Текст книги "Талант есть чудо неслучайное"
Автор книги: Евгений Евтушенко
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
гордыни...»
Полковник Аурелиано Буэндиа капитулирует. Он возвращается в ювелирную
мастерскую и начинает делать для продажи золотых рыбок. Ему пришлось развязать
тридцать две войны, уцелеть после четырнадцати покушений на его жизнь, семидесяти
трех засад, расстрела, чашки кофе со стрихнином, порция которого могла бы свалить
лошадь, вываляться, как свинье, в навозе славы – и все для того, чтобы он смог
открыть с опозданием на сорок лет преимущества простой жизни.
Но так называемая «простая жизнь» не спасение Выйдя из порочного круга «пустой
войны», полковник попадает в другой порочный круг другой «пустой войны»– он
превращает монеты в золотых рыбок и снова превращает их в монеты. И только иногда
полковник позволяет себе написать презрительное письмо правительству
консерваторов или прорычать: «Это правление убожеств. Мы столько воевали, и все
ради того, чтобы нам не перекрасили дома в голубой цвет».
Маркес убедительно показывает, что стремление разрушать без ясного осознания
созидательных задач бесплодно. Но бесплодно и стремление сохранить I ттус-кво», ибо
наступает страшный процесс саморазрушения и появляются всепожирающие рыжие
муравьи. 1есплодно прятаться в древние пергаменты, выискивая там спасительную
мудрость. Бесплодно выкрикивать
202
веселый лозунг: «Плодитесь, коровы,– жизнь коротка!»– и устраивать лукулловы
пиры. Бесплодно запираться от жизни, как Рсбека, и ожидать любого, кто осмелится
нарушить ее покой, с заряженным пистолетом. Бесплодно ломать кровати, пытаясь
спрятаться в секс от беспощадного времени, как это делают представители младшего
поколения Буэндиа – Аурелиано Третий и Амаранта Урсула. Бесплодно
накопительство, ибо время пережевывает все накопленное, как мул Петры Котес в
конце концов пережевывает перкалевые простыни, персидские ковры, плюшевые
одеяла, бархатные занавески и покров с архиепископской постели, вышитый золотыми
нитками и украшенный шелковыми кистями.
Бесплодно и самоотречение Урсулы, надорвавшейся в заботах по сохранению дома
и рода. «Ей хотелось позволить себе взбунтоваться, хотя бы на один миг, на тот
короткий миг, которого столько раз жаждала и который столько раз откладывала,– ей
страстно хотелось плюнуть хотя бы один раз на все, вывалить из сердца бесконечные
груды дурных слов, которыми она вынуждена была давиться в течение целого века
покорности».
Маркес предостерегает от всех опасностей безответственного бунта, но в то же
время и призывает людей «плюнуть хотя бы один раз на все». В этом и двойственность,
и одновременно цельность романа. Еще много политиканов подменяют подлинный
социальный прогресс окраской домов то в один, то в другой цвет. Еще много Урсул
корчатся от желания взбунтоваться хотя бы на миг, на тот короткий миг, который они
столько раз жаждали и откладывали. Еще много зверских убийств совершается на
земле, но рупоры лживой информации настойчиво вбивают в мозги граждан: «Мертвых
не было».
Эксплуатируемое общество похоже на большую Фер-нанду, которая из-за
невежества, страха и ханжества боится открыть врачам истинную причину своего недо-
могания и поэтому ей так трудно помочь.
Маркес опасается выписать скоропалительный рецепт обществу, в котором он
живет, но его диагноз беспощадно ясен: болезнь разъединенности. И все-таки Маркес
верит в то, что человечество когда-нибудь вы
203
лечится от этой болезни и, духовно не сдавшись после столетий безостановочных
ливней лжи и крови, размывающих фундаменты семейных крепостей, облегченно
вздохнет.
«В пятницу в два часа дня глупое доброе солнце осветило мир и было красным и
шершавым, как кирпич, и почти таким же свежим, как вода».
Но для того чтобы эта пятница настала, будущие поколения должны помнить о том,
что мертвые были...
1971
ВЫСТАВКА НА ВОКЗАЛЕ
л
" побывал на выставке болгарского художника Светлина Русева. Выставка устроена
внутри, может быть, самого красивого в мире софийского вокзала. Сначала кажется,
что картины – над. Над ждущими поезда, усталыми от шума большого города
болгарскими крестьянками с их корзинами и сумками, набитыми священным мусором
столичных покупок. Над рабочими, в чьих отяжелевших глазах еще мелькает серая
река конвейера и в чьих ушах еще продолжают грохотать станки, у которых они только
что стояли. Над хрупкой студенткой, у которой на бахроме джинсов печально повис
зацепившийся алый лепесток болгарской розы. Над всем уезжающим, приезжающим,
ожидающим, встречающим, провожающим, умирающим и рождающимся, прекрасным
и изнурительным хаосом перпетууммобильной жизни человечества на холстах висят
распятые на окровавленной проволоке жертвы террора в Чили,– и страдания далекого
Сантьяго, отражаясь в глазах болгарских крестьянок, становятся частью
переполненного человеческими дыханиями софийского вокзала. Л самое прекрасное,
когда крестьянки на вокзале, на минуту забыв тяжесть сумок в своих руках,
вглядываются в самих себя, написанных на холстах, вглядываются удивленно и чуть
настороженно, может быть впервые задумавшись о себе: кто же мы такие? И картины
перестают быть над, они медленно опускаются в глубь человеческих глаз, садятся
вместе с людьми в вагоны и едут, сами не зная куда.
203
Я не верю в искусство над. Над вокзалом или схваткой. Большое искусство не
должно стесняться быть выставкой на вокзале. На вокзале нашей жизни, набитом
страданиями и надеждами, о котором Пастернак писал: «Вокзал, несгораемый ящик
разлук моих, встреч и разлук...» Роль художника на вокзале жизни не должна
превращаться ни в роль вокзального милиционера, ни в роль автомата для чистки
ботинок, который за монетки, всовываемые в щель, услужливо счищает даже кровь с
обуви убийц, ни в роль громкоговорителя, ни в роль туристской рекламы, ни в роль
плаката. Искусство как выставка на вокзале – это единственная возможность
остановить хотя бы на минуту слишком спешащий, слишком изнервленный мир, чтобы
люди наткнулись глазами на воссозданных самих себя, замерли и задумались: кто же
мы такие?
Этому самовопросу не научишь дидактикой. Дидактика никогда не делала людей
лучше. Помпезный лозунг не может проникнуть так глубоко внутрь человека, как
великая картина, а если все-таки проникнет, то это даже страшно. Только задумывание
человека над собой, которое спасительно нам дарует великое искусство, делает нас
лучше. Такое задумывание иногда неприятно, царапающе, болезненно, но позор тем,
кто от искусства ждет только так называемого «эстетического наслаждения». Большие
художники – это не декораторы страданий мира, не хитроумные музыкальные
аранжировщики криков или стонов, они сами эти страдания, они сами эти крики и
стоны. Морально опасен в перспективе любой человек, откладывающий в сторону
«тяжелую книгу» и ложноспасительно заменяющий ее развлекательно пустой
юмористикой или детективом. Человек, отвернувшийся от чужих страданий в книге,
может отвернуться от таких страданий и в жизни. Достоевский сказал об этом так:
«Мы или ужасаемся, или притворяемся, что ужасаемся, а сами, напротив, смакуем
зрелище, как любители ощущений сильных, эксцентрических, шевелящих нашу
цинически-ленивую праздность, или, наконец, как малые дети, отмахиваем от себя
руками страшные призраки и прячем голову в подушку, пока пройдет страшное
видение, чтобы потом забыть его в нашем веселии и играх».
387
Однажды поэт Борис Слуцкий сказал мне, что все человечество он делит на три
категории: на тех, кто прочел «Братьев Карамазовых», на тех, кто еще не прочел, и на
тех, кто никогда не прочтет. Я заметил ему, что, к сожалению, самая многочисленная
категория– это те, кто видел «Братьев Карамазовых» по телевидению. Люди только
думают, что они смотрят телевизоры. На самом деле телевизоры смотрят людей.
Включенный экран – это недремлющее око наблюдения, о котором писал когда-то
Джордж Оруэлл. Страшновато, когда создается иллюзия присутствия везде, хотя ты
нигде: когда ты можешь спокойно жевать сосиски с капустой и игриво поглаживать
выпуклости супруги, в то время когда на экране Отелло душит Дездемону или каратели
в Родезии расстреливают людей. Настоящий экран в мир – это великая книга, потому
что книгу нельзя включить или выключить, хотя иногда пытаются это делать, но такие
попытки обречены, ибо великая книга включается навсегда.
Создавать великие книги мучительно, и мучительно их читать, потому только
великая боль– мать великой литературы. Но дай бог, чтобы страдания людям при-
чиняло только искусство! Ингмар Бергман говорил о том, что когда мы решим все то,
что сейчас кажется нам проблемами, тогда-то и появятся настоящие проблемы. Но до
этого, к сожалению, далеко. Страдания, которые причиняют людям искусство или
любовь, относятся к страданиям необходимым, которые и делают человека человеком.
Но мы еще живем в мире страданий ненужных, отвратительно унижающих
человеческое достоинство, в мире страданий, навязываемых нам любыми формами
насилия, включая его зловещую кровавую концентрацию – войну. Существует
выражение, что даже плохой мир лучше войны. Оно иногда подвергается сомнениям.
Да, лучше, потому что люди все-таки не убивают друг друга пулями, бомбами, не
сжигают мирных деревень напалмом, не давят танками, но я не согласен с тем, чтобы
мир этот оставался на неопределенное время плохим, ибо при плохом мире тоже идет
война, только другими, более изощренными, ханжескими средствами, потому что
лживая пропаганда – это война, потому что социальное равнодушие – это война,
потому что предательство интересов собственных народов
388
п эксплуатация их – это война, потому что циничное политиканство – это война,
потому что террор страхом потерять работу – это война, потому что бюрократы в
штатском, насквозь милитаристские по своей природе,– это война, потому что расизм
–это война, потому что все виды шовинизма, включая сионизм и антисемитизм, – это
война.
Беспринципный мир – это война, притворяющаяся миром. Можно и не объявлять
войну другим народам, не пересекать границ других государств, но ежедневно быть в
состоянии агрессии против собственного народа, насильственно пересекая границы
совести. Но каждый народ – это часть всего человечества, и агрессия против
собственного народа – это агрессия против всего человечества.
Человечество не должно опускаться до морали мафий, договорившихся не пускать в
ход только одно какое-то определенное оружие, оставляя за собой право ножей клеветы
и недоверия. Нам нужно не такое кажущееся перемирие, а вечный принципиальный
мир – в этом воля всех народов. И такой принцип, который мог бы объединить
человечество, есть. Этот принцип – сам человек. Нет вероисповедания выше, чем
человек, нет политического убеждения выше, чем человек, нет государства выше, чем
человек. Каждый человек – это сверхдержава. Мы, писатели мира, послы этой
сверхдержавы– человека. Я не согласен с тем, что мы должны говорить друг другу
только комплименты о наших обществах, – все общества в той или иной степени не-
совершенны, как несовершенна сама человеческая психология. Никто из нас не живет в
раю, и если он и есть на том свете, то никто оттуда еще не возвращался на землю и не
информировал нас о своих радужных впечатлениях. Но, говоря даже суровую правду
друг другу, мы должны делать это как коллеги-врачи, склонившиеся во имя спасения
нашего общего человечества над его израненным телом, должны проявлять такт, чтобы
не помочь ни единым своим словом тем, кто так изранил и ежедневно ранит
человечество. Даже правда, сказанная со злорадством,– это уже неправда.
Политическая спекулятивная полемика, когда разные стороны осыпают друг друга
риторическими взаимообвинениями, напоминает мне сцену суда над Митей
Карамазовым,
205
когда, стараясь выразиться покрасивей и сорвать аплодисменты, полемизирующие
прокурор и адвокат совершенно забывают об объекте спора – о самом Мите. И
человечеству, о котором забывают в такой полемике, остается только прошептать, как
Мите Карамазову: «Тяжело душе моей, господа... пощадите». Когда речь идет о живом
существе – о человечестве, писатели не должны уподобляться манипуляторам чужими
страданиями во имя аплодисментов, иногда производящихся довольно-таки грязными
руками. У каждого из нас свой определенный профессиональный стиль, но в
отношениях друг с другом мы должны соблюдать единый стиль – стиль благородства.
Мы не должны поддаваться на вой третьесортных койотов из газетных джунглей,
пытающихся натравливать писателей мира друг на друга, как йеллоустонских гризли на
сибирских медведей. Даже сквозь газетные джунгли мы, писатели мира, должны
бросить друг другу спасительный клич маленького Маугли: «Мы одной крови – ты и
я!»
Мировая прогрессивная литературная интеллигенция—это единое целое, как бы ни
пытались вульгарно-социологически расколоть нас на разные лагери. Недавно я читал
книгу испанской писательницы Аны Марии Матуте о ее детстве, прошедшем во
франкистской Испании. Я вырос совершенно в других условиях – на маленькой
сибирской станции Зима. История, казалось, сделала все, чтобы Ана Мария Матуте и я
никогда не поняли друг друга. Но ее детство тронуло меня так, как будто стало частью
моего собственного. Трагедия латиноамериканской деревушки Макондо, рассказанная
Габриелем Гарсиа Маркесом, так задела меня и многих наших читателей, как будто это
наша русская деревня. Чарльз Сноу – это английский лорд, а я из крестьянской семьи,
но у меня нет в Англии никого ближе по духу, во всяком случае среди мужской части
этой страны.
В течение многих лет государственные отношения между Соединенными Штатами
и нашей страной были отравлены холодной войной. Нас хотели разъединить. Но можно
ли представить сегодняшнего полноценного советского интеллигента, который бы не
был, помимо нашей классики, воспитан и американской – Эдгаром По, Твеном,
Мелвиллом, Уитменом, Крейном, Драйзе
206
ром, Вулфом, Фицджеральдом, Хемингуэем, Фолкнером, Стейнбеком, пьесами
Теннеси Уильямса, Хеллман, ОНила? И разве этот современный советский интелли-
гент не зачитывается сегодня Робертом Уорреном, Ап-дайком, Стайроном, Чивером,
Хеллером, Воннегутом, Уайльдером? Вот только один пример, какая огромная сила
литература и как нужна постоянная выставка наших призывающих к миру полотен на
вокзале жизни.
Иногда мы, писатели, впадаем в профессиональный пессимизм, сомневаясь в
действенности нашего слова: ведь если даже Данте, Шекспир, Сервантес, Гёте, Тол-
стой, Достоевский не смогли улучшить человечество, что же можем сделать мы? Но
этот пессимизм необоснован. Если у человечества есть совесть, то этим оно обязано
великой силе искусства.
Т.-С. Элиот когда-то написал мрачное предсказание:
Так и кончается мир. Так и кончается мир. Так и кончается мир – Только не
взрывом, а взвизгом.
Мы должны нашим словом сделать все, чтобы не довести человечество до взрыза.
Но нашим словом мы должны сделать все, чтобы не довести человечество и до
самодовольного взвизга духовной сытости, который не менее морально опасен, чем
война.
И когда на вокзале жизни нам придется сесть в наш последний поезд, то пусть на
стенах этого вокзала светится все то, что мы написали, как наше завещание живым.
1978
КАЖДЫЙ ЧЕЛОВЕК-СВЕРХДЕРЖАВА
ТЕ, КТО НАЖИМАЮТ КНОПКИ...
Э
w то случилось со мной в позапрошлом году на Филиппинах. Поздно вечером я
зашел в мексиканский ресторанчик «Папагайо» на одной из весьма малопочтенных
улиц. Ресторанчик был почти пуст, лишь в углу за длинным столом, уставленным
бутылками, стоял густой мужской шум и дым, в котором можно было, как говорят в
Сибири, хоть топор вешать. По особому рычащему произношению английского, по
манере хлопать друг друга по плечу, по хозяйской размашистости движений и по
свободе обращения с бутылками я сразу понял, что это американцы. За исключением
одного немолодого, с седым ежиком человека при галстуке, это были парни лет
двадцати – без пиджаков, в рубашках с обезьянами и пальмами, загорелые, как на
подбор, словно родившиеся отлитыми из просоленной меди. Во всех угадывалась
особая флотская выправка. Один из американцев, увидев меня, показавшегося ему
соотечественником, крикнул через весь зал: «Эй, парень, ты из какого штата?» – «Из
России... – ответил я.– Но это пока еще не ваш штат». Парни расхохотались и с
гостеприимством, свойственным американцам, немедленно пригласили меня за стол.
Действительно, это были военные моряки из стоявшего на манильском рейде флота.
Старший, с седым ежиком боцман, был их начальником но держал себя с ними за
столом как равный, демонстрируя американскую демократию – демократию во
внеслужебное время. «Выпьем за ваших русских моря
207
ков! – сказал он, поднимая стакан с виски.– Однажды ваш военный корабль
прошел мимо нашего. Впечатляющий был самоварчик. Красиво шел, мощно. Ваши ре-
бята отсалютовали нам по всей форме, а мы – им. Жаль, что не поговорили. Но, слава
богу, мы не стреляли друг в друга, а то бы наши мамы получили нас по воздушной
почте в виде холодных посылок, упакованных в национальный флаг, а русские мамы —
ваших ребят, только в другой упаковке. Выпьем за наших мам!.. А ты что здесь
делаешь? Бизнесмен? Или, как нам объясняли наши американские комиссары, у вас
бизнесмены запрещены?» – «Да так, шпионю понемножку. .– улыбнулся я,
насмотревшись в местных кинотеатрах фильмов про небритых агентов ЧК, с которыми
доблестно сражаются свежевыбритые западные джеймсбонды.– Профессия у меня
такая шпионская: поэт. Увижу что-нибудь интересное – и сразу в записную
книжечку. .» – «Значит, ты хороший шпион...– загоготал боцман.– Даже в темном
ресторане обнаружил замаскированных американских моряков. Поэт – это, значит,
что-то вроде того парня, который написал про этого... как его... индейца... Гайавату...
Ну, а бизнес твой какой?» – «Стихи – вот и весь мой бизнес...» – «Ну и страна, где
писать стихи – это бизнес,– покачал головой боцман.– Я всегда думал, что поэт —
это полусумасшедший-полуребенок... Впрочем, я люблю детей. Они все хорошие,
особенно в раннем возрасте. Откуда только плохие взрослые берутся?»
Виски помогло нам разговориться. Выяснилось, что эти парни ходили на своем
корабле у берегов Северного Вьетнама. (Американцы вообще любят открывать свои
военные секреты, до известной степени, конечно. Однажды на Аляске я даже видел на
шоссе указатель: «Через 5 миль поворот на секретную ракетную базу».) «Не под ваши
ли снаряды я однажды попал во Вьетнаме?»– спросил я. «Какой это был корабль?» —
заинтересовался боцман. «Он был далеко на горизонте – трудно было разобрать».
–«Где?» Я назвал место. «Знаю это место,– сказал боцман.– Там девичья батарея —
только одни девушки у орудий...» – «Еще бы вам не знать – они в вас часто
попадали...» – «Ну, не так уж часто,– усмехнулся боцман.– Это все больше
пропаганда... Значит, девичья батарея. А что ты там делал?» —
393
«Я читал им стихи, а они пели народные песни. Потом раздался сигнал тревоги,
начался обстрел с моря, и они побежали к орудиям. Девушки были такие маленькие, и
им было тяжело поднимать снаряды...» – «Девичья батарея...– размышлял боцман.—
В декабре? Под рождество?» – «Под рождество...» Боцман вдруг вцепился в меня
трезвеющими, хотя все еще хмельными, глазами. «Слушай, русский, ведь это был наш
корабль. Мы ведь могли убить тебя». Боцман обвел взглядом притихших парней и
лихорадочно налил себе виски. «Мы ведь могли его убить, а, ребята? И тогда бы мы не
сидели бы здесь вместе и не пили, как друзья. А вот мы сидим здесь и пьем за наших
мам, которые везде одинаковы, и вроде он и мы – одинаковые люди. А если бы его
убили, мы бы даже не знали этого... Я тебе вот что скажу, русский: когда-то давным-
давно, когда люди начали убивать, они все-таки хотя бы видели, кого убивают. Теперь
все по-другому. Мы не видим лиц. Мы только нажимаем кнопки. А ведь у каждого,
кого мы убиваем, есть лицо. Проклятая кнопочная война. Мы стали вроде роботов. Я
краем уха, правда, слышал, что там девичья батарея. Стрелять по девчонкам, конечно,
стыдно. Но ведь я не видел этих вьетнамских девчонок в лицо. Если бы там, на батарее,
была моя девчонка, я бы еще подумал. А если бы все-таки пришлось нажать кнопку, то
постарался бы не попасть. Но ведь есть такая главная кнопка, которую может нажать
какой-нибудь сумасшедший. Конечно, главная кнопка под тройным контролем, но что,
если сумасшедшего будут контролировать тоже сумасшедшие? Тогда уже не будет ни
перелета, ни недолета – мы все взлетим на воздух, и ты, и я, и парни, которые с нами
сидят, и наши мамы, и даже от той книжки про этого... как его... Гайавату... останется
только пепел, а может, даже и пепла не будет... Война – это дерьмо, и мне кажется, что
я весь измазан в дерьме... Поверь мне, я не убийца по натуре, и эти парни тоже. Но я
выполнял приказ, и такова сегодняшняя война, что я даже не знаю, скольких я убил... И
я мог убить тебя...»
В 1950 году, во время холодной войны, Гарри Трумэн сказал: «Я пришел к выводу,
что самым лучшим средством спасти жизни нашей молодежи и жизни японских солдат
(!) было сбросить бомбу и положить конец
394
войне. Я это сделал. И я должен вам сказать, что я это сделаю снова, если буду к
этому вынужден». Что можно сказать об этом? Бывает, конечно, вынужденность
применять жестокость как самозащиту, но гордиться жестокостью, даже вынужденной,
– это уже дурно пахнет. В отличие от Трумэна, этот боцман не гордился тем, что
убивал. Он не хотел быть сверхчеловеком– он просто был человеком и в своих муках
совести был христианнее гордившегося своей набожностью бывшего президента. Вряд
ли боцман читал Торо, но уверен, что ему бы понравились такие слова: «Мне хочется
напомнить моим согражданам, что прежде всего они должны быть людьми, а потом
уже – при соответствующих условиях – американцами...»
Эти слова в равной степени можно адресовать людям всех наций. А все-таки
боцман воевал, хотя и против своих убеждений. Толстой по этому поводу заметил:
«Если бы все воевали только по своим убеждениям, войны бы не было».
РЕЦЕНЗИЯ С ОПОЗДАНИЕМ НА СЕМЬДЕСЯТ ЛЕТ
Но был ли абсолютно прав гениальный писатель? Действительно, редко удается
встретить людей, которые открыто бы посмели заявлять, что необходимость войн – их
убеждение. Мне лично почти не приходилось. Если оглядеться вокруг в хорошем
настроении, то может показаться, что нас окружают сплошь сторонники мира. В
Гамбурге я разговаривал с бывшим гитлеровским генералом – ныне милым
пенсионным старичком, чей сын занимался в университете русской литературой.
Конечно, генерал говорил, что воевал против своих убеждений. Он говорил, что не
ушел в отставку только потому, что на его место пришли бы гораздо худшие люди.
Старая теория! Кроме того, генерал говорил, что он тоже человек и боялся.
Присутствовавшая при разговоре жена трогательно добавила: «Наш телефон все время
прослушивался». Генерал говорил, что он старался сделать все, что от него зависело,
для смягчения жестокости войны. Он вспомнил, как под Орлом лично распорядился
выдать рулоны обоев русским военнопленным, с тем чтобы они могли обмотать свои
обмороженные ноги. Ну что ж, спасибо и за это, хотя почему
208
то не хочется говорить за это спасибо. Конечно, часть людей, участвуя в
несправедливой войне, делает это не из убеждений, а из страха, ибо неповиновение
наказуемо. Но часть людей все-таки участвует в несправедливой войне потому, что им
внушили убеждение в ее справедливости. Не так давно я приобрел в Москве у
букиниста книгу неизвестного мне С. Кузьмина «Война в мнениях передовых людей»,
изданную в Петербурге семьдесят лет назад. Саморазоблачительные высказывания
некоторых «передовых» людей, сделавших войну своей профессией. «Война есть
нравственное лекарство, которым пользуется природа, когда ей не хватает остальных
средств, чтобы вернуть людей на их настоящий путь» (Бисмарк). «Война поддерживает
в людях все великие благородные чувства» (Мольтке). «Только войной добывается
цивилизация» (Мантегацца). «Я советую вам не труд, а войну. Война и мужество
совершили больше славных дел, чем любовь к ближним» (Ницше). У войны всегда
были не только ее прямые исполнители, но и ее оправдатели. Пропаганда всегда была
смазочным маслом военной машины. Пессимизм, уверяющий, что война в самой
природе человека, опустошающе влиял на людей еще с древних времен. «Война – это
естественное состояние народов» (Платон). «Война– это творец, начало всех вещей»
(Гераклит). Но эта книга афоризмов о войне доказывает, что движение за мир
существует столько же, сколько существует человечество. «Убийства, совершаемые
обыкновенными людьми, наказываются. Но что сказать о войнах, о бойнях, когда
истребляются целые нации?» (Сенека). Христианский ритор Лактанций, живший в
третьем веке, заклинал: «Носить оружие христианам не дозволено, ибо их оружие
только истина». Гюго воскликнул: «Общество, допускающее войну, человечество,
допускающее нищету, кажется мне обществом, человечеством низшим, а я хочу
общества, человечества высшего». Великий француз был прав, говоря в равной степени
о войне и нищете, ибо война – это моральная нищета человечества. В Севастополе под
ядрами, развеявшими романтический ореол вокруг войны, Толстой сказал людям, как
укоряющий учитель детям: «Война не любезность, а самое гадкое дело в жизни: надо
понимать это, а не играть в войну». Неистовый Гладстон гневно швыр
209
пул в лицо апологетов войны: «Милитаризм есть проклятие цивилизации».
Ненавидел войну Гоббс, но он не верил в возможности людей уничтожить войну:
«Человечество—это волчья порода, всегда готовая растерзать друг друга». Спенсер,
наоборот, видел возможность уничтожения войны в нравственном совершенствовании
людей: «Сама идея, что всякие преобразования могут и должны совершаться лишь
мирным путем, предполагает высоконравственное чувство».
Семьдесят лет, прошедшие с года выпуска этой книги, сделали войну гораздо
страшнее. Но именно эти семьдесят лет, включающие в себя опыт двух мировых войн,
опыт Карибского кризиса, корейской и вьетнамской войн, напряжения на Ближнем
Востоке, опасных инцидентов на советско-китайской границе, именно эти годы как
никакие другие укрепили идею полного уничтожения войны. Порой кажется даже, что
сама атомная бомба, ужаснувшись самой себя, если бы, конечно, у нее были бы разум и
совесть, покончила бы жизнь самоубийством. Хельсинкские соглашения показывают
невиданное доселе единодушие самых разных стран с самыми разными
политическими системами в отношении к кардинальному вопросу об уничтожении
войны. Если человек создал войну, он ее может и уничтожить. Но бомбы уничтожить
нетрудно – трудней уничтожить то, что порождает войну. Недоверие – мать войны. В
давние времена захватничество порой носило откровенно варварский характер, не
прикрываясь политикой. Теперь политика стала хозяйкой мира, а война лишь ее орудие.
Ко всем расизмам вдобавок образовался новый: политический расизм.
ПОЛИТИЧЕСКИЙ РАСИЗМ
Начало политического расизма следует искать в расизме религиозном. Распятие
Христа книжниками и фарисеями было одним из первых проявлений религиозного
расизма, хотя, конечно, не самым первым. Когда львы раздирали своими когтями
христиан в Колизее, что была попытка разваливающейся империи разодрать в клочья
новую утверждавшуюся идею. Могли ли знать христианские мученики, что их идея
будет затем растлена другими фарисеями – с крестом в одной руке и
397
мечом в другой? Христос стал непрерывно распинаем палачами, которые только
называли себя христианами. Крестовые походы, охота за ведьмами, костры инквизи-
ции, бесконечные религиозные войны – долгая, растянутая на столетия
Варфоломеевская ночь средневековья. Затем духовное средневековье опустилось на
Германию Варфоломеевской ночью фашизма. Фашизм был соединением расизма в
первом смысле этого слова и расизма политического. Что же мы видим сегодня? Расизм
в его первом смысле все еще остается живучим – то мы видим сионизм, то
антисемитизм, то белые презирают черных за то, что они черные, то черные не
доверяют белым только потому, что они белые. Расизм религиозный тоже еще жив, и
хотя и на протестантов и католиков одинаково распространяется заповедь «Не убий!»,
протестанты все еще убивают католиков и католики протестантов. Но самое страшное
– это все-таки политический расизм, когда нежелание позволить другому человеку
иметь свою собственную политическую точку зрения на общество переходит в
ненависть, порой даже большую, чем к цвету кожи или вероисповеданию. По-
литический расизм сразу проявился и в западном антикоммунизме, когда четырнадцать
держав пытались еще в пеленках задушить наше молодое социалистическое
государство.
Великий русский поэт Есенин, который никогда не был членом большевистской
партии, сразу почувствовал этот политический расизм на себе, приехав в двадцатых
годах с Айседорой Дункан в США: «Оказывается, Вашингтон получил о нас сведения,
что мы едем как большевистские агитаторы. Могут послать обратно, но могут и
посадить. Взяли с нас подписку не петь «Интернационал». Другой великий поэт —
Маяковский, предъявляя в Европе свой красный паспорт полицейскому чиновнику,
увидел, что тот берет этот паспорт «как ежа, как бритву обоюдоострую». Призывая к
открытию второго фронта, Чарльз Чаплин сказал на митинге в Сан-Франциско в 1941
году: «Я не коммунист, я просто человек и думаю, что мне понятна реакция любого
другого человека. Коммунисты такие же люди, как мы. Если они теряют руку и ногу, то
страдают так же, как и мы, и умирают они точно так же, как мы. Мать коммуниста
такая же женщина, как и всякая мать.
398
Когда она получает трагическое известие о гибели собственного сына, она плачет,
как плачут другие матери. Чтобы понять ее, мне нет нужды быть коммунистом». Не
забыли ли некоторые люди эти простые, но великие слова? Общая борьба против
фашизма объединила миллионы честных людей самых разных вероисповеданий и
политических воззрений как из капиталистического, так и социалистического мира.
Несмотря на все ее ужасы н, может быть, благодаря им вторая мировая война дала
человечеству пример возможности этого объединения и в будущем. Однако, как это
часто бывает в истории, борьба против общего врага объединяет, а победа разъединяет.
Микробы политического расизма, притаившиеся во время войны, стали снова вылезать
наружу. Городу Ковентри не нужно было быть коммунистическим, чтобы понимать
Сталинград, а Сталинграду не нужно было быть капиталистическим, чтобы понимать
Ковентри. Но между Ковентри и Сталинградом опустился железный занавес. В 1947
году Трумэн издал приказ, согласно которому более двух миллионов американских