою Родину, свой народ. Недаром
Достоевский сказал: «Не понимать русскому Пушкина, значит, не иметь права
называться русским. Пушкин не угадывал, как надо любить народ, не приготовлялся,
не учился. Он сам вдруг оказался народом». Это гораздо шире проблемы «входа-
выхода» в народ или из народа. Если один из героев Андрея Платонова говорит: «Без
меня народ неполный», то о Пушкине можно сказать: «Без Пушкина нет народа».
Меряя свою жизнь самой высочайшей мерой – интересами народа, мы, русские
советские поэты, должны мерить нашу работу в поэзии высочайшей духовной и
профессиональной мерой – Пушкиным.
Это вовсе не означает тотального возвращения в ямбы и хореи «блудных детей»
русского стиха, загулявших с ассонансными рифмами на расшатанных ступеньках
поэтических «лесенок». Старику ямбу и старушке глагольной рифме еще далеко до
пенсии. Но я думаю, что они сами с доброжелательным любопытством будут рады
поглядеть на наши самые рискованные экспериментальные виражи и даже добродушно
похлопают наш юный русский верлибр по его далеко еще не могучему плечу.
Пушкин был новатором в области формы для своего времени, и ему наверняка были
бы противны приторные подражательства Пушкину или Фету наших новоявленных
классицистов. Старик ямб еще сослужит свою службу, но думать, что это конечная
форма русского стиха, наивно или трусливо. Пытаться насильственно втиснуть В
онегинскую строфику эпоху Хиросимы, полета на Лу-
29
стно, когда встречаешь у некоторых школьников скучающую мину: «Эх, опять
Пушкина на дом задали...» Перефразируя Пушкина, скажу, что зубрежка и поэзия две
вещи несовместные. В зубрежке всегда есть что-то от эмбрионального бюрократизма, а
слепое подражательство Пушкину, искусственное перенесение стиха девятнадцатого
века в двадцатый есть не что иное, как бессмысленная школярская зубрежка. Порой мы
почему-то напускаем на себя выражение умеренности, стесняемся юно, озорно
улыбнуться в стихах или побаиваемся дать крепкую сатирическую пощечину. Что из
того, если кто-то обидится, а то и разозлится? По выражению Пушкина, «острая шутка
не есть окончательный приговор». Но иногда она становится окончательным
приговором, который обжалованию не подлежит, в том случае, если отрицательные
герои сами узнают себя да еще имеют глупость печатно негодовать, тем самым
15ыдавая точность адресата. Ответим тем же всеохватывающим Пушкиным: «Должно
стараться иметь большинство голосов на своей стороне: поэтому не оскорбляйте
глупцов».
Выдвижение исподволь некоторыми критиками на первый план таких поэтов, как
Тютчев, Баратынский, Фет, не может скрыть от нас того, что при всем их большом
таланте они не создали такой масштабный лирико-эпический мир, как Пушкин, где
воедино переплелись и гражданские, и интимные мотивы, и добрая шутка, и ядовито-
саркастические пассажи, и акварельная нежность.
Только владение всеми жанрами и позволяло Пушкину создать энциклопедию
характеров, без которых немыслима настоящая эпика. Оглянемся на наши сегодняшние
поэмы, и, если мы будем честны перед собой, наш взгляд станет печален. После
замечательного, полного искрящегося народного лукавства Василия Теркина много ли
создали мы действительно живых поэтических героев, шагнувших на страницы из
реальности и снова зашагавших по ней, уже с поэтическим паспортом?
Знание истории Пушкин возводил в ранг честности, ставя знак равенства между
исторической образованностью и обязанностью. «Уважение к минувшему – вот черта,
отличающая образованность от дикости». Доба
19
вим, что оснащенное внешней культурой хамство еще хуже первобытной дикости.
Пушкин за свою короткую жизнь успел написать не только о своей эпохе, но и о
временах Степана Разина, Годунова, Петра Первого, Пугачева, не гнушаясь архивной
пылью, под которой он находил самородные крупинки разгадок не только своего
времени, но, быть может, и будущего. Создание истории не означает архивариусной
дотошности, не освещенной мыслью, связующей отдельные разорванные звенья в одно
целое. Восстановить связь времен можно, лишь обладая знанием мировой философии
и выработав на ее основе собственную. Таким был Пушкин, сквозь цензурные рогатки
несущий свою философию народу, с пониманием того, что «народная свобода —
следствие просвещения». Философия Пушкина не была апологией отрешенности ума,
обремененного познаниями и брезгливо воспарившего над человечеством. Недаром
Пушкин обожал Дельвига за то, что он был земным при всем его идеализме: «Дельвиг
не любил поэзии мистической. Он говаривал: «Чем ближе к небу, тем холоднее».
Пушкин не чурался прямого публицистического удара, если этого требовала его
гражданская совесть. Он разоблачал с одинаковой силой и отечественных «полу-
подлецов-полунсвежд», и расистов-плантаторов в далекой Америке, как бы предваряя
поэтический тезис Маяковского: «Очень много разных мерзавцев ходит по нашей
земле и вокруг». Пушкин был великолепным критиком – язвительным, если нужно, и
одновременно умевшим восхищаться работой писателей – и российских, и
зарубежных. Он так писал об отношениях писателей друг к другу: «Херасков очень
уважал Кострова и предпочитал его талант своему собственному. Это приносит
большую честь и его сердцу, и вкусу». Пушкин щедро дарил темы собратьям по перу.
Разве такому чувству локтя нам, иногда раздираемым групповой мышиной возней, не
полезно бы было поучиться у Пушкина, именем которого мы все клянемся?
Именно чувство хозяйской ответственности за российскую словесность и заставило
Пушкина взяться за редактуру журнала, хотя под тогдашним надзором идеологической
жандармерии это было нелегко, и с одной стороны Пушкину приходилось срывать
нервы в каждо
33
дневной борьбе с бенкендорфовщиной и булгаринщиной, а с другой стороны
выслушивать упреки некоторых не понимавших его задачи прогрессивных людей того
времени. Но Пушкин взял на себя тяжелое и славное бремя Ивана Калиты —
собирателя национального духа – и с честью вынес это бремя.
Если бы у меня, как в сказке, была возможность воскресить только одного человека,
я воскресил бы Пушкина...
1977
ДА ТУТ И ЧЕЛОВЕК.
не повезло – он был современником Пушкина. Остаться в поэзии, оказавшись
рядом с такой неповторимой личностью, как Пушкин, тоже в своем роде неповторимо.
У Пушкина эмоциональное начало удивительно сливалось с началом философским. И
Тютчев, и Баратынский пошли по другому пути – они ставили мысль на первый план.
Если у Тютчева мысль звучала как определяющая музыкальная нота чувства, Баратын-
ский даже декларировал свою приверженность именно мысли:
Все мысль да мысль! Художник бедный слова!
О жрец ее! тебе забвенья нет;
Всё тут, да тут и человек, и свет,
И смерть, и жизнь, и правда без покрова.
Резец, орган, холст... Счастлив, кто влеком К ним чувственным, за грань их не
ступая. Есть хмель ему на празднике мирском! Но пред тобой, как пред нагим мечом.
Мысль – острый луч! – бледнеет жизнь земная.
Пушкин вместе с трагедиями жизни впитывал и радость, претворяя ее затем в
радость искусства. Бара-гынский сознательно избегал радостен. Он считал, что
осмысление жизни может прийти только через страдания:
Поверь, мой милый друг, Страданье нужно нам.
20
i
Вряд ли, конечно, Баратынский распространял из-бсгновение радостей на свою
личную жизнь. Иногда в нем прорывается светящаяся ниточка понимания милых
прелестей жизни, и тогда стих звучит совсем по-пушкински:
«Не знаю» я предпочитаю Всем тем, которых знаю я.
И все-таки Баратынский останется в русской поэзии не как нечто светящееся, а как
нечто печально мерцающее. Мерцание это, однако, довольно отчетливое, а не нарочито
затуманенное. Баратынский не певец надежд, а поэт обреченности лучших упований.
Но где-то в нем сквозит попытка противодействия обреченности.
Того не приобресть, что сердцем не дано. Рок злобный к нам ревниво злобен. Одну
печаль свою, уныние одно Унылый чувствовать способен.
Для того чтобы понять истоки трагической элегичности Баратынского, не надо
забывать о том, что он переживал разгром декабристского движения и для него
будущее было повешено. В «Послании Дельвигу» Баратынский даже пытался уверить
друга в том, что он «идет вперед с надеждою веселой». Но даже этот эпитет звучит с
какой-то горькой самоиронией, и еще угор-чается, если взглянуть на дату написания —
конец 1821 года. Все мысль да мысль? Но не забудем и случайную обмолвку: «...да тут
и человек...» Когда мысль неравнодушна, когда она – во имя других, мысль ста-
новится формой чувства. Когда читаешь стихи Баратынского, то как будто
заглядываешь в дневник, где ничто не скрыто. Эта безжалостная самоосуждающая
испо-ведальность гораздо возвышенней, чем фанфаронство поэтов, считающих себя
непогрешимыми. Немучающийся человек – явление вообще неестественное. Если
человек счастлив в своей личной жизни, то столько чужих страданий еще бродит по
земле, что абсолютно быть счастливым морально преступно. У Баратынского было не-
обыкновенно развито чувство чужой несчастности, а не только своей. А говоря о себе,
он сомневался даже в собственном таланте:
Мой дар убог, и голос мой негромок...
Впрочем, дальше проявлялась сила преодоления этих сомнений:
Но я живу, и на земле мое Кому-нибудь любезно бытие...
Баратынский мог быть, впрочем, счастлив и при жизни, хотя бы потому, что у него
был такой редкий читатель, как Пушкин, ставивший его выше Парни и Батюшкова. Что
такое вообще негромкий голос? Иногда сказанное вполголоса или даже шепотом может
быть услышано очень далеко во времени, а пустопорожний грохот, который оглушает
уши сегодня, завтра бесследно растворится в Лете.
Баратынский часто боится сильных чувств, потому что опыт многих обманутостей
подсказывает ему, что «и это пройдет».
Не искушай меня без нужды Возвратом нежности твоей. Разочарованному чужды
Все оболыценья прежних дней.
Но нет-нет и пушкинская искорка вдруг просверкнет в туманно мерцающих
элегиях, доказывая, что певцу печали было противно жеманное нытье, которым до-
бивались любви у непритязательной публики поэты, занимавшиеся «шантажом
сентиментальностью».
Живи смелей, товарищ мой, Разнообразь досуг шутливый...
Баратынский умел с веселой злостью отчитать за возвышенное занудство салонных
стихотворцев:
В своих стихах он скукой дышит, Жужжаньем их наводит сон. Не говори – зачем
он пишет, Но для чего читает он?
Веселая злость переходит в беспощадную насмешку:
Отчизны враг, слуга царя,
К бичу народов, к самовластью
Какой-то адскою любовию горя,
Он не знаком с другою страстью.
Скрываясь от людей, злодействует впотьмах,
Чтобы злодействовать свободней.
Не нужно имени, оно у всех в устах,
Как имя страшное владыки преисподней.
37
21
Ставя выше всего мысль, он и презирал более всего антимысль – то есть, попросту
говоря, глупость. Бара-тьщский не находил глупость только смешной, а справедливо
считал ее социально опасной:
Как сладить с глупостью глупца! Ему впопад не скажешь слова. Другого проще он с
лица, Но мудреней в житье другого. Он всем превратно поражен, И все навыворот он
видит, И бестолково любит он, И бестолково ненавидит.
Подражания в те времена не считались большим грехом – ими даже кокетничали.
Когда Пушкин в скобках писал «Подражание», то это не было кокетством, а данью
уважения или иногда самозащитой. Но развелось невесть сколько поэтов, просто-
напросто подворовывающих, да еще и без признаний в этом. Их муза, по афо-
ристичному выражению Баратынского:
Подобна нищей развращенной, Молящей лепты незаконной С чужим ребенком на
руках...
За редким исключением Пушкина, Дельвига, читатели одаряли поэзию
Баратынского лишь на ходу, да и то «небрежной похвалой». Но сила «лица необщего
выраженья» Баратынского такова, что его ни с чьим не спутаешь. Пророческим
оказалось стихотворение «Последний поэт»:
Век шествует своим путем железным.
Творчество больших поэтов всегда предупреждение не только современникам, но и
потомкам, через головы поэтов и правительств.
Иногда Баратынского называли патрицием от поэзии, приписывали ему эстетскую
поэзию, оторванную от народных нужд. Это неправда. Ему не по характеру было
заниматься политической борьбой, но разве честная литература не является всегда
борьбой во имя народа, даже если сам поэт не занимается громогласными заявлениями
об этом?
Строки:
Не подражай своеобразью, гений И собственным величием велик —
22
имеют отношение не только к искусству. Почти все мы с детства заражены жаждой
подражания кому-то, причем подражаем не только хорошему, но и плохому, если это
плохое чем-то заманчиво. А подражать вообще никому и ничему не нужно. Самого себя
надо искать не внутри других людей, а внутри самого себя. Если бы Баратынский искал
себя в Пушкине, он бы не стал Баратынским. Он предпочел найти себя в себе. Зажег
свой собственный, а не заемный фонарь, спустился внутрь своей души, огляделся и
сказал как бы никому и в то же время всем:
...да тут и человек...
1974
ЗА ВЕЛИКОЕ ДЕЛО ЛЮБВИ
у
с так давно в поселке на Колыме я увидел на заборе местного стадиона зазыва-
ющую игривую надпись, порожденную бестактным вдохновением районного
импровизатора: «Спортсменом можешь ты не быть, но физкультурником – обязан!»
Меня горько поразило это беззастенчиво фривольное обращение с глубоко
выстраданными строчками – частью того духовного наследия, о котором Некрасов
сказал: «Дело прочно, когда под ним струится кровь». Лучшие писатели земли русской
думали о нас всерьез – они подготовляли нас еще задолго до нас. Поэтому и мы долж-
ны относиться всерьез к своим, не ответственным за наши недостатки, великим
прародителям, не раскалывая их облики на кусочки школярски заучиваемых, а иногда и
с недостойной легкомысленностью перекраиваемых цитат. Некрасовское предвидение
времен, «когда мужик не Блюхера и не милорда глупого – Белинского и Гоголя с
базара понесет», свершилось – классика поистине стала народным достоянием. Но
есть и псевдочитатели, которые могут простоять целую ночь у магазина подписных
изданий только потому, что книги для них – лишь обязательное добавление к меб-
лировке. Почтительно стирая пыль с благородно светящихся, золотящихся корешков
полных собраний классиков, такие псевдочитатели блюдут гениальные страницы в
печально взывающей нетронутости. Казаться интеллигентами ныне хочется всем. Но
главное – это быть, а не казаться. Само понятие «интеллигенция», не
22
смотря на латинский корень, родилось в России и во всех иностранных изданиях
приводится, как правило, прописью. Это понятие окончательно сформировалось
именно в некрасовскую эпоху, впитав в себя культуру лучшей части аристократии
вместе с новыми свежими силами мощно вторгшегося в историю разночинства. Когда
некоторые сегодняшние околоинтеллигенты, дабы выглядеть интеллигентами, играют в
снобизм, им и невдомек, что понятие «интеллигенция» выросло не на оскудевшей
почве изжившей себя элитарности, а на свежевспаханной целине революционного
демократизма. Пушкин – основатель понятия «русский народ». Некрасов—
основатель понятия «русская интеллигенция».
Всей своей поэзией Некрасов сказал, что происхождение и образованность – это
еще не культура. Некрасовская «муза мести и печали» воспитывала культуру
сострадания к униженным и оскорбленным, культуру неравнодушия к бесправным
крестьянам и рабочим, культуру воинствующего презрения к зажравшимся хозяевам
парадных подъездов, культуру ежедневной гражданственности. Не случайно на
похоронах Некрасова после речи Достоевского студенты, среди которых был молодой
Плеханов, кричали: «Выше, выше Пушкина!» Поэтически Некрасов, конечно, не был
выше Пушкина, но он был выше Пушкина исторически, ибо голосом некрасовских
стихов впервые заговорила не только передовая, но и забитая, неграмотная Россия.
Некрасов был первым, кто дал трудящемуся русскому человеку право голоса. В
Некрасове Россия заговорила не витиеватым, стилизованным «под народ» языком, а
языком собственным – сочным в соленой шутке, душераздирающе обнаженным в