Текст книги "Талант есть чудо неслучайное"
Автор книги: Евгений Евтушенко
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)
над этой статьей: «Сегодня мне было страшно трудно собраться перед операцией —
вчера был такой паршивый футбол...»
Подумайте, товарищи футболисты, не только о тех, кою вы можете вдохновлять
своим творчеством в их творчестве. Не забудьте и о людях, искалеченных ранами
войны или просто болезнями, которым вы даете своим искусством одну из немногих
оставшихся радостей жизни. Приведу цитату из полного трагической силы
стихотворения Бориса Слуцкого, которое, может быть, вас наведет на не приходившие
раньше в голову мысли ц том, что означает футбол для некоторых инвалидов войны: «А
вас комиссовали или нет? А вы в тех поликлиниках бывали, когда бюджет, как танк на
перевале: миг —и по скалам загремит бюджет?.. Сидевший рядом Трясся и дрожал...
как будто киселю он подражал... В любом движенье этой дрожью связан, как знаком
крестным верующий черт, он был разбит, раздавлен и ра (мазан, войной не только
сплюснут, но растерт... «И так Всегда? Во сне и наяву?» – «Да, – прыгаю, а все-таки
Живу... На стадионе я – перестаю». С тех пор я про себя футбол таю. Я берегу его на
черный день...»
367
Другой поэт – Евгений Винокуров – написал о футболе по-другому: Двадцатый
век принес игру – футбол. «Скорей не стадион! Как мне охота!» – «А что, билеты
есть?» – «Я приобрел. А ты?» – «Я – нет, но я куплю у входа». Скорей, пора, скорей!
Сорвавшись с мест, мчит город. Гомон, гул автомобилей! Вскочил один в пенсне и
шляпе Жест отчаянья: промазали? забили? «Бей по воротам! Эй, на мыло! Бей!» Но —
тишина. Вдруг вздрогнули знамена, и шоох!– взметнулась стая голубей! Вздох
стадиона – выдох стадиона».
Как видите, на стадионе можно увидеть и военного пенсионера-калеку, и
интеллигента в чеховском пенсне, В мало ли еще кого... Осознают ли свою
ответственность перед нашим народом футболисты, зачастую занятые «неоправданным
практицизмом», вместо того чтобы ощутить на себе миллионы взглядов, ожидающих
от них масштабного, духовно наполненного зрелища?
Бобров рассказал мне, как после триумфального турне в Англии он поехал в
деревню к родичам. Местное начальство встретило его с помпой, и целая вереница
автомобилей, сопровождавшая героя, въехала в деревню, распугивая непривычных к
такому нашествию кур. Бобров вспоминал: «Было много тостов. Сначала, конечно, за
Родину. Потом за советский спорт. Потом за меня... Приятно, конечно... А напротив
сидели деревенские бабки – все в морщинах, земля под ногтями. За них тостов никто
не поднимал. А я подумал – чем же я их лучше? Если бы не они, не хлеб их, ни фут -
бола, ни меня самого на свете не было бы...» Такое сыновнее чувство взаимосвязи с
народом должно быть внутри каждого нашего футболиста, как бы его ни за-ласкнвали
тостами.
Все ли футболисты чувствуют такую взаимосвязь? Однажды в далеком от Москвы
городе мне пришлось выручать деньгами нескольких московских футболистов, ранее
знакомых мне лишь как зрителю. Они пили в одном заведении после игры, и их
потребности превзошли их экономические возможности. Земляческая помощь дело
обязательное. Но когда я отвозил их в гостиницу, название которой они с трудом смогли
полувспомнить, меня поразило, что им не пришло даже в голову поблагодарить меня.
Вместо этого двое из них беспрестанно переругивались: «А ты почему мне паса не дал,
368
когда я открылся?» – «Чего еще заедаешься!» Когда И спросил их, были ли они в
каких-либо музеях, исторических местах этого города, они только тупо молчали.
Полгода спустя я встретил одного ИЗ них во время перерыва в театре в Москве и
обрадовался – растет Парень. Однако он, маслено подмигивая мне в фойе. Как будто
нас связывало общее приятное воспоминание, хохотнул, приятельски ткнув меня в бок:
«Приветик. Кека! Как бы за кулиски прорваться—у тебя ходов Нет? Одна блонднночка
на сцене – прямо пальчики оближешь...» Он еще играл некоторое время, хотя потом
быстро сошел с футбольной арены, но после этих двух Встреч я стал смотреть на его
игру другими глазами, 1вмечая и в ней неприятную развязность, самодоволь-СТВО,
бездуховность. Не будем относить этот случай к i ипичным, но и такие футболисты еще
есть.
Не обязательно требовать от каждого футболиста, чтобы в кибернетике он
разбирался, как Винер, в музыке– как Шостакович, но отсутствие внутренней культу-
ры рано или поешо отразится па его игре. Культура не может, конечно, помочи
абсолютно бездарному футболисту стать пишем, по хотя бы ее основы могут помочь .
1.1.1 н!.тнмм футболисту опирай» еще лучше. Я убежден, что между двумя
одинаковыми по чисто футбольным Iанным игроками, один из которых прочел
«Братьев Карамазовых», а другой видел лишь кнноннсценировку, будет игровая
качественная разница в пользу первого.
Культурно-воспитательная работа в командах должна проводиться не формально, а
живо, глубоко, и тогда Iреперы увидят, что это пусть не сразу, но скажется на культуре
игры.
Пеле был из бедной семьи, но, несмотря на раннюю профессионализацию,
развивался не только как футбо-1ИСТ, но и как человек, и, может быть, именно
поэтому Как футболист. Прямая и обратная связь спорта и че-ювеческих качеств
неразрываема. Многое в Пеле, в частности его бизнесно-рекламные дела, нам чуждо.
Но в то же время Пеле сочиняет неплохие песни, применю поет их под гитару,
пробовал силы как драматический актер и написал, как говорят, без чьей-либо помощи,
прелестную автобиографическую книжку. Бразилия—страна 80 процентов
неграмотности, и миллионы
/|»3 Евг Евтушенко 369
прежде неграмотных людей выучились читать благодаря автобиографии Пеле. Это,
может быть, был самый великий гол в жизни великого мастера футбола.
По праву любви и надежды критикуя наших футболистов и требуя от них, чтобы
они сделали вес для общества, наше общество само должно сделать все для
футболистов. Наряду с огромной армией болельщиков, любящих футбол по-
настоящему, без налета спортме-щанства, существуют люди, при слове «футбол»
прене-] брежительно усмехающиеся. Увы, есть отдельные футболисты,
заслуживающие усмешки. О таких еще в двадцатые годы писал поэт Заболоцкий в
стихотворении Форвард Здесь форвард спит без головы... Спи, бещ ный форвард! Мы
живем». Несмотря на доныне существующих духовно спящих, безголовых бедных
форвардов, у нас есть мною настоящих художников футболе которые имеют право на
то, чтобы к их самоотверженному, тяжелому, вредному цеху относились серьезно, с
уважением. Футбол обязательно должен оставаться игрой, но как великая игра актера
– это прежде всегв колоссальный труд, и большой футбол завоевал право открыто
считаться трудом – то есть делом чести, славы, доблести и геройства.
1974
СПРАВЕДЛИВОСТЬ ЗАВТРАКА
I Г оду в пятьдесят седьмом
мне позвонил Семен Исаакович Кирсанов:
Приехал Неруда... Я устраиваю в его честь кип Раздобыл по этому случаю
седло горного бара-па... Л Неруда обещал сделать какой-то замечательный коктейль...
Неруда, о1я он был гостем, вел себя на этом вечере iK мни прпимный, ЛЮбеЗНЫЙ
ХОЗЯИН.
Когда он вошел, первым его вопросом было:
– Все есть для коктейля? Ага, есть джин, есть ли-моны... Фу, это сахарный песок, а
мне нужна сахарная ц фа... Можно ее достать? Лед слишком крупными Кусками – его
надо потолочь... Настоящий дайкири денется С крошенным льдом...
Он вообще любил угощать. Вся поэзия Неруды – это Приглашение к большому
столу, за которым все в тесню е. но не в обиде, где на крепком дереве, залосненном
локтями рабочих, моряков, поэтов, стоят его дышащие морем, землей, небом стихи. Его
поэзия воистину была справедливостью завтрака для всех, когда тлом нет обделенных.
Прежде всего Неруда любил людей, обладал редким 18ром неутолимого
любопытства к ним. Это любопыт-I ГВО не было узкопрофессиональным,
недолговременным мооонытством портретиста или фотографа-хроникера, которые так
и сяк прыгают вокруг человеческого лица, стараясь схватить его самые выразительные
черты, но, запечатлев, мгновенно забывают.
195
Человеческие лица входили внутрь самого Неруды, оставались навсегда не только в
его поэзии, но и в его характере. Это было любопытство участия, любопытство
понимания цены каждой человеческой жизни как чего-то неповторимого, что может
кануть в Лету и раствориться в ней безвозвратно. Неруда потому понимал цену жизни,
что никогда не забывал о незримом присутствии смерти, которая через день, а может
быть, через мгновение выхватит того человека, который сейчас с тобой разговаривает.
Он потому так любил Землю, что в нем жило постоянное сознание возможности ее
исчезновения, если люди слишком легкомысленно и жестоко заиграются с ней.
Поэзия Неруды буквально набита усаженными им за стол завтрака справедливости
людьми. Это его отец, пропахший паровозным дымом, его нежная мачеха, его дядя, в
стакане которого, как бабочка, трепыхается молодое вино, это его любимая Матильда,
чилийские шахтеры, крестьяне, бойцы интербригады в Испании, древние инки,
несчастный разбойник Хоакин Мурьета и многие, многие другие. Поэзия Пабло
Неруды похожа па монументальную скульптурно-живописную композицию Сикейроса
«Марш человечества» с той разницей, что в гигантской мозаике лиц и характеров
Неруда умел находить для каждого лица не просто символическое решение, но и
нежные акварельные краски. Все стихи Неруды вместе – это соединение
величественного мону-ментализма с акварельной тонкостью.
Перед столом завтрака справедливости, который сразу становился судейским
столом, Неруда ставил обвиняемые им зловещие фигуры диктаторов, угнетателей и их
политических лакеев. Неруда был добрейшим хозяином для тех, кто был достоин
справедливости завтрака, но непримиримым к тем, кто хотел бы отобрать этот завтрак
у достойных его. Гнев к негодяям всегда был признаком любви к ближним. Если бы на
земле все было идеально, конечно, не задача поэта политическая борьба. Но пока
существует несправедливость, большой поэт не вправе пытаться встать над схваткой, а
обязан быть внутри нее, защищая первозданную духовную ценность человека.
Сила поэзии Неруды еще и в том, что, всю жизнь занимаясь политической борьбой,
он не ослабил этим
195
свое чувственное восприятие мира, не перешел от масла н акварели к грубоватой
плакатности. Если ему это было надо, он писал и призывные плакаты, и карикатуры, но
тут же снова брался за натюрморты, пейзажи, портреты, эпические полотна и никогда
не терял квалификации мастера.
Неруда ненавидел все, что есть смерть физическая и смерть духовная, и любил все,
что есть жизнь живая. В этом простая и мудрая двуединость философии Неруды.
Философия Неруды не ущемлена каким-либо комплексом – она гармонична,
полнокровна. Его по-фламандски сочные оды «Яблоку», «Лодке», «Скатерти» и другие,
нежные стихи о птицах Чили сочетались в нем с постоянным подсмеиванием над
странной птицей Пабло, хрустальное целомудрие сочеталось с высокой классической
эротикой, сложнейшие метафорические построения чередовались с прозрачной
фольклорной простотой, и все это вместе давало ощущение с неимоверной щедростью
накрытого стола справедливости. За этот стол были им приглашены люди, звери,
птицы, деревья, (везды, НО даже и лук, и яблоки, и устрицы, и картошка чувствовали
себя на этом столе не жертвами, а тоже почетными гостями, героями стихов.
Литературные и политические враги называли Неруду себялюбцем, упрекали его в
двуличии, в хитрости.
Да, он любил самого себя и не скрывал этого, но он любил себя только как часть
огромной семьи человечества, к которой он ощущал сыновнюю и одновременно
отцовскую принадлежность. Нет ничего стыдного в том, когда большой поэт знает
цену не только другим, но и самому себе.
Двуличие, хитрость? Да, он был хитер, но не той хитростью, которая ум дурака, а
хитростью мудреца, которая не каждого одаряет привилегией заглядывать в свою душу,
ибо взгляды многих любопытствующих недобры и завистливы.
Как в любом большом человеке, в нем не могло быть двуличия, ибо у него было не
два, а тысячи лиц. Но эти тысячи лиц вовсе не являлись масками на случай – они
были естественной многогранностью крупного характера.
Я помню его ребячливость, когда мы собирались
Евг. Евтушенко 373
13
вместе читать стихи в Сантьяго. Он с сосредоточенным видом спрашивал, как я
буду одет.
– Ага, если ты будешь без галстука, я тоже, а то я буду выглядеть бюрократом
рядом с тобой.
Помню, как он читал свои стихи и переводы моих стихов на испанский перед
тысячами людей, среди которых были Луис Корвалан и Сальвадор Альенде. Голос у
него был непропорционально тонкий для такого грузного тела, даже чуть в нос. Читал
Неруда без какой-либо аффектации, заметно нараспев, и это было бы, возможно,
некрасиво, если бы не внутренняя ритмическая сила, с которой он речитативом пел
стихи. В его чтении было что-то от мерных накатов и откатов моря, и это покоряло.
Чилийцы, когда они встречали его на улицах в его крошечной голубенькой кепочке,
никогда не застывали перед ним почтительно – они просто улыбались, как улыбаются
ребенку, и это было высшим выражением народного, подлинного почета, ничего
общего не имеющего с молитвенным идолопоклонством.
Неруда воплотил в себе все лучшие качества, которыми обязан обладать не только
любой большой поэт, но и любой настоящий гражданин человечества. Он был духовно
аристократичен и одновременно был демократом до мозга костей. Он был патриотом
Чили и патриотом борьбы за справедливость, где бы она ни происходила– у стен
Мадрида или у стен Сталинграда. Поэзия Неруды говорит о том, что невозможно быть
гражданином и не быть интернационалистом.
Если говорить о мастерстве художника, то даже если бы Неруда написал только две
строки:
... и по улицам кровь детей текла просто, как кровь детей...—
(Перевод И. Эренбурга)
это уже было бы доказательством его гениальности.
Все поэты, хотят они или не хотят, пророки. Пророчески звучат строки Неруды:
Какой-то министр назовет меня антипатриотом, н это суждение охотно подхватят
глупцы, и газетная крыса, перо свое в желчь окуная, мое дело и имя в «Эль Меркурио»
будет когтить.
197
Молодой человек, который стремился расти
и которому дал я и слово и хлеб,
выбиваясь из сил, изречет: «Надо мертвых собрать
на борьбу с его песней живой».
Случилось самое страшное для Неруды – он увидел трагедию своей мечты,
которая была раздавлена танками, и это добило его, уже умирающего.
Преступление, совершенное в Чили, сравнимо только с преступлениями
версальцев, которые потопили когда-то в крови Парижскую коммуну. Каждый раз,
когда в истории появляются честные, благородные рыцари, пытающиеся воплотить
идеалы человечества – братство, свободу, равенство,– на их пути встают мрачные
тени или мелких дантесов, или крупнокалиберных убийц гитлеровского подобия. Так
всегда было и в революции, и в поэзии, ибо высокая поэзия – всегда революция, а
народная революция – всегда поэзия. Убийцы хорошо понимают это единство поэзии
и революции, и поэтому они убили и Неруду, и Альенде. В этом была кровавая
закономерность, ибо у всемирной хунты нет философских аргументов, их
единственные аргументы – это танки, давящие свободу, бомбы, разрушающие здания
надежды, костры из книг, сжигающие вечные ценности.
Но бронированные и даже атомные аргументы – доказательство не мощи, а
доказательство моральной нищеты, хищненькой слабости, лишь надевшей железное
забрало силы.
Иногда скептики, называя таких людей, как Неруда, мечтателями, говорят, что они
пребывают во сне и не видят реальности.
На самом деле реальность истории – это и есть благородные рыцари
возвышенного образа революции, а так называемая реальность сегодняшнего
торжества хунты есть просто-напросто страшный сон, который в конце концов пройдет
навсегда. Можно сменить правительство, но нельзя сменить народ.
Неруду хоронили под пение «Интернационала»– гимна тому делу, которому отдал
он всю свою «звонкую силу поэта». Этот гимн пролетариата проводил поэта в
последний путь.
В последний? Разве путь до могилы – это последний путь великого поэта?
1974
*
помнить о том,
ЧТО МЕРТВЫЕ БЫЛИ.
о
w днажды на встрече с группой зарубежных писателей, приехавших к нам на оче-
редной симпозиум, меня грустно поразило то, как представился один из гостей.
«Я написал двадцать два авантюрных романа,– бойко отрекомендовался он, —
пять социальных и около десяти психологических...» Он так именно и заявил – «около
десяти психологических».
Меня вообще повергает в недоумение попытка искусственного деления литературы
на «рабочую», «деревенскую», «историческую», «военно-историческую» и т. д. Один
критик даже выдвинул формулу особой «интеллектуальной» поэзии, не замечая
очевидной тавтологии термина.
Большая литература не укладывается ни в какие рамки, ибо она является
отражением живой, не укладывающейся ни в какие рамки жизни. Разве «Капитанская
дочка» или «Война и мир» – только военно-исторические полотна? Разве можно
«Моби Дика», «Пьяный корабль» и «Старик и море» засунуть в разряд литературной
маринистики? Разве можно «Приключения Гекль-берри Финна» отнести к ведомству
«абитуриентской» литературы?
Содержание большой литературы – это всегда не просто конкретный материал, а
внутренняя тема, поднимающаяся над материалом.
Дать в руки Агате Кристи или Сименону материалы дела Раскольникова – и мы
получили бы всего-навсего
376
квалифицированный детектив. Те, кого можно назвать только «бытописателями»
или только «романтиками», только «обличителями» или только «трубадурами», к
большой литературе не относятся, даже если и выполняют временные положительные
функции. Большой литературе свойственна если не тематическая, то обязательно
духовная энциклопедичность.
Этим качеством большой литературы обладает удивительный роман колумбийского
писателя Габриеля Гарсиа Маркеса «Сто лет одиночества», прекрасно переведенный Н.
Бутыриной и В. Столбовым.
Книга Гарсиа Маркеса реалистична и фантастична, авантюрна и бытопнеательна,
социальна и психологична, она и «деревенская», и «рабочая», и «военно-истори-
ческая», она и философская, и откровенно чувственная. В отличие от анемичной
структуры современных «антироманов», книга Гарсиа Маркеса полнокровна и, кажет-
ся, сама изнемогает от собственной плоти. Если бы этой книге можно было поставить
градусник, то бешено прыгнувшая ртуть расколотила бы ограничивающее ее стекло.
Кажется, что после овсяной каши и диетических котлеток тебе наконец дали в руки
сочную глыбу латиноамериканского «ломо».
В этой книге нет хилых, ковыляющих чувств,– даже, казалось бы, низменные
страсти исполнены возвышающей ИХ силы. В этой книге искусственная челюсть, опу-
щенная в стакан, покрывается желтенькими цветочками, девушка возносится на небо,
увлекая за собой чужие простыни и тем самым вызывая возмущение владелиц,
новорожденного со свиным хвостиком съедают рыжие муравьи, а мужчина и женщина
любят друг друга в луже соляной кислоты. Веет проказами Тиля Уленшпигеля,
буйством Франсуа Вийона, россказнями Мюн-хаузена, пиршествами Гаргантюа,
кличами Дон-Кихота. Язвительные сатирические картины, напоминающие «Историю
одного города» Салтыкова-Щедрина, сменяются возвышенными интонациями
старинных испанских «романсеро», колабрюньоновский эпикурейский оптимизм
перебивается кафкианскими видениями, а на эротические декамероновские сцены
падают мрачные тени дантовских призраков. Но это не мозаика литературных
реминисценций, а мозаика самой жизни, объединяющая Гарсиа Маркеса и его
предшественников.
198
Эта книга, несмотря на то, что она взошла на перегное всей мировой литературы, не
пахнет бумагой и чернилами: она пахнет сыростью сельвы, горьким потом рабочей
усталости и сладким потом любви, мокрой шерстью бродячих собак, дымящейся
фритангой, амброй женской кожи и порохом. Эта книга матерится и молится, молодо
горланит и по-старчески покряхтывает, устало мычит, как обессиленный буйвол, и
вопит от горя, как мать над своими расстрелянными детьми.
«В те времена никто ничего не замечал, и чтобы привлечь чье-то внимание, нужно
было вопить...»
Именно это и должно мучить любого художника – боль оттого, что столько
страданий расплескано по планете, и страх оттого, если и вправду никто ничего не
замечает. И долг художника – запечатлеть то, чего не замечает никто.
Один из героев Маркеса, бывший свидетелем расстрела рабочих банановых
компаний и чудом уцелевший, возвращается домой. Но жизнь идет своим чередом, как
будто и не было расстрела. «Официальная версия», которую тысячи раз повторяли и
вдалбливали населению всеми имевшимися в распоряжении правительства средствами
информации: «Мертвых не было». И когда, потрясенный человеческим равнодушием,
Хосе Лркадио Второй бормочет о том, что они все-таки были, то его не понимают или
не хотят понимать.
«– Там было, наверное, тысячи три...– прошептал
он.
– Чего?
– Мертвых,– объяснил он.– Наверное, все люди, которые собрались на станции.
Женщина посмотрела на него с жалостью:
– Здесь не было мертвых...»
В этом забвении, отчасти искусственно организованном, отчасти являющемся
самозатуманиванием с целью не думать о чем-то страшном, что, не дай бог, может
повториться завтра, Гарсиа Маркес видит одну из опаснейших гарантий возможности
повторения кровавого прошлого. Люди, помнящие о вчерашних преступлениях, среди
тех, кто забыл об этом или старается забыть, чувствуют себя изгоями, мешающими
общей самоуспокоенности, и выглядят подозрительными маньяками в своем усердии
напоминать.
378 .
Книга Гарсиа Маркеса – это попытка связать в единый узел все разорвавшиеся или
кем-то расчетливо разъединенные звенья памяти. Память с выпавшими или
устраненными звеньями – лживый учебник.
Как истинный художник, Гарсиа Маркес понимает, что история повторяется не
только в политических сдвигах, поворотах или даже катастрофах, но и в быту, в самых
интимных отношениях между людьми. Все философские концепции, так или иначе
призывающие к изменению порядка вещей или к его сохранению, не ниспосланы
откуда-то с заоблачных высей, а создаются дышащими, едящими, пьющими,
любящими, ненавидящими людьми, и без изучения реалий бытия невозможно понять
исходную точку человеческих заблуждений и надежд, надежд и заблуждений. Маркес
лишен фрейдистского однобокого толкования любого человеческого порыва как
следствия того или иного сексуального комплекса, но он справедливо ощущает
духовное и физическое в неразрывной связи. И в этом тоже сила его книги.
Радиус действия романа ограничен вымышленным городком Макондо, но в этом
капельном городке отражается не ТОЛЬКО история Латинской Америки, но в какой-то
мере и история всего человечества.
Многое в романе может показаться слишком экзо-гнчным для европейского
читателя. Но крик какой-нибудь тропической птицы кажется экзотичным только тому,
кто не привык к нему. Вслушайтесь в этот крик, европейцы, и вы услышите в нем ту же
самую тоску, которая звучит в привычном для вас голосе серенького жаворонка или в
голосе болотной выпи. У всех народов разные исторические судьбы, но у всех народов
одна и та же жажда любви и справедливости, и у всех эксплуатируемых народов
схожие преграды на пути к осуществлению надежд: неразвитость сознания,
разъединенность, раздробленность на миллионы одино-честв и происходящая от всего
этого беспомощность перед безличным лицом перемалывающей людей машины
бесчеловечности.
В Латинской Америке двадцать стран, где люди говорят на одном языке —
испанском, и в то же время народам этих стран еще не удалось объединиться против
общего врага – лицемерной эксплуатации, вооруженной до зубов военно-
бюрократическими средствами,
379
Это ли не символ того, какая титаническая работа предстоит всему разноязыкому
человечеству, чтобы когда-нибудь заговорить на общем политическом языке и ос-
вободиться от общих угнетателей?!
Волей-неволей Гарсиа Маркес противопоставил свою сагу о семье Буэндиа саге о
Форсайтах, ибо правда о человечестве не только в Сомсе, переживающем свое
одиночество за игрой в гольф, но и в Хосе Аркадио Буэндиа, от одиночества
мечтающем превратить лупу в победоносное оружие; не только в элегантно страда-
ющей Флёр, но и в бывшей крестьянке, теперешней проститутке со спиной, стертой до
крови после стольких клиентов. Но Гарсиа Маркеса нельзя обвинить в таком
вульгарном социологизме, когда народные массы идеализируются и первобытность их
инстинктов, их неграмотность возводится в некий культ, выдвигаемый как противовес
«разложению цивилизацией». Даже народную прославленную мудрость Гарсиа Маркес
не превращает в фетиш. Гарсиа любит своих героев, но он беспощаден к их суевериям,
к их невежеству, к их детской жестокости. И в этом смешении любви с трезвым
пониманием необходимости духовной эволюции Гарсиа Марксе поразительно близок к
такому вроде бы далекому от него писателю, как Андрей Платонов, которого он, может
быть, и не читал. Но тропическая птица и русский жаворонок могут петь одну и ту же
песню, даже не слыша друг друга...
Все существо Хосе Аркадио возмущено, когда в Ма-кондо появляется
представитель правящей бюрократии – коррехидор – и отдает свое первое
распоряжение– покрасить все дома в голубой цвет в честь Дня независимости.
Инстинкт свободы, заложенный в любом, даже самом неграмотном человеке,
подсказывает Хосе Аркадио, что слепое подчинение бессмысленному распоряжению—
это путь к потере самого себя. Но стремление неграмотного, не осознавшего себя
человека к защите своей личности возможно лишь через познание самого себя и мира.
Хосе Аркадио хочет перескочить через какие-то этапы познания непосредственно к
дейстч виям. Он пытается применить принцип маятники" kJ плугу, к телеге, ко всему
тому, что может принести пользу, но убеждается, что это безнадежно. Стараясь
постигнуть тайну музыки, Хосе Аркадио разбирает пиа
380
иолу и потом кое-как собирает ее. Но что же получается? «Колотя по струнам,
натянутым как бог на душу положит и настроенным с завидной отвагой, молоточки
срывались со своих болтов».
Хосе Аркадио отвратительна фальшь проведенных н Макондо выборов, подтасовка
бюллетеней. Первое движение души – разбить пианолу политики, понять законы ее
струн и молоточков и собрать ее заново так, чтобы она звучала, как ему хочется. Но не
будет ли она играть еще более фальшиво, собранная заново неумелыми руками?
Впрочем, во все времена были люди, для которых главным было ломать пианолы.
Таков доктор Ногера, один из многочисленных героев романа Гарсиа Маркеса.
«Ногера был сторонником индивидуального террора. Гго план сводился к
согласованному проведению ряда индивидуальных покушений, которые, слившись в
единый общенационального масштаба удар, должны уничтожить всех
правительственных чиновников с их соответствующими семьями и в особенности их
детей мужского пола, чтобы таким образом стереть с лица земли самое семя
консерватизма...»
«Никакой вы не либерал,– говорит ему один из героев.– Вы просто мясник».
Я не могу не вспомнить о печальном конце воинст-венных замыслов доктора
Ногеры:
«Доктора Ногеру волоком вытащили из дома, привязали к дереву на городской
площади и расстреляли ез суда и следствия. Падре Никанор пытался повлиять на
военных своим судом вознесения, но один из солдат стукнул его прикладом по голове.
Либеральные веяния исчезли, воцарился молчаливый ужас».
Гарсиа Маркес показывает в своем романе все нарастающее ощущение
невозможности жить в условиях акономического и духовного угнетения и в то же
время авит важную проблему человечества – проблему методов, при помощи которых
человечество может изменить эти условия без жертв, становящихся бессмыс-л иными,
когда один вид несвободы заменяется друuим.
А именно это и произошло, когда один из сыновей Буэндиа – Аркадио – после
очередной победы повстанцев был назначен комендантом Макондо.
201
«С самого начала своего правления Аркадио обнаружил большую любовь к
декретам... Он ввел обязательную воинскую повинность с восемнадцати лет, объявил,
что животные, оказавшиеся на улице после шести часов вечера, рассматриваются как
общественное достояние... Заточил падре Никанора в его доме, воспретив выходить
под страхом расстрела, и позволял служить мессы и бить в колокола только в тех
случаях, когда праздновали победу либералов... Аркадио продолжал сильнее и сильнее
закручивать гайки своей ненужной жестокости и наконец превратился в самого
бесчеловечного из правителей, которых видел Макондо». «Теперь они почувствовали
разницу,– сказал как-то дон Аполинар Москоте.– Вот он – их либеральный рай...» И
справедливо поступила мать Аркадио Урсула, когда, явившись на городскую площадь в
момент очередного расстрела, она отстегала просмоленной плетью своего
зарвавшегося сына, чтобы ему было неповадно убивать людей под прикрытием
красивых фраз.
Маркес показывает необратимый процесс перерождения руководителей повстанцев,
если они позволяют своим адъютантам отделять их от народа символической меловой
линией, если их борьба за свободу постепенно превращается в борьбу за власть. Такие
руководители лишаются свободы сами, становясь узниками внутри обведенного мелом
пространства. Таков один из центральных героев романа, полковник Аурелиано
Буэндиа.
Полковник Аурелиано ужасался тому, что «приказы его исполнялись раньше, чем
он успевал их отдать, раньше даже, чем он успевал их задумать, и всегда шли дальше
тех границ, до которых он сам осмелился бы их довести». Его пугали молодые люди,
которые верили в то, во что он давно потерял веру сам, и он «испытывал странное
чувство – будто его размножили, повторили, но одиночество становилось от этого
лишь более мучительным». Если когда-то его отцу являлся по ночам единственный
убитый им человек – соперник в любви Пруденсио Агиляр,– то полковнику
Аурелиано Буэндиа по ночам являлись сотни и тысячи убитых им или его солдатами,
но все-таки он продолжал по инерции убивать, принося новые жертвы ненасытному
молоху «пустой войны» и уже понимая, что он сам – будущая жертва. Расстреливая
генерала Монкаду, пол*
382
ковник Аурелиано Буэндиа говорит ему, убеждая в этом и самого себя: «Помни,
кум... Тебя расстреливает революция...»
Но генерал Монкада отвечает: «Если так пойдет и дальше, ты не только станешь
самым деспотичным и кровавым диктатором в истории нашей страны, но и
расстреляешь и мою куму Урсулу, чтобы усыпить свою
совесть».
Полковник Аурелиано Буэндиа все же находит в себе мужество, чтобы
признать свой моральный крах. «Как-то вечером он спросил полковника Херинельдо
Маркеса:
– Скажи мне, друг, за что ты сражаешься?
– За то, за что я и должен, дружище,– ответил Херинельдо Маркес,– за великую
партию либералов.
– Счастливый ты, что знаешь. А я вот теперь разобрался, что сражался из-за своей