Текст книги "Талант есть чудо неслучайное"
Автор книги: Евгений Евтушенко
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)
установок». Известный поэт в журнале «На литературном посту» (1932) был
94
еще резче: «То, что Смеляков молодой рабочий, не прокаленный в огне классовой
практики, пролетарий, не имеющий еще четко сложившегося пролетарского
мировоззрения, ярко сказывается на всех стихотворениях... Это не позиция
большевика, это жест одиночки, отдание дани (! – Е. Е.) традиционной литературной
позе...» Но Смелякова и защищали. Другой, старший по возрасту поэт, вынужденный
оговариваться: «Верно, что отдельные поспешные обобщения поэта объективно
искажают нашу действительность», правильно подметил: «Приподнятость Смелякова
называют романтической и на этом основании (! – Е. Е.) объявляют ее чужеродной и
боковой... Эта приподнятость прежде всего поэтическая. По-моему, приподнятость —
одно из неотъемлемых свойств поэзии. Не может не быть не приподнятой поэзия,
назначение которой поднимать, волновать, рождать энтузиазм...» Другой критик, нахо-
дившийся во власти литературных заблуждений того времени, пишет: «Только
появление настоящей пролетарской лирики... может Изменить то положение, при
котором комсомольцы, рабочая молодежь в своей потребности выражать и какие-то
другие чувства (! – Е. Е.), кроме чувств, связанных непосредственно с борьбой и
строительством, читают и поют Есенина или (! – Е. Е.) блатные частушки...» Но этот
критик все-таки улавливает то главное, что внес в поэзию Смеляков: «Потребность в
интимной лирике, в стихах о любви, о природе, о дружбе, о всех тех чувствах, которые
пролетариат испытывает, но испытывает совершенно по-новому, в отличие от
представителей собственнических классов, оставалась неудовлетворенной. И на этот
запрос, на этот заказ отвечает как раз творчество Смелякова... Все это он воспринимает
под совершенно новым углом зрения человека, выросшего в новой дей-
ствительности...» Смеляков сам не вмешивался в дискуссии о себе – ему было
некогда. Он шел вперед:
Не был я ведущим или модным – без меня дискуссия II и:. Михаил Семенович
Голодный против сложной рифмы восстает». Слева был «приземистый, короткопалый,
в. каких-то шрамах и буграх» Борис Корни-ЛОВ, наполненный чоновским трагическим
романтизмом, (права отсвечивали медью азиатские скулы певца
50
уральского казачества Павла Васильева – втроем было не так страшно. «Водк?, что
ли, еще и водка, спирт горячий, зеленый, злой. Нас шатало в пирушках вот как – с
боку на бок, и с ног долой». Порой их стихи интонационно почти перепутывались —
настолько при всей разности поэтов побратало время. «Так как это пока начало, так
как, образно говоря: море Белое нас качало, – мы качаем теперь моря». О их дружбе
Смеляков впоследствии написал:
Мы вместе шли с рогатиной на слово
и вместе слезли с тройки удалой,
три мальчика,
три козыря бубновых,
три витязя бильярда и пивной.
Был первый точно беркут на рассвете,
летящий за трепещущей лисой.
Второй был неожиданным,
а третий —
угрюмый, бледнолицый и худой.
Я был тогда сутулым и угрюмым,
хоть мне в игре пока еще везло.
Уже тогда предчувствия и думы
избороздили юное чело.
А был вторым поэт Борис Корнилов.
Я и в стихах и в прозе написал,
что он тогда у общего кормила,
недвижно скособочившись, стоял.
А первым был поэт Васильев Пашка,
златоволосый хищник ножевой,
не маргариткой вышита рубашка,
а крестиком – почти за упокой...
...Вот так, втроем, мы отслужили слову
и искупили хоть бы часть греха —
три мальчика,
три козыря бубновых,
три витязя российского стиха.
(Из архива Я. Смелякова)
Так они шли вперед втроем и только в последний момент поменялись местами.
«Поменялись как – не знаем сами, виноватить в этом нас нельзя – так же, как
нательными крестами пьяные меняются друзья».
96
4
Он был те годы с теми, кто не вилял, а вел. Его мололо время, и он его молол. И
вышел толк немалый из общих тех забот: и время не пропало, и он не пропадет...
(Я. Смеляков)
Биография Смелякова – с черными дырами разрывов. Сначала все прервалось в
тридцать пятом: ни аплодисментов, ни нападок, ни корешей пообок. II 1948 году
выходит книга «Кремлевские ели» – в ней густые, с острым привкусом железа, стихи
нового качества– «Земля», «Кладбище паровозов», «Если я заболею...», «Пряха»,
«Портрет», «Милые красавицы России». Книга сразу ставит Смелякова из полунебытия
в первые ряды. Это уже не просто «горячка парня» вместе «с мастерством художника,
который все-таки умеет рисовать». «Все-таки» уже неприменимо к мастеру. Лицо
поэзии Смелякова урезчилось – на нем глубокие складки не инстинктивной, как
раньше, а выстраданной гражданственности. «Но осталась земля под ногтями, и под
сердцем осталась она. Чтоб ее не кручинились кручи, чтоб глядела она веселей, я возил
ее в тачке скрипучей, так, как женщины возят детей». «Я стал не большим, а огромным
– попробуй тягаться со мной! – как башни Терпения – домны стоят за моею
спиной». Стихами Смелякова снова начинают зачитываться, но его самого уже не так
радуют аплодисменты, как в юности. «Идет слепец с лицом радара, беззвучно так же,
как живет, как будто нового удара из темноты далекой ждет».
Первый раз я увидел Смелякова, если не ошибаюсь, в 1950 году, на обсуждении
литинститутских поэтов – Ваншенкина, Солоухина, Федорова. Ему было всего
фидцать семь, а выглядел он лет на пятьдесят: главное, что запомнилось, —
мрачноватая сутулость. Он вы-с гупал на обсуждении, держа в руке коробок спичек, с
маленьким, но жестким грохотом постукивая им по краю трибуны. Обращаясь к
Солоухину, читавшему
51
стихи о Марсе, он сказал с невеселой усмешкой: «Я тоже писал о Марсе, и мне за
это здорово досталось от жителей Земли...» К Смелякову снова ходили на поклон
молодые поэты, но они знали на память уже не «Любку Фейгельман», а «Хорошую
девочку Лиду». Снова черная дыра. Отчаянье. Оно вдруг концентрируется в
нечеловеческое усилие, и засвечивает магический кристалл, внутри которого возникает
Яшка, в чьих глазах «вьется крошечный красный флаг, рвутся маленькие снаряды», и
Зинка, с индустриальной высоты докатившаяся до крамольного рукоделья: «И, откатясь
немного вбок, чуть освещенный зимним светом, кружился медленный клубок, как
равнодушная планета».
Уже стареющий поэт вызвал видение своей такой короткой юности, и оно спасло
его. Возвращающегося Смелякова, еще даже не зная, что он написал «Строгую
любовь», на перроне встречают поэты уже не как равного, а как учителя. Его поэзия не
была в отсутствии, ее цена выросла. «Чем продолжительней молчанье, тем
удивительнее речь». На вокзале Луконин снимает с него ватник, надевает на него
черную кожанку, с которой Смеляков потом никогда не расстанется. В квартире у
Луконина он, тощий, остролицый, безостановочно пьет и ест и то и дело ходит в
кухню, проверяя, есть ли что-нибудь в холодильнике, хотя стол ломится от еды. Его
отяжелевший взгляд падает на двадцатндвух-летнего поэта, глядящего на него с ужасом
и обожанием. «Ну, прочтите что-нибудь...» – неласково, с каким-то жадным страхом
говорит ему Смеляков. Молодой поэт читает ему «О, свадьбы в дни военные...... Смеля-
ков выпивает стакан водки, уходит в другую комнату, там ложится прямо с ногами в
грубых рабочих ботинках, смазанных солидолом, на кровать, и долго лежит и курит.
Молодого поэта посылают за ним, укоряя в том, что он «расстроил Яру». Молодой поэт
входит в комнату, где, судорожно пуская дым в потолок, лежит и думает о чем-то
человек, почти все стихи которого он знает наизусть. «Вам не понравилось?» – спра-
шивает молодой поэт. «Дурак... – в сердцах говорит ему учитель, с какой-то только
ему принадлежащей, неласковой нежностью. – Пойдем водки выпьем. Л закуска еще
есть?»
52
Выход «Строгой любви», а затем долго ждавшего своего часа «Памятника» был
взлетом признания Смелякова. Его поэзия с героической целомудренностью воссоздала
мир его молодости, отдав этот мир в навеч-пое владение молодости других. Его
учительство было для нас, молодых поэтов, неоспоримо. Некоторые поэты были
отдаленнее от нас, как объективно влияющие светила, до которых трудно дотянуться, а
дотянешься и порой инстинктивно отдернешь руку – до того обжигающе и холодно.
Прикосновение к Смелякову иногда тоже обжигало, но оно было доступнее, возможнее.
Перефразируя Винокурова, Смеляков был нашим старшим Гамлетом, с которым
«вместе мерзли мы, и мокли, п запросто сидели у костра». Смеляков порой позволял
себе вспышки такой грубости, которые мы прощали только ему. Эта грубость была
направлена не на нас, а на что-то, чему названия не подберешь. Но зато в Смелякове
всегда было неистребимое любопытство к новым стихам, к новым людям, никогда не
заплывавшее равнодушием. В Смелякове были причудливо смешаны догматизм и
бунтарство, грубость и нежнейшая внимательность, прямолинейность и тонкость. Мне
не особенно нравились его речи и статьи, потому что иногда он мыслил в них
категориями тех критиков тридцатых годов, которые ругали его самого. Но внутренне
он чувствовал поэзию, как мало кто другой на моем веку. Помню, меня поражало, как
он мог заметить в моих стихах такие крошечные детали, как, например, «шапка тает»
или «слабая пуговица», и поставить свой плюс. Говоря о Твардовском, он восхищался
совсем не бросающейся в глаза, но действительно замечательной строчкой: «Запах
свежей натоптанной хвои – запах праздников и похорон». После «Строгой любви»
Смеляков написал несколько шедевров: «Петр и Алексей», «Манон Леско»,
«Земляника», «Меншиков», «Прокламация и забастовка», «Голубой Дунай», потом стал
председателем объединения поэтов. Самодурство в нем было, чиновничество —
никогда. Растолстел, стал писать хуже, впустив в стихи не свойственную собственной
первородной «приподнятости» повествовательную интонацию. Твардовский был
единственным в поэзии объектом его тайной зависти, потому что у Смелякова ни
99
стихи о Марсе, он сказал с невеселой усмешкой: «Я тоже писал о Марсе, и мне за
это здорово досталось от жителей Земли...» К Смелякову снова ходили на поклон
молодые поэты, но они знали на память уже не «Любку Фейгельман», а «Хорошую
девочку Лиду». Снова черная дыра. Отчаянье. Оно вдруг концентрируется в
нечеловеческое усилие, и засвечивает магический кристалл, внутри которого возникает
Яшка, в чьих глазах «вьется крошечный красный флаг, рвутся маленькие снаряды», и
Зинка, с индустриальной высоты докатившаяся до крамольного рукоделья: «И,
откатись немного вбок, чуть освещенный зимним светом, кружился медленный клубок,
как равнодушная планета».
Уже стареющий поэт вызвал видение своей такой короткой юности, и оно спасло
его. Возвращающегося Смелякова, еще даже не зная, что он написал «Строгую
любовь», на перроне встречают поэты уже не как равного, а как учителя. Его поэзия не
была в отсутствии, ее цена выросла. «Чем продолжительней молчанье, тем
удивительнее речь». На вокзале Луконин снимает с него ватник, надевает на него
черную кожанку, с которой Смеляков потом никогда не расстанется. В квартире у
Луконина он, тощий, остролицый, безостановочно пьет и ест и то и дело ходит в
кухню, проверяя, есть ли что-нибудь в холодильнике, хотя стол ломится от еды. Его
отяжелевший взгляд падает на двадцатидвухлетнего поэта, глядящего на него с ужасом
и обожанием. «Ну, прочтите что-нибудь...» – неласково, с каким-то жадным страхом
говорит ему Смеляков. Молодой поэт читает ему «О, свадьбы в дни военные...... Смеля-
ков выпивает стакан водки, уходит в другую комнату, там ложится прямо с ногами в
грубых рабочих ботинках, смазанных солидолом, на кровать, и долго лежит и курит.
Молодого поэта посылают за ним, укоряя в том, что он «расстроил Яру». Молодой поэт
входит в комнату, где, судорожно пуская дым в потолок, лежит и думает о чем-то
человек, почти все стихи которого он знает наизусть. «Вам не понравилось?» – спра-
шивает молодой поэт. «Дурак... – в сердцах говорит ему учитель, с какой-то только
ему принадлежащей, неласковой нежностью. – Пойдем водки выпьем. Л закуска еще
есть?»
98
Выход «Строгой любви», а затем долго ждавшего своего часа «Памятника» был
взлетом признания Смелякова. Его поэзия с героической целомудренностью воссоздала
мир его молодости, отдав этот мир в навеч-пое владение молодости других. Его
учительство было для нас, молодых поэтов, неоспоримо. Некоторые поэты были
отдаленнее от нас, как объективно влияющие светила, до которых трудно дотянуться, а
дотянешься и порой инстинктивно отдернешь руку – до того обжигающе и холодно.
Прикосновение к Смелякову иногда тоже обжигало, но оно было доступнее, возможнее.
Перефразируя Винокурова, Смеляков был нашим старшим Гамлетом, с которым
«вместе мерзли мы, и мокли, и запросто сидели у костра». Смеляков порой позволял
себе вспышки такой грубости, которые мы прощали только ему. Эта грубость была
направлена не на нас, а на что-то, чему названия не подберешь. Но зато в Смелякове
всегда было неистребимое любопытство к новым стихам, к новым людям, никогда не
заплывавшее равнодушием. В Смелякове были причудливо смешаны догматизм и
бунтарство, грубость и нежнейшая внимательность, прямолинейность и тонкость. Мне
не особенно нравились его речи и статьи, потому что иногда он мыслил в них
категориями тех критиков тридцатых годов, которые ругали его самого. Но внутренне
он чувствовал поэзию, как мало кто другой на моем веку. Помню, меня поражало, как
он мог заметить в моих стихах такие крошечные детали, как, например, «шапка тает»
или «слабая пуговица», и поставить свой плюс. Говоря о Твардовском, он восхищался
совсем не бросающейся в глаза, но действительно замечательной строчкой: «Запах
свежей натоптанной хвои – запах праздников и похорон». После «Строгой любви»
Смеляков написал несколько шедевров: «Петр и Алексей», Манон Леско»,
«Земляника», «Меншиков», «Прокламация и забастовка», «Голубой Дунай», потом стал
председателем объединения поэтов. Самодурство в нем было, чиновничество —
никогда. Растолстел, стал писать хуже, впустив в стихи не свойственную собственной
первородной «приподнятости» повествовательную интонацию. Твардовский был
единственным в поэзии объектом его тайной зависти, потому что у Смелякова ни
54
когда не было такого массового признания. Этого признания Смеляков хотел, и чем
больше хотел, тем больше на себя злился и порой грубил на выступлениях аудитории,
как будто боясь, что кто-то упрекнет его в заигрывании. Смеляков однажды с мрачной
ухмылкой сказал, что единственное его всенародно известное стихотворение «Если я
заболею...», да и то благодаря гитарам современных менестрелей. Вот что означают
иногда «разрывы» в биографии. О них подавляющее большинство читателей и не
догадывалось, потому что Смеляков сам не любил жаловаться и не жаловал
жалующихся.
Читатели поэзии! Когда вы будете брать в руки книги Смелякова, не забывайте,
какой ценой он выстрадал право говорить о революции, о первых пятилетках, о
патриотизме. В его гражданственности нет ни тени приспособленчества, ни тени
художественного цинизма. Она оплачена дорогой ценой. А если на вашу долю выпадут
тяжелые жизненные испытания, которые будут толкать вас в безверие, в
безгражданственность, вспомните, что вынес Смеляков, сохранив в себе гражданское
целомудрие. Пусть его мужество будет для вас примером. Может быть, именно потому,
что вы не задумывались о связи его поэзии с его судьбой, некоторые из Вас
предпочитают Смелякову банальные душещипательные вирши. А если вы уже любите
его стихи и без моих подсказок, любите их еще недостаточно по сравнению с его
талантом и судьбой. Зато мало кто добился такого безоговорочного признания в
поэтической профессиональной среде, как Смеляков. Одно обвинение нам, поэтам, —
при жизни Смелякова, да и сейчас, мы не сумели объяснить широкому читателю, за что
мы так беспредельно его любим. Судьба Смелякова в критике была парадоксальной.
Нападки на раннего Смелякова помогли его поэтической репутации в тридцатые годы.
А в последние годы жизни Смелякова малодаровитое, безудержное захваливание его
стихов критиками «заофициаливало» в глазах читателя его образ, разжижало интерес к
его поэзии. Читатели поэзии! Умейте чувствовать поэзию вне зависимости от нападок
и похвал. Ваше понимание – самый лучший памятник поэтам.
54
В
Меня – понимаете сами – чернильным пером не убить, двумя не прикончить
штыками и в три топора не свалить.
(Я. Смвлякоч)
Наследие Смелякова невелико, но огромно. Оно вмещает в себя целую эпоху – ее
патетическую, лирическую и трагедийную реальность. Гражданственность Смелякова
– это воплощенная реальность социализма его времени. В Смелякове – и вся сила его
времени, и все его болезни. Все, что случилось с его временем, случилось и с ним. «Ах,
комсомолия, мы почки твоих стволов, твоих ветвей...» Безыменского уже во второй
половине двадцатых годов не отвечало стремительно усложнявшемуся времени. Был
нужен новый поэт, и он появился, разломав худенькими, но крепкими плечами
устаревшие рамки тогдашней «комсомольской поэзии». В нем было что-то и от первых
комсомольских предтеч. «Я делаюсь бригадиром, а утром, сломав колено, стреляю в
районном тире в картонного Чембер-лена», – но в нем вместе с пафосом
бесповоротного энтузиазма жили вечные ностальгические темы смерти и бессмертия,
природы, любви. Разница между комсомольскими предтечами и Смеляковым не только
в таланте, но прежде всего в мироощущении. Впрочем, наверно, мироощущение и
талант – это одно и то же. Смеляков на протяжении всей своей жизни менялся, как и
эпоха. От залихватского состояния юности, «когда в отцовских сапогах шли по заставе
дети стали, все фикусы в своих горшках, как души грешников, дрожали», до состояния,
описанного в «Памятнике», целая пропасть. В Смелякове можно найти несколько
Смеля-ковых. Например, в стихотворении «Петр и Алексей» можно найти
нерасторжимый личностный дуализм поэта, чьи черты попеременно проступают то в
лице Петра, тов лице Алексея. Про стихи Смелякова можно сказать его собственными
словами: «По этим шпа-IIм вся Россия, как поезд, медленно прошла». Смеляков ранних
стихов был непримирим к быту. Поздний Смеляков, любил писать о прелести уюта.
Если бы ранний Смеляков писал об Аввакуме, он наверняка начал бы с
антирелигиозных разоблачений. Поздний Смеля-
101
ков написал: «Ведь он оставил русской речи и прямоту, и срамоту, язык мятежного
предтечи, светящийся, как угль во рту». Лучшие поздние стихи Смелякова никогда не
отрекались от молодости, но они были той концентрацией всего опыта эпохи, которая
немыслима без проверки молодости зрелостью.
Смелякову были одинаково чужды исторический нигилизм и историческое
приукрашивание, ибо и то и другое есть отступление от законов большой правды,
большой литературы. Меняясь вместе с эпохой, Смеляков в одном оставался прежним:
до самой смерти он мучительно воплощал в поэзии идеалы своей молодости. Одним из
этих идеалов было ощущение всей страны, всей ее истории как личной собственности
– ощущение социалистического первородства. Многие слова из песни Лебедева-
Кумача и Дунаевского «На просторах родины чудесной...», которую когда-то и я пел в
хоре школьников, с исторической неизбежностью умерли. Но до сих пор во мне что-то
вздрагивает, когда я вспоминаю две строчки из другой песни: «Человек проходит, как
хозяин необъятной Родины своей». Это хозяйское, социалистическое чувство Родины
было у Смелякова необыкновенно напряженное, постоянно вибрирующее до конца его
жизни. Смеляков не только воплощал реальность социализма в своей поэзии – он сам
был его реальностью, его воплощением. Иногда Смеляков впадал в ложную
пафосность, но у лучших его стихов была поистине державная поступь. Русская
история вошла в само существо его поэзии, и он понимал, почему «с закономерностью
жестокой и ощущением вины мы нынче тянемся к истокам своей российской старины».
И в то же время он опасался: «Но в этих радостях искомых не упустить бы на беду
красноармейского шелома пятиконечную звезду». Он любил слово «Россия», но с
упрямством человека, не меняющего своих идеалов, писал и в молодости: «И разве это
смерть, когда работает Союз!», и в поздней зрелости даже в лирические нежные стихи
вставлял именно это слово, которое так любил: «Их есть и теперь по Союзу немало в
различных местах, таких кобыленок кургузых в разбитых больших хомутах». Смеляков
не принимал социализма без интернационалистического чувства. Он писал и «Оду
русскому человеку», и для него было совершенно есте
102
ственно написать с такой покоряющей мягкостью: «Сам я знаю, что горечь есть в
улыбке моей. Здравствуй, Навел Григорьич, древнерусский еврей!», и очарованно
вспомнить «красный свет таджикских роз». Хотя Смеляков редко бывал за границей, он
не по газетному, а по собственному заказу писал и о Мартине Лютере Кинге, н о
Патрисе Лумумбе, и о испанском поэте-заключенном Маркосе Ана, и о Стеньке Разине,
плывущем по реке Амазонке,, и про «Кольцова мрачный хохоток» во время
гражданской войны в Испании. Даже шорох бамбуковых штор из Вьетнама тревожил
его на даче, вырывая из наконец-то заслуженного покоя. Разительное моральное
превосходство над теми нашими поэтами, которые, совершая туристские вояжи за
границу, не находят там никаких социальных тем, занимаясь лишь ностальгическими
вздохами по родным оставленным березкам. В Смелякове была особая, идущая прямо
от Маяковского, не искусственно привнесенная, а выношенная во время всех
испытаний, лирическая социальность. Классика не социальной быть не может.
6
Только большом поэт может выра-: зить неясное ощущение с такой пе-
чалью и точностью.
(Я. Смеляков. Из статьи о стихах А. Твардовского)
Все сказанное о социальности поэта, о его гражданственности ничего не стоит, если
у поэта нет таланта. Социальность от бездарности не выручает. Гражданственность не
индульгенция за «плохопись». Плохо написанная правда – уже неправда. Классика —
это не только общественное, но и художественное величие. Поэзия Смелякова есть
явление общественное только Потому, что это высокая поэзия, с золотым клеймом
мастера. Это золотое личное клеймо прежде всего интонация. Смеляковская интонация
менялась, но всегда оставалась собственной.
1 Я увидел каменные печи
и ушел, запомнив навсегда, как поет почти по-человечьи в чайниках кипящая вода.
56
Жестокое, железное:
Мамонты пятилеток сбили мои клыки...—
переходит в грустное, тончайшее:
Юноша мягкой тряпкой поршни не оботрет.
Какая печаль и точность в этом эпитете! Вот державно, раскатисто, как будто шаги
Петра по свайным настилам строящегося Петербурга:
День – в чертогах, а год в дорогах. По-державному широка в поцелуях, слезах,
ожогах императорская рука.
Вот прозрачно и шемяще, с тоской и радостью последней любви:
Ты возникла в моей вселенной, в удивленных глазах моих из светящейся мыльной
пены да из пятнышек золотых. Обнаженные эти руки, увлажнившиеся водой, стали
близкими мне до муки и смущенности молодой.
Смеляков писал, обращаясь к Луконину: «Мы плебс, и вкус у нас плебейский». Но
это была полемическая наигранность. В Смелякове была врожденная аристокра-
тичность, как у любого настоящего рабочего.
Десять раз по десять лет пройдет, снова вьюга заметет страну. Звездной ночью
юноша придет к твоему замерзшему окну. Изморозью тонкою обвит, до утра он ходит
под окном. Как русалка, девушка лежит на диване кожаном своем. Зазвенит, заблещет
телефон, в утреннем ныряя серебре, и услышит новая Манон голос кавалера де Грие...
104
Талант Смелякова пробивался всюду, даже если иногда он был «между штабелями
кирпича, рельсами и трубами зажат».
Смеляков доказал всей своей поэзией художественную силу эпитета, иногда
превосходящего метафору. Вот хотя бы некоторые примеры:
Нехорошо соединенный кумач и траур на бортах.
Он пашню бережно ощупал руками быстрыми слепца...
...на слабой известке гвоздем.
...всероссийская эта кепка.
С какой печалью и точностью стоят эпитеты в портрете делегатки:
Лишь как-то испуганно жалась и таяла в области рта забытая древняя жалость —
крестьянской избы доброта. Но этот родник ее кроткий был, точно в уступах скалы,
зажат небольшим подбородком и выпуклым блеском скулы.
(«Портрет»)
Когда это– нужно, Смеляков не боится употреблять старомодную, почти банальную
интонацию, привносящую какой-то особый запах печали:
И, к вам идя сквозь шум базарный,
как на угасшую зарю,
я наклоняюсь благодарно
и ничего не говорю.
Лишь с наслаждением и мукой,
забыв печали и дела,
целую старческую руку,
что белой ручкою была.
А если ему нужно, он был безжалостно мощен:
Как поздний свет из темного окна, я на тебя гляжу из чугуна.
Зияют смутные глазницы л»ша военного того, как лунной ночью у волчицы. Туда,
где лампочка теснится, лицо протянуто его.
57
И, умирая, Смеляков причащался поэзией, как «старый беркут пьет, тоскуя, свою
последнюю полынь». Смеляков любил говорить так: «машинисты державы», «саперы
страны». Перефразируя его строки, хочется сказать, склоняясь перед памятью великого
мастера:
Снимайте шляпы н фуражки перед поэтами страны.
7
Издержки и таинства стиля...
(Я. Смеляков)
Даже классика непредставима без издержек. У Смелякова были и плохие стихи, но
критика в последнее время помалкивала об этом, сохраняя ненужно создаваемое поэту
реноме. В какой-то момент известная часть читателей стала отворачиваться даже от
Маяковского, потому что чуть ли не в каждую газетную статью на кукурузную или
деревообрабатывающую тему всовывались его цитаты. Некритическое навязывание
даже самых великих поэтов иногда отвращает от них читателей. У Смелякова был один
психологический недостаток, свойственный людям с трудной, полной лишений
жизнью,– страх повторения лишений, иногда приводящий к умиленности бытовой
данностью. В ранних стихах Смеляков писал: «Мальчишкой я был незаметен и рус и с
детства привык молчать. Паршивая бледная кличка «трус» лежит на моих плечах...
Бойся! Сияет матерь пречистая. Она не пропустит грехи твои даром. Бойся! По
крышам идут трубочисты. Бойся! По улицам идут жандармы. .» Смеляков боролся с
этим страхом: «Я встану, сжимая в надежных руках бесстрашие нашего класса». А вот
стремление к умиленности инстинктивно осталось. «Не ваятель, не стяжатель, не
какой-то сукин сын – мой приятель, обыватель, непременный гражданин». То, что
обыватели – это непременные граждане,– повод скорее для скорби, а не для умиле-
ния, тем более что единственное умилившее Смелякова– это четыре грядки его соседа
и рябина под окном. Про обывателя когда-то К. Маркс сказал, что весь коммунизм его
сводится к тому, что он решил
106
вести привольную жизнь на общественный счет. Конечно, на свете «счастья нет, а
есть покой и воля», но вряд ли эти «покой и воля» в повальной дворовой болезни
забивания «козла», которой умилялся Смеляков. Такая же не заслуживающая поэзии
умиленность юучит в стихотворении «Этажерка»: «А как же, конечно, событье, о
многом подумаешь тут, когда в суете общежитья свою этажерку несут». Эти мотивы
возникали у Смелякова потому, что он на собственной шкуре знал, что такое житейская
неустроенность, и ото всей души радовался, видя чей-то хотя бы маленький уют. В
этом была защита прав простого, незаметного человека на его немудрящие радости. Но
иногда право на эти «немудрящие радости» служит прикрытием бездуховности,
общественной атрофии, которые были всегда чужды самому Смелякову. Ведь
заметил же он, наблюдая ожиревших самодовольных голубей, что с таким набитым
зобом не взлететь. Приподнятость Смелякова иногда не концентрировалась до сгустков
поэзии и тогда не взлетала, несмотря на декларативное хлопанье крыльями:
«Пролетарии всех стран, бейте в красный барабан! Работенка есть по силам, по душе и
по уму. . Ройте общую могилу капиталу самому. .», «Разослав по всем путям березы и
собрав на митинг все поля, по призыву партии в колхозы записалась русская земля»,
«Кто во что, а я совсем влюблен в Грузии чудесный павильон». При любой
умиленности, а особенно при социальной, поэзия кончается. Поэтому не удалась поэма
«Лампа шахтера», продолжение «Строгой любви». При изучении опыта большого
поэта нужно хорошо .чнать не только таинство его стиля, но и его издержки. Смеляков
писал о молодых поэтах: «Зияют в их сти-* хотворсньях с категоричной прямотой
непониманье и прозренье, и правота, и звук пустой». Иногда это случалось и с ним.
Покидая поэзию, он тревожно думал: На кого возложить мне пустые ладони,
позабывшие гвоздь, молоток и кайло?» Молодое поколение, о котором он так
тосковал, не должно повторять его издержки – у них они будут свои,– но они
должны найти свое «таинство стиля», без которого быть поэтом невозможно.
Помимо огромного подарка всей смеляковской поэ-ши у меня есть один особенный
подарок Смелякова —
58
уникальное по уму и беспородности собачье существо – Бим. Бим трудно вылезал
на свет божий из своей матери, и истопник на смеляковской даче тащил его плоско-
губцами за ногу, повредив ее навсегда. Однако Бим отлично бегает на трех лапах,
отважно набрасываясь на огромных собак или людей, если ему кажется, что они могут
обидеть хозяина. Смеляков обожал дворняг. Когда мы ездили вместе в Узбекистан, и
там, в роскошном саду колхоза-миллионера, все играли с маленьким избалованным
джейраном, Смеляков, единственный из нас, обратил внимание на беспородную
дворовую собаку, забито державшуюся в тени грациозно прыгающей знаменитости.
Именно об этой дворняге и написал Смеляков, сделав джейрана только ее фоном.
Ипподром-гые скакуны тоже были для него лишь фоном для того, чтобы написать о
рабочей ломовой лошади. Когда однажды редакция «Нового мира» попросила его и
меня написать на открытие номера стихи о пятилетке, Смеляков не стал писать о
великих стройках – он выбрал соседний, ничем не приметный переулок, в котором
тоже идет маленькое, непрославленное строительство. С мыш-кинской нежностью
Смеляков писал о трудяге-ишаке, почему-то ставшем символом глупости. Смеляков
любил упоминать имена совсем не знаменитых людей, зная, что это доставит им
радость. Смеляков нашел добрые слова даже для графоманов, чьих лбов касались музы
Пушкина и Лермонтова, «дарили две минуты им и, улыбнувшись, возвращались назад,
к властителям своим». Смеляков осудил неумеренные поэтические восторги по поводу
тяжелого женского труда на ремонте железнодорожных путей:
А я бочком и виновато, и спотыкаясь на ходу, сквозь эти женские лопаты, как сквозь
шпицрутены, иду.
Самой его любимой, неоднократно воспеваемой птицей был воробей. Смеляков
видел в кажущейся беспородности великую породу души. Он был природно демок-
ратичен и презирал надменную элитарность. Хитрые задачки на некрепких кулечках с
ягодами, протянутых ему маленькими ангелами базара, были ему по-настоящему