Текст книги "Талант есть чудо неслучайное"
Автор книги: Евгений Евтушенко
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 25 страниц)
петрушка, размахивая руками. Публика сжалилась над ним, попросила, чтобы
включили звук. Но из микрофона вместо ожидавшихся слов, сотрясающих мир,
раздались какие-то жиденькие любительские стихи, теперь уже без всякой жалости
освистанные. А другие грозные «поэты пляжа»? Один из них, баскетбольного роста
гигант, кинулся к микрофону, не дождавшись своей очереди, но Аллеи, будучи ему по
грудь, так храбро отобрал у него микрофон, что гигант и не пикнул. А когда ему дали
микрофон, он почему-то встал на колени и на сей раз пикнул нечто, более подобающее
котенку, чем льву. Третий из «поэтов
429
пляжа» жалобно прохныкал что-то вроде: «Я любить тебя боюсь, потому что ты
любить не умеешь». Неужели это были те самые страшилища, которые сорвали два
предыдущих вечера? Да, они были страшилищами только в момент пассивности
большинства. Сплоченность большинства мигом превратила их в трусливых ти-хонь.
После европейских поэтов один за другим, передавая микрофон стремительно, как
палочку эстафеты, читали американцы. Стихи были неравноценные, но, надо отдать
должное, это было первоклассное шоу. Тед Джонс читал в ритме негритянского блюза,
как будто ему подыгрывал нью-орлеанский джаз. Энн Уолдман и Питер Орловский
читали стихи не только голосом, а переходили на пение, как будто внутри каждого из
них сидела портативная Има Сумак. Джон Джорно рубил строчки, как поленья. Тед
Берриган аккомпанировал сам себе магнитофоном, на котором были записаны собачий
лай, рев паровоза и прочее. А отец «литературных хулиганов» Уильям Бер-роуз, все-
таки усевшийся на пол, несмотря на свой почтенный артрит, самым официальным
бухгалтерским голосом прочитал сюрреалистский страшный этюд о взрыве на ядерной
станции.
Просто, без всякого нажима читал Грегори Корсо. Прекрасны были стихи
Ферлингетти о старых итальянцах, умирающих в Америке. Дайана ди Прима тонень-
ким голоском девочки прочла стихи о никарагуанских детях, вступающих в ряды
сандинистов. Гинсберг завершил вечер своеобразным речитативом, подхваченным
всеми американцами.
В стихах американцев были и неофутуристский эпатаж, и перебор смачностей, но
все стихи в целом были криком против милитаризма, криком против загрязнения
окружающей среды – как технического, так и духовного.
После окончания вечера примерно тысяча человек ринулись на сцену – на этот раз
чтобы пожать руки поэтов, и со сценой наконец случилось то, что должно было
случиться уже в первый день,– она рухнула. Двух девушек увезли на «скорой
помощи»,– к счастью, они отделались легкими переломами. Заключительный вечер
оказался вечером победы.
43G
Вот и вся горькая и в то же время обнадеживающая правда о том, что произошло на
«диком пляже» Кастельпорциано, в нескольких километрах от места, где убили
Пазолини, убитого еще до этого самим собой. И, может быть, обезлиственное и
обезветвленное дерево, как единственный памятник ему стоящее на иссохшей
глиняной дороге, шевельнулось от победного эха аплодисментов победившей поэзии,
словно надеясь еще покрыться листьями и расцвести.
Кастельпорциано – Переделкино 28 июня – 8 июля 1979
ЗДРАВСТВУЙ, ОРУЖИЕ!
«К
ш убийству привыкнуть нельзя...»– это сказал он, человек, чьи рухн привыкли к
винчестерам, манлихерам, спрннгфилдам не меньше, чем к писательскому перу. Это
сказал человек, которого в конце концов убило собственное оружие. Когда-то он сказал
оружию «прощай», но снова и снова к нему возвращался. «Прощай, Хемингуэи»,—
сказало ему оружие своим последним выстрелом, на этот раз в него самого. Оружие
думало, что победило. На самом деле победил он, но это была пиррова победа. Ценой
собственных ран, ценой попыток самоутверждения, кончавшихся горьким похмельем
разочарования, он понял, что одно и то же оружие в тех же самых руках может быть
разным.
Все зависит, во имя чего берутся за оружие. Но даже в случае нравственной
вынужденности взяться за оружие «к убийству привыкнуть нельзя», ибо привычка к
убийству сама по себе аморальна. Одновременно Хемингуэю был отвратителен
пацифизм, ибо лицом к лицу с фашизмом долготерпение и непротивленчество не что
иное, как трусость. Л фашизм может взойти только на почве, унавоженной чьей-то
трусостью перед фашизмом.
Конечно, страх есть в каждом, как здоровый инстинкт самозащиты. Но когда страх
превращается в трусость, заменяющую совесть, «...начинаешь понимать, что есть вещи
и хуже войны. Трусость хуже, предательство хуже, эгоизм хуже». Внутри Хемингуэя,
человека, о бесстрашии которого ходили легенды, всю жизнь жила неуве
432
ренность в собственном бесстрашии, и он проверял свою личную смелость
слишком часто, как бы беспрерывно требуя от себя ее доказательств.
Первая мировая война, на которую он так рвался, всадила в его тело двадцать семь
осколков. Но были и другие осколки, не извлеченные никакими хирургами и
бродившие по его телу всю жизнь: осколки сомнений в необходимости мужества как
такового, независимо от его цели. Ведь и убийцы бывают мужественными.
Первая мировая война была полностью лишена моральной цели, и это потрясло
Хемингуэя. Дезертирство героя романа «Прощай, оружие!» выглядит более близким к
мужеству, чем участие в бессмысленной бойне. Тема «Фиесты» – это не поддающиеся
подсчету нравственные потери войны, значительно превосходящие горы аккуратно
подсчитанных трупов. Физическая неполноценность героя, искалеченного войной,
становится символом духовной искалеченности. Бессилию перед женщиной, которую
любит герой и которая любит его, в то же время изменяя ему то с мальчиком
матадором, то с комплексующим собутыльником,– это бессилие перед
действительностью, изменяющей герою с кем попало. Кому нужна такая любовь в
жизни, если ты ничего не можешь дать ей, и кому нужна такая жизнь, если она ничего
не может дать тебе? Героиня «Фиесты» Брег Эш-ли не то что безнадежно больна —она
безнадежно мертва. А разве может мертвый помочь мертвому? «Шофер резко
затормозил, и от толчка Брет прижало ко мне.– Да,– сказал я.– Этим можно
утешаться, правда?» Страшноватое утешение, ибо это всего-навсего прижа-тость двух
трупов друг к другу. Где же выход? Как стать живым, если почти все в тебе убито?
Выход для эпикурейца графа Миппипопуло прост: «Именно потому, что я очень много
пережил, я теперь могу так хорошо всем наслаждаться». Хемингуэй отвечает этой
нехитрой, трус-ливенькой философии, сначала как будто соглашаясь, но затем все
опрокидывая убийственной иронией: «Пользоваться жизнью —не что иное, как умение
получать нечто равноценное истраченным деньгам и понимать это. А получать полной
ценой за истраченные деньги можно. Наш мир – солидная фирма. Превосходная как
будто теория. Через пять лет,– подумал я,– она покажется
229
мне такой же глупой, как все остальные превосходные теории».
Слоняние из кабака в кабак, самозапутывание в паутине компаний, полупьяное
созерцание коррид, подстре-ливание львов и антилоп – все это лишь ложный ореол
вокруг Хемингуэя, частично созданный им самим, частично авторами бесчисленных
воспоминаний о нем. Главной трагедией Хемингуэя было несоответствие его
жизненных идеалов и его жизненного антуража. К счастью, не на всю жизнь. Вот что
он сам писал про собственное окружение: «Но самому себе ты говорил, что когда-
нибудь напишешь про этих людей, про самых богатых, что ты не из их племени: ты
соглядатай в их стане».
Хемингуэя ужасала возможность стать одним из тех писателей, о которых он
говорил так: «Он загубил свой талант, не давая ему никакого применения, загубил, из-
меняя себе и своим верованиям; загубил пьянством, притупившим остроту его
восприятия, ленью, сибаритством, снобизмом, честолюбием и чванством, всеми
правдами и неправдами... Талант был, ничего не скажешь, но вместо того, чтобы
применять его, он торговал им».
Понимая опасность оказаться раз и навсегда втянутым в карусель богемной жизни,
Хемингуэй стал придумывать для себя другие опасности. Он изобрел себе вторую,
охотничью, жизнь. Но в сущности вся его жизнь была охотой за смыслом мужества.
Ведь одно дело охота на большую рыбу нищего старика, для которого это вопрос
жизни и смерти, и другое дело, когда это вопрос специально организованных опас-
ностей. Конечно, это тоже познание жизни, но самое се глубокое познание не
принадлежит к числу организуемых. Обыкновенному человеку и в голову не придет
изобретать опасности. Они ежедневно окружают его, куда более страшные, чем
львиные когти. Невозможность найти работу или страх потерять работу, ощущение
себя лишь ничтожным звеном в индустриальной цепи, тоскливое однообразие быта —
вот джунгли, зачем ездить в Африку на их поиски? Кстати, для проводников-
профессионалов, сопровождающих белых охотников в африканских джунглях, охота —
это вовсе не экзотика опасностей, а быт, из опасностей состоящий.
230
Есть еще одна из самых страшных опасностей, подстерегающая человека, где бы он
ни был,– это одиночество. Для того чтобы проверить свое мужество в борьбе с этой
опасностью, вовсе не обязательно гоняться за ней у снегов Килиманджаро – она
всегда рядом. Грифы, ожидающие мгновения, когда мы сдадимся, чтобы выклевать нам
глаза, невидимо восседают на всех городских светофорах, а не только на далеких от
цивилизации скалах. Трагедия Френсиса Макомбера, случайно или не случайно
подстреленного собственной женой на охоте, не страшнее трагедии глухого старика из
рассказа «Там, где чисто, светло», одиноко пьющего аперитив в кафе, из которого его в
конце концов выгоняют. Хемингуэя тянуло к раскрытию жизни человечества через
обыкновенного человека в обыкновенных обстоятельствах, что было свойственно,
скажем, Чехову. Но то ли от неуверенности в интересности обыкновенного, то ли от
собственной биографии, которая была коллекционированием необык-новенностей,
Хемингуэй больше прибегал к исключительным характерам в исключительных
обстоятельствах. Это приводило иногда к мучительным противоречиям. Однажды
произнеся: «К убийству привыкнуть нельзя», можно ли привыкать к развлекательной
охоте, ибо она тоже убийство?
Мужество, проявляемое в развлечениях,– это эрзац. Настоящее мужество
проявляется лишь в условиях жизненной необходимости его проявления. Но что
считать жизненной необходимостью? Гарри Моргана из «Иметь и не иметь» трусом не
назовешь. Но он умирает ни за что ни про что. Его смелость лишена нравственности —
это лишь инстинкт самозащиты. Можно ли борьбу лишь за собственное существование
возводить в подвиг?
Переломным моментом в жизни Хемингуэя была гражданская война в Испании.
Здесь ему не нужно было искусственно создавать ситуации для проявления мужества.
Это был повод для единственно достойного мужества, освещенного благородством
цели. Всех матадоров, львов и антилоп смел со страниц Хемингуэя ветер пожарищ.
Личные несчастья людей, не находящих себе места в жизни, отступили перед темой
народа, не находящего себе места в собственной стране. Рядом с подвигом
антифашизма охотничьи подвиги оказались игрушечными. Настоящему человеку
наблюдать челове
435
ческую корриду из безопасной ложи стыдно. А Хемингуэй был именно таким
настоящим человеком. Проклявший бессмысленность первой мировой войны, он
заявил, что есть и другая война, «если знаешь, за что борются люди, и знаешь, что они
борются разумно».
В облике шофера Ипполито он увидел сражающийся парод и пошел вместе с этим
народом. «Пусть кто хочет ставит на Франко, на Муссолини, на Гитлера. Я ставлю на
Ипполито». Ставка Хемингуэя на Ипполито была проиграна. Но только временно.
Ставка на народ в конечном счете беспроигрышна.
Испанский народ был лицемерно предан. Интербри-гадовцы покидали Мадрид,
размазывая слезы по небритым, прокопченным дымом пожарищ лицам. Но Роберт
Джордан до сих пор тащит взрывчатку на спине, чтобы помочь народу. Старуха Пилар
до сих пор жива н не умрет никогда, воздвигнутая Хемингуэем словно каменное
изваяние страданий и борьбы. Именно на яхте, названной «Пилар», Хемингуэй ходил
во время второй мировой войны на поиск немецких подлодок.
Но это было уже не искусственным, а естественным проявлением исключительного
характера в исключительных обстоятельствах. Личное мужество обрело смысл. Этим
смыслом стал антифашизм. «Человек один не может быть. Нельзя теперь, чтобы
человек один. Все равно человек один не может ни черта...» – вот что хрипел
умирающий Гарри Морган, всю жизнь ставивший только на себя, но понявший перед
смертью, что такая ставка обречена. Хемингуэй ставил на Ипполито.
Он не хотел быть только писателем. Большим писателем не может быть тот, кто
только писатель. Гражданская уклончивость, социальное равнодушие или ложно
сделанный выбор исторической ставки неизбежно ведут к саморазложению даже
крупных талантов. «Разбогатев, наши писатели начинают жить на широкую ногу, и тут-
то они попадаются. Теперь уж им хочешь не хочешь приходится писать, чтобы
поддерживать свой образ жизни, содержать своих жен, и прочая и прочая. А в
результате получается макулатура... А бывает и так: писатели начинают читать критику.
Если верить критикам, когда те поют тебе хвалу, то приходится верить и в дальнейшем,
когда тебя начинают бранить, и кончает– I ся это тем, что теряешь веру в себя...»
43G
Не надо верить легендам о Хемингуэе как об искателе приключений. Он искал не
приключений, а осмысленной точки приложения личного мужества. Возможно,
момент, когда эта точка расплылась в его глазах, и стал его концом. Возможно, он
почувствовал, что так и не написал своей главной книги, о которой думал всю жизнь.
Но он успел написать самого себя, а это немало.
Хемингуэй врубил в сознание читателей, может быть, больше, чем собственные
книги,—собственный образ как автора этих книг.
С такими людьми, как Хемингуэй, не обязательно встречаться – все равно есть
ощущение встречи. Он рассыпал свой образ по множеству своих героев, а его герои
стали частью нас,—значит, и он стал нами, и в этом его бессмертие. В этом для него и
была задача литературы, и он се выполнил: «Задача писателя неизменна. Сам он
меняется, но задача его остается та же. Она всегда в том, чтобы писать правдиво и
понять, в чем правда, выразить ее так, чтобы она вошла в сознание читателя частью его
собственного опыта».
Сейчас, когда вопрос сокращения, а затем полного уничтожения оружия массовых
убийств является главным вопросом современности, слова «К убийству привыкнуть
нельзя» звучат, как завещание Хемингуэя. Но великие книги, являющиеся духовным
оружием человечества в борьбе за справедливость,—это то оружие, которое
сокращению не подлежит. Скажем таким книгам с благодарностью и надеждой, что
они нам будут служить вечно: «Здравствуй, оружие!»
232