Текст книги "Талант есть чудо неслучайное"
Автор книги: Евгений Евтушенко
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)
и глубоко, как бы искупая множество поверхностных, сусальных книг, написанных
ранее. Однако Распутин прав: «Писатель должен быть ни деревенским, ни городским, а
человеческим».
Ничего ист страшного в том, что многие нынешние прозаические произведения
написаны ретроспективно. Это даже естественно для большой прозы.
Если ретроспекция есть искупление вины перед ранее упущенным, ненаписанным,
то тогда и происходит слияние памяти с совестью. Если существует выражение «муки
совести», то почему не может быть и другого – «муки памяти»? Те, кто ищут в
литературе развлечения,– духовно нищие люди, боящиеся стать духовно богатыми,
ибо такое богатство мучительно. Но глубокое восприятие литературы не
соразвлечение, а сопереживание. Конечно, люди устают в нашем двадцатом веке, нервы
их сильно сдают, и хочется отдох-нуть на уютном диване с податливыми пружинами,
издающими убаюкивающую музыку. А искусство – это
281
доска с гвоздями, а не мягкий диван. Искусство – это главная память человечества.
А кто бежит от памяти человечества – человек ли он?
Этим летом, проходя по парку культуры и отдыха, спеша на поэтический вечер во
время съезда писателей, я задержался около белой раковины открытой эстрады. На ней
вместе с другими писателями выступал Валентин Распутин. Аудитория была большей
частью случайная – из прогуливающихся по парку влюбленных пар или старичков
пенсионеров с шахматными досками под мышкой. Выступления прозаиков не проходят
так шумно, как поэтические: не может же прозаик читать со сцены роман или повесть
– кто это выдержит! Чаще всего читают маленький рассказик, отрывочек, выбирая
что-либо посмешнее, или просто отвечают на вопросы читателей. Распутин, по его
собственному признанию, сделанному со сцены, вообще впервые выступал перед
читателями. Однако, несмотря на явное чувство случайности аудитории, Распутин не
опустился до заигрывания с ней и не впал в надменность. Отрывисто и твердо он
заговорил о том, что означает быть читателем. Он резко осудил поверхностность тех
людей, которые считают себя культурными только потому, что читают газеты,
юмористические журналы или детективные романы. «Это еще не читатели,– сказал
он. – Мне иногда кажется, что они еще не научились читать, ибо читать– это
чувствовать что читать»,
Крепкая, достойная позиция для писателя.
«Живи и забывай!» в борьбе с «Живи и помни!» в конце концов обречено. Тот, кто
забывает, будет забыт. Будут помнить того, кто помнит.
1978
Гражданственность-талант нелегкий
ГРАЖДАНСТВЕННОСТЬ – ВЫСШАЯ ФОРМА САМОВЫРАЖЕНИЯ
сть выражение «войти в литературу», которое порой употребляется с обескура-
живающей легковесностью. Литература – это часть истории, и войти в нее означает
войти в историю. Литература начинается со сказанного впервые. Сказанное впервые
всегда звучит как полновесный мужской удар кулаком среди уютного постукивания
доминошных костяшек литературного «козлозабивательства». Но удар кулаком по
столу, заявляющий: «Я пришел!», оправдан только тогда, когда пришел не только ты
сам, а вместе с тобой пришло нечто большее, чем ты, – когда весь опыт предыдущих
поколений могуче брезжит за твоими плечами, а страницы, написанные тобой,
трепещут в твоих руках, как живой, уникальный документ опыта нового поколения.
Молодой писатель без хотя бы намерения сказать что-то никем до него не сказанное
– явление противоестественное. На свете нет людей, которым нечего сказать. Каждый
новый человек в человечестве обладает своими единственными тайнами бытия, и
каждому человеку есть что сказать именно впервые. Продерешься к собственной душе
– найдешь и собственные слова. Эпигоны – просто-напросто слабовольные люди, по
трусости или по лени не пробившиеся к собственной душе. Внутри каждого человека,
будь то приемщица химчистки, увенчанный лаврами генерал, дворник или космонавт,
крестьянка или балерина, живет и чаще всего погибает хотя бы одна потенциально
великая книга их
148
жизни, где все неповторимо, все единственно. Даже жизнь любого закоренелого
бюрократа по-своему уникальна, как эволюция человеческого невинного существа,
торкавшегося ножонками во чреве матери, до расчеловеченной, обумаженной особи.
Но нам еще неизвестна книга «Исповедь бюрократа». А жаль. Было бы поучительно.
Порой самые замечательные люди, рассказывая истории из своей жизни, становятся
косноязычными, путаются во второстепенном, а если и оказываются прекрасными
застольными рассказчиками, то, прикасаясь пером к бумаге, невыносимо ускушняют
жизнь. К счастью, есть и хорошие мемуары, но они принадлежат, за редкими
исключениями, перу знаменитостей, а приемщицы химчисток, дворники и многие-
многие другие мемуаров не пишут.
Большая литература – это художественные мемуары человечества. В каком бы
жанре большой писатель ни работал, он прежде всего документалист, потому что его
творчество – это эмоциональный художественный документ, составленный не только
на основании всего написанного, но и всего еще не написанного. Выражая только
самих себя, мы на самом деле не поднимаемся до самовыражения. Есть писатели самих
себя, но это не большая литература. Большая литература – это писатели людей.
Большая литература – это победа над смертью, дорастающая до уровня еще
недоступного медицине воскрешения людей, о чем мечтал своеобразнейший философ-
идеалист Федоров. Конечно, без самовыражения нет искусства. Но когда
самовыражение превращается в «самоворошение»– это эгоизм. У стольких людей на
холодеющих в последний час зубах могут навсегда умереть не высказанные ими тайны
их жизней. Молодой писатель сам еще тайна и для себя, и для других. Но только
самовыразиться мало. Гражданственность есть высшая степень самовыражения.
Прежде чем войти в литературу, надо, чтобы в тебя вошли твой народ, твоя страна.
Салтыков-Щедрин писал: «Отечество есть тот таинственный, но живой организм,
очертания которого ты не можешь отчетливо для себя определить, но которого
прикосновение к себе ты непрерывно чувствуешь, ибо ты связан с этим организмом
неразрывной пуповиной».
2.sg
Но вот отрывок из письма одного молодого поэта? «В ваше время было больше
событий, дававших вам чувство страны, народа, истории. Пусть еще детскими глазами,
но вы видели Великую Отечественную, вы пережили времена бурных столкновений,
споров. Сейчас связи между людьми, явлениями становятся более разомкнутыми,
трудноуловимыми. Все усложнилось, подразделилось на множество несообщающихся
сосудов...»
Я задумался над встревожившим меня письмом. Да, все усложнилось, но это не
оправдание. Не может быть такого времени, когда нет событий, дающих чувство
страны, народа, истории. События эти могут не быть столь очевидными, как война, но
они происходят внутри психологической структуры общества, внутри самого этого
молодого поэта.
Как же можно искать собственную личность не в гражданственности, а в бегстве от
нее? Вот что писал по этому поводу Герцен: «...великий художник не может быть
несвоевременен. Одной посредственности предоставлено право независимости от духа
времени».
Дальше молодой поэт пишет: «Сейчас, когда на индивидуальность человека
наступает НТР, когда 80 миллионов телезрителей одновременно смотрят на Штирлица
или Магомаева, задача писателя, на мой взгляд, состоит не в гражданственности,
которая размывает индивидуальные черты, а в сохранении личности...»
Опасения насчет телевидения небезосновательны. Насчет НТР – сомнительны.
Евгений Винокуров по этому поводу не без остроумия заметил насчет одного пассажа
из "Вознесенского: «Чего он меня роботами стращает! У нас водопровод то и дело
отключают, лифты между этажами застревают, а он – роботы да роботы...»
Каждый молодой писатель должен вносить в гражданственность литературы свои
личные черты, черты новых, родившихся вместе с ним тайн, которых никто – ни его
дед, ни отец, ни литературные учителя – не может так чувствовать всей кожей, как он
сам.
Валентин Распутин был мальчиком, когда началась Великая Отечественная война.
Но он сумел описать сибирскую деревню того времени с поразительной силой. Но
возвращаюсь к письму молодого поэта. Мы должны честно взглянуть в глаза друг
другу и признать опасное существование общественной апатии сре-
149
дт! части молодежи. Эта апатия скрывается иногда за отличными школьными или
студенческими отметками, за высокими производственными показателями, за бодрыми
речами на собраниях, за исправным хождением на субботники.
Откровенно циничная апатия не так опасна. Но такой она бывает не всегда. Апатия
особенно опасна тогда, когда хитро применяет мимикрию общественной активности.
Мы трусливо облегчим себе жизнь, если попытаемся представить дело так, будто эта
апатия лишь продукт посторонних влияний. Задумаемся лучше: а нет ли нашей вины,
вины старших, в этой апатии молодых? Ведь мы, старшие, должны говорить молодежи
гораздо больше того, что она сама знает об истории, о настоящем. Особенно жаль, что
иногда хорошие, чистые ребята, не ставшие ни откровенными циниками, ни лукавыми
мимикристами, – таких в нашей молодежи большинство, – все-таки иногда не
проявляют общественной активности, как бы стесняясь, что их примут за
мимикристов. Вот в чем, как мне кажется, разгадка боязни гражданственности у
многих внутренне благородных, талантливых молодых писателей. Но разве можно от
этого вместо борьбы с цинизмом и мими-кризмом поддаваться общественной апатии?
Вот что писал об этом Некрасов: «Равнодушие, все терпящая или холодно
насмешливая апатия, участие в явлениях жизни и действительности какое-то
полупрезрительное, бессильное—это качества, не очень почтенные и в отдельной
личности, а в целой литературе господство их было бы чем-то сокрушительным в
высшей степени...» Некрасову вторит другой наш учитель – Салтыков-Щедрин:
«Литература, пропагандирующая бессознательность и беспечальное житие на авось,
конечно, не может иметь особенных шансов навсегда покорить мир своему влиянию,
но она может значительно задержать дело прогресса и наносить ему по временам такие
удары, которые будут тем чувствительнее, что представители прогресса все-таки люди
и в этом качестве к перенесению ударов не всегда равнодушны».
Молодой поэт, автор письма ко мне, выражал опасение, что гражданственность
размывает индивидуальные черты лица писателя. Исторически неграмотное опасение.
Подлинная гражданственность и безликость
150
несовместимы! как несовместимы литература и бюро-к] атизм. Черты лица
писателя размывает лишь водянистый эрзац гражданственности. Но между воинству-
ющей гражданственностью и этим эрзацем – пропасть. Гражданственность не
размывает, а создает лицо писателя. Можем ли мы представить лицо Пушкина без «Во
глубине сибирских руд...», Лермонтова без «На смерть поэта», Некрасова без
«Размышлений у парадного подъезда», Блока без «Двенадцати», Маяковского без «Во
весь голос», Пастернака без «Высокой болезни», Есенина без «Анны Снегиной»,
Твардовского без «Василия Теркина», Смелякова без «Строгой любви»? Вопреки
досужим «советологам», доказывающим разрыв гуманистических традиций русской
литературы девятнадцатого века и послеоктябрьской литературы, социалистическая
гражданственность впитала все священные традиции нашей классики. Хочу сказать
автору этого письма и всем вступающим в литературу: сегодня эти традиции
принадлежат вам, молодым, и я уверен, что вы их достойно продолжите. Вы – это
наши надежды. Вы – это то, что мы не успели сделать. Вы – наше продолжение.
Поэтому каждая ваша хорошая строчка говорит нам о ненапрасности нашей жизни, а
каждая плохая ранит.
В поэзии мы просто истосковались по сильным, мужественным, гражданственным
стихам. Так называемый технический уровень поэзии сейчас заметно повысился, а вот
личностный уровень упал – он без гражданственности невозможен. В этом есть какой-
то нравственный дефект, ибо гражданственность – это нравственность в действии.
Читая некоторые стихи, не ощущаешь живой, думающей личности автора, остается
непонятным – за что и против чего автор. Наугад открываю поэтический альманах:
«Мир подлунный отражая, день и ночь бежит ручей. Я теперь тебе чужая, да и ты
теперь ничей». Апатия в чистом виде. «Пыль растекается по-над травой буднично-
серая, как амальгама, так начинается день трудовой, неповторимый в истории БАМа».
А это уже похуже – апатия, мимикрически играющая в общественную активность.
Есть такое глазное заболевание – «сужение поля зрения». Это заболевание, к
сожалению, распространено сейчас в поэзии, и не только молодой. Сужение
289
поля зрения приводит к тому, что мир попадает в стихи только крошечными
кусочками, раздробленно, без чувства взаимосцепляемости явлений. Боязнь гражданст-
венности есть слагаемое многих болезней: боязни себя, боязни сильных чувств, боязни
острых, ножевых тем, боязни мыслей, боязни поисков новой формы для нового
содержания. Вместе с тем сумма этих боязней иногда сочетается с беззастенчивой
боязнью быть незамеченным, толкающей не на построение храмов Дианы Эфесской, а
на закомплексованный литературный геро-стратизм. Молодой поэт может добиться
признания читателей только собственными стихами, но никогда – попыткой
поджигательства чужих репутаций. Зависть к чужому успеху превращается в того
самого лисенка, который выел внутренности самонадеянного юного спартанца,
прятавшего его за пазухой.
Похвально то, что многие молодые поэты непосредственно обращаются к России, к
ее истории, ее традициям. Однако высокое слово «Россия» в ряде стихов звучит
внесоциально и почему-то не сочетается с широким интернациональным чувством.
Этого никогда не было в большой русской литературе. Русская литература всегда была
воинствующе интернационалистична. И я хотел бы пожелать молодым писателям:
храня славные традиции русской литературы, не забывать об одной из ее самых святых
традиций – традиции интернационализма.
Закончить я хочу цитатой из Тургенева: «У нас еще господствует ложное мнение,
что тот-де народный писатель, кто говорит народным язычком, подделывается под
русские шуточки, часто изъявляет в своих сочинениях горячую любовь к родине и
глубочайшее презрение к иностранцам... Но мы не так понимаем слово «народный». В
наших глазах тот заслуживает это название, кто, по особому ли дару природы,
вследствие ли многотревожной и разнообразной жизни, как бы вторично сделался
русским, проникнулся весь сущностью своего народа...»
1977
БОЛЬШОЕ И КРОШЕЧНОЕ
Б
ш лок в письме к С.А.Богомолову с тактично приглушенной иронией посоветовал:
«Вы не думайте нарочито о «крошечном», думайте о большом. Тогда, может быть,
выйдет подлинное, хотя бы и крошечное».
Заметим, что Блок писал это в то время, когда часть писателей под влиянием
поверхностно понятого образа Заратустры уходила в эгоцентрические абстракции,
пытаясь выглядеть сверхчеловеками и стесняясь быть просто человеками. Бульварным
апофеозом этого суперменизма был роман Арцыбашева «Санин», но гигантоманией
побаливали и более одаренные художники: «Я гений – Игорь Северянин». Блок не
относил, как мы имеем смелость догадываться, гигантоманию к понятию «большого» в
искусстве – гигантомания всегда не что иное, как жирное дитя худосочного комплекса
неполноценности. Ахматова впоследствии мудро усмехнулась уголками губ: «Когда б
вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда...» Но нарочито «крошечное»
есть такое же воплощение неполноценности, как и нарочито «большое» – то есть то
уничижение, которое паче гордости.
Я начал свою литературную жизнь в то время, когда наше искусство было больно
гигантоманией. Пышные фильмы с многотысячными банкетами на фоне электро-
станций, Волгодонские или целинные поэтические циклы, построенные по принципу
пластилинового монумента-лнзма. Я был дитя своего времени и болел его болез
152
нями вместе с ним, – слава богу, что корь гигантомании перенес в литературном
младенчестве, а не в зрелости, хотя и бывали затянувшиеся осложнения. Но мне
кажется, что в последние годы наше искусство вообще и поэзия в частности заболели
другой, не менее чреватой осложнениями болезнью, а именно «крошечностыо»,
поэтому совет Блока «думать о большом» приобретает сейчас оттенок вопиющей
насущности. В искусстве появилась некая боязнь исторического пространства,
пространства духовного. К сожалению, некоторые критики, вместо того чтобы быть
вдумчивыми лечащими врачами, помогающими избавиться от этой болезни,
поддерживают крошечность намерений. Попытка исподволь заменить Пушкина Фетом
на знамени русской поэзии, конечно, несостоятельна, но в то же время опасна,
особенно для морально неустоявшихся умов поэтической молодежи. Во многих
печатающихся сейчас стихах молодых разлита какая-то странноватая помещичья
благостность, попахивает гераневым мещанским воздушком подозрительного
спокойствия совести – этакая псевдогармония, ибо настоящая гармония включает в
себя бурю, внутри которой и есть величие истинного спокойствия духа, когда «встаешь
и говоришь векам, истории и мирозданью». Ощущается подозрительно ранняя
душевная устроенность или стремление к этой устроенности при помощи строк,
написанных столбиками. А как же насчет «позорного благоразумия»? Позорное
благоразумие и есть основа духовной крошечности. Крошечность иногда
прикидывается гражданственностью. Наши газеты еще не проявляют должной не-
терпимости к так называемым «датским» стихам – наспех настряпанным к
определенным датам. За многими из этих дат стоят великие по значению социальные
катаклизмы и торжественно-трагедийные события, но это величие, могущее быть
источником глубоких философских обобщений, порой сводится в деловитых
стихотворных упражнениях к уровню бодрых застольных тостов. Но с какой поры
жанр тостов стал называться гражданственностью? Социалистическое содержание
таких виршей равно нулю, несмотря на все необходимые в таких случаях политические
заклинания. Между халтурным послереволюционным стишком по поводу 1 Мая или 7
Ноября и сусальным рождественским стишком
152
в дореволюционной «Ниве» никакой моральной разницы: их делает близнецами их
общая мать – духовная крошечность. Почему великое становится предметом
эксплуатации крошечностыо? Чем ответственней тема, тем ответственней должно быть
и отношение к ней. Но возьмем великие стройки – например, БАМ. Наша молодежь,
рабочие, строители, инженеры делают действительно большое дело, иногда в
нечеловечески трудных обстоятельствах. Почему же на фоне этих трудностей начала
уже лихо пританцовывать песенно-эстрад-ная, бравурная легковесность – то есть
крошечность отношения к великим делам?
Третий вид крошечности надменно противопоставляет себя и первому ее,
элегически-классицистическому виду, и второму – спекулятивно-ангажированному.
Третий вид крошечности – это формализм, не догадывающийся о том, что два
предыдущих вида тоже насквозь морально формалистичны и не что иное, как его
родственники по равнодушному отношению к людям, ко времени. Если элегический
вид ходит в шелковом маниловском халате, из-под которого иногда неподобающе
торчат лапти «алярюса», а второй вид – в псевдокомсомольской ковбойке с
засученными рукавами, то третий вид—в джинсах с обязательной бахромой метафор.
Рваный ритм, якобы отображающий атомный апокалипсис. Устрашающие неологизмы.
Все предметы в мире существуют лишь для того, чтобы сравнить их друг с другом.
Коктейль стран, сбитый в шейкере вместе с колотыми кусками айсбергового
равнодушия. А равнодушие – уже крошечность. Я это все пишу не для того, чтобы
персонифицировать тот или иной вид крошечности, не для того, чтобы любители наме-
ков лихорадочно подставляли то или другое имя. Чтобы облегчить им задачу, скажу
так: валите все на меня – повинен и в первом, и во втором, и в третьем. Я люблю нашу
великую поэзию и не хочу, чтобы мы были крошечными хотя бы иногда, хотя бы в чем-
то. Но добавлю одно.
В западной поэзии было и есть немало значительных поэтов «герметического»
направления. В русской поэзии этого не было, нет и не может быть. Русская поэзия с
самого начала своего существования взяла на себя функцию совести народа. Функция
совести не-
293
возможна без боли, без сострадания. К сожалению, рядом с оставляющим желать
лучшего прогрессом обезболивания в медицине происходит катастрофически
прогрессирующий процесс обезболивания поэзии. Муки совести, боль за других
делают человека человеком, поэта поэтом. Тема совести есть тема обязательная для
звания русского поэта, и если от нее убегают или в ложноклассические туманы, или в
рифмованные лозунги, или в расхристанный модернизм без Христа за пазухой – это
крошечность, недостойная нашего великого времени, в которое мы живем, и великой
страны, в которой мы родились. Поэзия не делается по рецептам. Но у нас есть
несколько заветов, не восприняв которые не подобает считать себя наследниками
русской поэзии. Вот они: «Восстань, пророк, и виждь, и внемли, исполнись волею моей
и, обходя моря и земли, глаголом жги сердца людей!» – Пушкин. «Проснешься ль ты,
осмеянный пророк? Иль никогда на голос мщенья из золотых ножон не вырвешь свой
клинок, покрытый ржавчиной презренья?» – Лермонтов. «От ликующих, праздно
болтающих, обагряющих руки в крови уведи меня в стан погибающих за великое дело
любви» – Некрасов. «Пускай зовут: забудь, поэт, вернись в красивые уюты. Нет,
лучше сгинуть в стуже лютой. Уюта – нет. Покоя – нет» – Блок. «Счастлив тем, что
целовал я женщин, мял цветы, валялся на траве, и зверье, как братьев наших меньших,
никогда не бил по голове» – Есенин. «Когда строку диктует чувство, оно на сцену
шлет раба, и тут кончается искусство, и дышат почва и судьба» – Пастернак. «И песня,
и стих – это бомба и знамя» – Маяковский.
На этом стояла, стоит и будет стоять русская поэзия.
1975
КОГДА ПЕГАС СПОТЫКАЕТСЯ.
о
днажды я упрекнул одного уважаемого мною поэта за однобокость его печатных
высказываний о поэзии. Этот поэт свой критический пафос направил против
действительно существующих недостатков самых одаренных поэтов послевоенного
поколения. Я совсем не хочу сказать, что эти поэты лишены недостатков или что
критиковать талантливое в принципе аморально. Но право на критику талантливого
имеет только тот, кто одновременно ведет постоянную борьбу против бесталанного, —
замечу кстати, что сама постоянность критических мишеней служит доказательством
скрытой, изломанной любви к этим мишеням. Конечно, критики находят, казалось бы,
убедительное оправдание: «Интересно писать только о талантливых поэтах. Остальные
просто не существуют. Они – вне языка».
Переведем разговор в чисто нравственную сферу. Нет ничего постыдного в том,
если мы честно и открыто говорим друзьям об их ошибках. Но зазорно говорить
правду только другу и в то же время при виде вопиющей бездарности пожимать
плечами: стоит ли об этом говорить?
Я согласен, что гораздо интересней писать о талантливом, чем о бездарном. Я
согласен, что существующее вне языка на самом деле не существует и в литературе. Но
опасность состоит в том, что людям с недостаточно воспитанным вкусом серость
может показаться литературой. А это чревато: люди, привыкшие к сурро
154
гатам, уже не смогут воспринимать естественных продуктов.
Взаимовлияние языка литературы и языка жизни безусловно. Привыкая к
бесцветности, иной читатель незаметно, для себя обесцвечивается и сам.
Критика, например, совершенно не обращает внимания на стихи, печатающиеся в
газетах. Если учесть, что сборники стихов достать необычайно трудно, массовый
читатель сталкивается с поэзией прежде всего в газете, где, что греха таить, чаще всего
печатается продукция низкого качества. Право же, в первомайский праздник читатель
был бы счастлив прочесть любое хорошее гражданское или лирическое стихотворение,
а не дежурные рифмы «поднимая – Первомая», «площадь – полощет». В своей
поэтической юности я однажды напечатал в один день пять подобных стихов в разных
газетах, и не нашлось ни одного критика, который должен был бы справедливо
отчитать меня за несерьезное отношение к слову.
Вне языка, но одновременно и вне критики находятся многие бойкие стихотворцы,
подвизающиеся на песенной ниве. Радио и телевидение безнаказанно засоряют эфир
бездумным чириканьем, сопровождаемым музыкальным аккомпанементом. Почему бы
какому-нибудь видному критику не затребовать тексты песен, исполнявшихся хотя бы
за последний месяц, и не проанализировать их со всей строгостью? Человеку,
восторженно воспринимающему такую безвкусицу, как «Брошено в пургу сердце на
снегу. .», уже не до Тютчева, не до Баратынского. Вне критики остается вопиющая рас-
хлябанность рифмовки. Вот первопопавшиеся примеры: «по-детски – подушки»,
«свистят – себя», «мотивах – паутинках», «весна – пришла», «стены – поэма»,
«деятельный– самодеятельный», «мата – мама». А ведь это примеры не из рукописей
начинающих, а из книг профессионалов.
Я далек от того, чтобы брюзжать по поводу состояния дел в поэзии, но от сознания
бесконтрольности и автор этой статьи, и многие профессиональные поэты позволяют
себе иногда работать спустя рукава. Спешка обычно приводит к многословию, а
многословие – это уже неточность.
296
В журнальном варианте «Братской ГЭС», одной ИЗ самых дорогих для меня поэм,
наряду с выношенными, выстраданными главами были и явно проходные, кое-как
написанные куски:
Партбилеты ведут
ледоколы, опускаются с песней
в забой.
Не понятно, кто кого ведет. Причина? Спешка, потеря контроля над словом.
Поэтическое движение мысли вдруг тормозилось сырыми комками непереваренной
прозы:
Цинизмом все лучшее
в мире увечится,
Цинизм – параша,
цинизм – парша,
Циники —
балласт на корабле
человечества,
а идеалисты —
руль и паруса.
Однако никто из редакторов и критиков не указал мне на это, и до понимания
недостатков поэмы пришлось добираться своим умом. Я сумел частично исправить эти
недостатки в отдельном издании, но оно вышло тиражом 100 тысяч экземпляров, а
журнальный вариант – тиражом 2 миллиона.
Непозволительные небрежности допускают и многие мои товарищи, в частности
Роберт Рождественский. Но никто до сих пор по-дружески не указал ему на явную
безвкусицу таких образов, как: «Мы еше прикурим от солнца, только мы не будем
курить!», на сомнительную афористичность: «Красивая женщина – это профессия. А
все остальное – сплошное любительство», на необязательность лесенки в его стихах,
когда разбивается почти каждое слово.
Вот стихотворение «Баллада о бессмертии», которое поражает несоответствием
фельетонной лексики с трагизмом темы:
155
Надутый,
будто еж.
(Эго что, новая разновидность ежен? – Е. Е.)
Увешанный оружьем, – «А может, ты споешь?» – смеясь,
(натянуто.– Е. Е.)
спросил хорунжий. Луна ползла,
как тиф (? – Е. Е.)
Безжизненно. Сурово...
(какие случайные слова! – Е. Е.)
...Пел,
будто пил
вино,
(не забудьте, что речь идет о смертнике, поющем перед врагом! – Е. Е.)
хвастаясь здоровьем.
(Это уже совсем бестактно. – Е. Е.)
«Мы наш,—
он пел,—
мы новый мир,—
хрипел,—
построим!!»
Как неуместен кокетливый перенос из строки в строку, особенно если представить,
что речь идет о том, что убивают человека! В стихотворении «Подкупленный»,
построенном на обыгрывании двузначности этого выражения, еще можно понять
шутливость интонации, когда Рождественский пишет:
Как-то женщина пришла и подкупила. Подкупила – чем? —
не знаю до сих пор.
По когда игра слов претендует на гражданственное обобщение, это сразу звучит
фальшиво:
Я подкуплен
Маяковским,
и Светловым,
и землей,
в которой (? – Е. Е.) сбудутся
стихи!..
...Я подкуплен
кровью павших в сорок первом...
В лучших стихах Р. Рождественского: «Дрейфующий проспект», «Нелетная
погода», «Дочке», «Жил да был человек маленький» – язык живой, богатый разговор-
ными интонациями, и хотелось бы, чтобы именно эти стихи определили дальнейшее
развитие поэта.
Иногда вне языка оказываются произведения поэтов вовсе не по причине малой
одаренности или спешки. У Беллы Ахмадулиной – врожденное чувство слова. Мало у
кого из современных поэтов такая тонкая, кружевная ткань стиха. Но постоянное
стремление к обязательной утонченности, даже когда содержание требует более
простой, обиходной формы, иногда приводит Ахмадулнну к полному несовпадению
высокопарности слога с незначительностью содержания.
Грипп в октябре – всевидящ, как господь.
Как ангелы на крыльях стрекозиных,
слетают насморки (!—Е. £.) с небес предзимних
и нашу околдовывают плоть.
Если языковые просчеты многих поэтов от чрезмерной упрощенности словаря, то
здесь налицо языковый просчет от чрезмерной усложненности. Право, стоило ли в
такой трагически возвышенной интонации писать о квартирном душе:
Под гильотину ледяной струи
с плеч голова покорно полетела.
О умывальник (? – Е. £.), как люты твои
чудовища (? – Е. Е.)—вода и полотенце.
Замечу, что та же самая возвышенная интонация совершенно естественна в таких
великолепных стихах Ахмадулиной, как «Сказка о дожде», «Озноб», «При
156
298
ключсние в антикварном магазине», ибо исходит из содержания.
Несоответствие языка и темы стихотворения иногда доходит до казусов. Вот,
например, стихи Ф. Чуева:
Мне б не хватило воли
и терпенья...
И за меня сейчас
проходишь ты В чужой стране реальным воплощеньем Моей большой, нетронутой
мечты.
О чем это? О некоей тайной любви к женщине? «Я вас любил, любовь еще, быть
может...»? Но автор снимает покров загадочности:
Открою тайну:
В детстве каждый вечер (! – Е. £.), С газетою взобравшись на кровать, Я вслух
читал ооновские речи: Мне так хотелось дипломатом стать!
Таким образом, выясняется, что стихотворение посвящено советскому дипломату,
работающему за рубежом, которому завидует автор. Что ж, тема интересная, но она
доведена до комического звучания из-за сенти-ментально-романсовой интонации.
Борясь против мещанства, В. Фирсоз так разоблачает его апостола:
И брюнет волосатый (! – Е. Е.) с лицом
Аполлона,
Взяв под локоть ее,
не спеша удаляется прочь...
Что же предлагает В. Фирсов, какую положительную программу борьбы с
мещанством?
Вот взять бы этих девочек за город, Но без гитар, без сигарет, без вин. Чтоб поняли,
Как мир предельно молод —
Без жалких песен и чужих седин...
Программа борьбы с мещанством, выраженная таким языком, не убеждает,
но скорей пастора– j живает.
300
Виктор Соснора опубликовал книгу «Всадники», являющуюся попыткой
интерпретации наследия Киевской Руси. Автор предисловия А. Лихачев считает, что до
Сосноры «в нашем поэтическом отношении к Киевской Руси... господствовали штамп
и трафареты, созданные А. К. Толстым». Не будем спорить, обратимся к Сос-норе.
Я бы понял автора, если бы, исходя из законов древнерусского языка, используя