355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Евтушенко » Талант есть чудо неслучайное » Текст книги (страница 18)
Талант есть чудо неслучайное
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:41

Текст книги "Талант есть чудо неслучайное"


Автор книги: Евгений Евтушенко


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)

которая всегда не что иное, как подвиг. Я говорю не о животной смелости ради

спасения собственной шкуры, где дух подменяется силой, действием, лишенным

морали, а о другой, истинной смелости ради наших ближних и ради наших иногда даже

нспредуга-дываемых дальних. Такая смелость ничего общего не имеет с философией

суперменства, которой, к сожалению, заражены некоторые современные молодые люди.

Они вряд ли читали Ницше или его бульварную креа туру – Арцыбашсва, выведшего

когда-то в пробирке воображения героя-супермена Санина. Они, может быть, не

смотрели модерную западную кинематографическую вариацию санинщины – героя-

шпиона Джеймса Бонда, а напрасно: может быть, тогда им не захотелось бы быть

похожими на него. Джеймс Бонд как будто смелый человек, но в его смелости дух

подменяется действием, а ведь избегать духовности, избегать собственной совести —

какая же это смелость? Это просто новый зоологический подвид трусости,

поигрывающей мускулами, взращенными бездуховным культуризмом.

Христианство для своего времени было великой гражданской смелостью,

противопоставившей свою готовность самопожертвбвания сладострастию заплывшего

Жиром бездуховности, распадающегося, но все еще сильного Рима. Затем

христианство было искажено, извращено инквизицией, междуцерковными интригами,

превращено попами всех мастей в предмет наживы, спекуляции наивной верой людей.

Социализм – далекий праправнук христианства, приобретший, конечно, только

некоторые его черты и даже полемизирующий с ним, иногда яростно, внесший в че-

ловечество выстраданную им новую надежду,– был новой, бессмертной смелостью

ищущей мысли человечества.

Мы, русские люди, русские писатели, говорим на том языке, который создал своим

гениальным пером.

320

0дн1 ИЗ самых смелейших людей в истории – Пушкин.

Пушкин был смелым гражданином, смелым поэтом, Смелым историком, смелым

редактором. Он был смел даже в лирике.

Я вас любил так искренно, так нежно, Как дай вам бог любимой быть другим —

это же смелейший этический постулат, ставящий любовь Выше собственничества,

выше эгоизма, и без этого постулата, высказанного столько лет назад,

социалистическая мораль пепредставима.

Наше первое в мире социалистическое общество, которое героически испытало и

горечь великих трагедий, ошибок, и эпическую мощь великих военных и индуст-

риальных побед, взошло не на пустом месте, а на крови стольких незабвенных людей,

чья смелость до сих пор служит и будет служить нам примером.

Декабристы, петрашевцы, народовольцы, великие писатели демокра I i.i,

выковавшие из боли своего народа духовное оружие будущей революции, такие люди,

как Софья Перовская, еще совсем юный Александр Ульянов, первые русские

марксисты, рабочие, расстрелянные па Лене, рабочие, впервые провозгласившие

советскую власть еще далеко до Октября в Иванове,– все это кристально смелые

люди.

Вся жизнь основателя нашего государства Ленина – это непрерывная, ежедневная

смелость с еще ранней юности. Его смелость как руководителя государства была и в

том, что, ведя борьбу с врагами советской власти, внутренними и внешними, он

одновременно не боялся вести открытую неустанную борьбу против бюрократии,

которую тоже считал злейшим врагом революции. Так впоследствии поступал и

Маяковский: «Много всяких разных мерзавцев ходит по нашей земле и вокруг».

До сих пор по экранам мира скачет Чапаев, снова и снова взвивается красный флаг

над броненосцем «Потемкин», как неувядающий символ подаренного нам и всему

человечеству великого примера смелости.

Величие нашего народа в смелости социального опыта, именно поэтому в нашем

обществе так вопиющи ря-

321

дом с идеалами, начертанными на знамени революции, любые проявления

трусости, в том числе и художественной.

Не всем богом отпущены одинаковые возможности таланта, но всем одинаково

отпущены возможности смелости.

Художник должен быть смел и в форме своих произведений не меньше, чем был

смел, создавая форму первых космических кораблей, конструктор Королев. А мы еще

робки в форме, мало ищем, повторяем, а некоторые доходят даже до того, что не только

Маяковского, великого новатора, но даже и Пушкина – тоже великого новатора —

хотят заменить на знамени нашей поэзии хорошим, но совсем не годящимся для

знамени Фетом.

Художник должен быть смел как философ. Но для любой смелости, а особенно для

философской, необходимо знание всего предыдущего – и того, что является для нас

наследием марксизма, и даже того, что противоречило ему, ибо для того, чтобы оценить

любое явление, надо знать, какую борьбу оно выдержало.

Я слышал, как на встрече с американским аспирантом (философом) был задан

вопрос одному нашему молодому писателю: «Скажите, пожалуйста, мистер такой-то,

что вы думаете о вашем философе Бердяеве? Не кажется ли вам, что его концепции,

которые не совсем принимаются сейчас вашим обществом, будут со временем

приняты?»

Наш молодой писатель, я не буду называть его фамилии, вел бы себя честнее, если

бы ответил: «Я Бердяева не читал». А он вел себя напыщенно: «Вы напрасно пытаетесь

перетянуть нашего философа Бердяева в ваш лагерь. Он осознал свои ошибки и теперь

работает в другом плане». К счастью для престижа нас, русских, это было воспринято

американцами как его остроумие, элегантный уход в сторону, ибо они и не могли

представить, что он даже никогда не слышал фамилии Бердяев.

Как же возможна такая элементарная неграмотность?

Художник должен быть смел граждански. Настоящая гражданская поэзия должна

быть острой, и когда

322

говорю «острой», не подразумеваю смакование остреньких тем.

Откроем номера «Юности» или других журналов и сравним темы стихов с темами

проблемных статей, печатающихся во второй половине «Литературной газеты».

Видишь, насколько стихи беззубее статей, а стихи должны быть острее, чем

публицистические статьи, потому что они обладают силой концентрации,

символичности. Стихотворение Маяковского «Прозаседавшиеся» было сильнейшим

смелым ударом против бюрократов. Почему возвращаюсь к примеру «нашего

советского Пушки-па» – Маяковского? Почему он писал так удивительно крепко,

колокольно о своей любви к Родине: «И я, как весну человечества, рожденную в труде

и бою, пою мое отечество, республику мою!»? Он имел на это моральное право,

потому что совершенно открыто говорил и о всем плохом, что видел в своей стране. К

сожалению, у нас, товарищи, мало Маяковского отношения к жизни. Маяковский был

первым писателем, ощутившим земной шар воистину глобально, он видел друзей и

врагов здесь и там, открыто писал и о тех, и о других. Только этот его глобальный

размах и давал ему возможность с таким же размахом одновременно и атаковать

бюрократию, и славить свою страну.

Хочу сказать о некоторых наших редакторах и других товарищах, стоящих в

невидимо иной консистенции За спинами редакторов. Я поражаюсь им. Они, русские

люди, наследники Октябрьской революции, и чего они все боятся, откуда у них эта

трусость, не считающаяся с исторической смелостью нашего народа и его завое-

ваниями? Если бы так трусливо редактировали проекты Королева те, которые

занимались выпуском космических ракет, тогда бы Гагарин не взлетел бы первым в

космос.

Они мешают своей трусостью нашей смелости поэтической и нашей гражданской

смелости. Но помешать им не удается.

Мне известны случаи, когда редакторов снимали за то, что они напечатали. Но мне

неизвестен хотя бы один факт, когда редактора сняли за то, что он не напечатал что-то.

Это нужно ввести в нашу журналистскую этику.

169

В истории нашего народа трусы были во все времена, но остались только в виде

жалких теней. А люди, чьи портреты висят на наших стенах и в библиотеках,– это все

смелые люди.

Я хочу, чтобы мы побольше изучали собственную историю, черпали в ней силы для

нашей ежедневной работы и гражданской смелости. То, что мы будем учиться у

истории, позволит нам самим быть историками, ибо все лучшее, что мы пишем,– это

есть живая и смелая история нашей страны.

МЫ —ОДНО ЦЕЛОЕ

)

* Пастернака есть примечательные строки о том, что происходило в душе лучших-

людей России во время продвижения царской армии по Кавказу:

И в неизбывное насилье Колонны, шедшие извне, Па той войне черту вносили,

Невиданную на войне. Чем движим был поток их? Тем ли, Что кто-то посылал на бой?

Или, влюбляясь в эту землю, Он дальше влекся сам собой?

Помимо поэтической красоты в этих стихах есть точность исторического анализа.

Насилие над кавказскими народами исходило из карательно-угнетательской задачи,

поставленной царским режимом перед своими генералами. Но увиденное воочию

свободолюбие других народов находило свой отклик у свободолюбия мыслящих

русских солдат и офицеров, спрятанного под казенным CJ кном армейских мундиров.

Помимо боевых ран появилась и раненость болью других народов, раненость красотой

чужой земли, открывшейся перед глазами. Эта Вемля становилась своей не просто

территориально, но, главное, духовно. Покорители оказывались покоренными.

Завоевание территории превращалось в завоевание I [их завоевателей, зачарованных

тайнами и культурой иного мира, в который помимо оружия они, вне зависимости от

правительства, несли свои тайны, свою куль-

169

туру, свое свободолюбие. А одно свободолюбие всегда поймет другое. Так

возникали кавказские стихи Пушкина, повести Лермонтова, «Хаджи-Мурат»

Толстого. В стихах гораздо меньшего по литературному значению Полежаева

прозвучал, возвышая его как поэта, гражданский придушенный крик еще

младенческого, но уже втянувшего в себя воздух будущего, революционного

интернационализма. Полежаев, может быть, был первым русским поэтом, который, так

больно поняв на собственной шкуре шпицрутены угнетения, сказал, что угнетатели и у

русского народа, и у других народов общие. Впрочем, кто знает, не был ли засечен

когда-то батыевскими плетьми какой-нибудь неведомый нам монгольский поэт-

кочевник, однажды замерший на своей мохноногой лошадке перед красотой пылающей

русской церкви и выплеснувший свою жалость к чужой истерзанной земле в

импровизированной заунывной песне у походного костра, за что после был казнен? Кто

знает, что было в душе у товарищей Стеньки Разина, когда они смотрели на

расходящуюся кругами Волгу, принявшую в себя тело персиянки, совсем не повинной

в их страданиях, толкнувших их на восстание? Грянули-то они потом удалую песню,

но все же «на помин ее души»,– значит, была в их разбойных, ожесточившихся

сердцах христианская вина за эту персиянку, из тех, кого они звали «нехристями»?

Сострадание, без которого немыслим человек, и есть начало интернационализма, чьи

корни гораздо глубже, чем его название. Ожиревший, скотоложествующий Рим

придумал себе для увеселения бой гладиаторов, где сталкивал себе на потеху

вооруженных мечами несчастных детей разных народов, как бы видя в этих игрищах

живую, истекающую кровью модель человечества. Но из взаимосо-страдання, которым

прониклись друг к другу разноплеменные гладиаторы, родилась первая

революционная интернациональная армия Спартака, объединенная классовым

прозрением – угнетатели общие, именно это и была зачаточная модель будущего.

От армии Спартака до интербригады в Испании – такова историческая линия

эволюционного возмужания интернационализма. От взаимного сострадания, от вза-

имной помощи к общей борьбе против общих врагов – таковы были

интернациональные принципы, благодаря

170

которым победила Октябрьская революция и благодаря которым наше разноязыкое

государство вышло победителем в Великую Отечественную.

Исходя из потенциальных возможностей нашей страны, она способна дать на своем

собственном примере уже зрелую модель будущего всечеловеческого братства, если мы

до конца искореним в наиболее медленно меняющемся механизме – человеческой

психологии – все, даже малые, остатки чуждой природе социализма национальной

ограниченности. А она иногда еще даст себя знать, проявляясь то в ложных

философских концепциях, лишенных проверки социальностью, то в псевдоисторизме

помпезных украшательских романов, то в стихах, бесперспективно ностальгирующих о

прошлом как о некоем едином целом, то в размашистом общественном

шапкозакидательстве, то в национальной ущем-ленности, что иногда перерастает в ту

же заносчивость, то в попросту отвратительных, еще до конца не выветрившихся

выражениях по адресу той или иной национальности, то попросту в пошлых,

зубоскальских анекдотах, откровенно попахивающих прошлым. На фоне тех

гигантских преодолений, которые произошли после Октябрьской революции, эти

непреодоленностн выглядят особенно недопустимыми, ибо социализм и национализм

есть вещи несовместные. Социалистическая революция восстала не только против

определенной классовой структуры, но и против определенной психологической

структуры, одним из опорных столбов которой является национальная ограниченность.

Слава богу, прошло то время, когда вульгарная социология пыталась при помощи

интернационализма атаковать святая святых – национальные традиции, бестактно

задевая порой самое глубокое народное чувство. Но опасен и другой крен – когда

бережное восстановление национальных традиций может хотя бы временно оттеснить

тему интернационализма. Так же как национальные традиции, интернационализм не

есть нечто временное, связанное с газетной «злободневностью», с конъюнктурными

поветриями. Интернационализм не поветрие, а ветер истории. У великих писателей

всегда была не дешевая ностальгия по прошлому, а пророческая ностальгия по

будущему. Так, преодолевая столькие национальные заблуждения своего времени,

тосковали Пушкин в

327

Шевченко о той эпохе, «когда народы, распри позабыв, в великую семью

соединятся...», о «семье великой, семье вольной, новой...». Такая семья у нас есть.

Создатели народных национальных эпосов даже и мечтать не могли о том, что их

творения войдут в мировую сокровищницу культуры. Они лишь прилежно старались

сохранить среди войн и других нравственных потрясений поэтические свидетельства о

жизни своего народа, может быть даже не надеясь на то, что он уцелеет. Некоторые из

этих эпосов когда-то поспешно назвали «реакционными». Но реакционных народных

эпосов не бывает. Эти эпосы занимают теперь свое величественное место рядом со

«Словом о полку Игореве», нисколько не мешая друг другу. Чувство всей нашей

огромной страны невозможно без ощущения этого отдельно выношенного, но теперь

общего культурного наследия. Вариационные совпадения в этическом и фольклорном

наследии разных народов лишь говорят о неосознанной, но реально существовавшей в

истории духовной близости всех угнетенных и всех людей, борющихся за

справедливость. Разве это не есть пророческое указание из недр прошлого на

возможность создания единой человеческой семьи будущего, если так невольно

близки друг другу были казахские акыны, русские гусляры, украинские бандуристы,

так непохоже певшие песни о так похожих страданиях всех людей, если матери всех

народов убаюкивали всех детей разными и в то же время чем-то напоминающими друг

друга колыбельными? Но были внутренне похожими не только убаюкивающие песни,

но и песни будящие, песни борьбы против угнетателей. У всего народного есть один и

тот же адрес – народ. Мог ли великий Абай представить, что роман о его жизни, напи-

санный по-казахски, будут читать столькие люди на стольких языках? Но так

случилось, потому что эти неизвестные ему люди, его потомки, были неосознанным

адресом его творчества. Взаимопроникновение национальных литератур друг в друга

не может быть явлением, разрушающим национальные традиции,– национальные

традиции разрушаются только тогда, когда писатели надменно отворачиваются от

освежающего опыта других традиций. Величие нации и ее количественная величина

разные вещи. Величие нации определяется величием ее культуры. Если бы в Грузии

даже

171

не было таких блестящих поэтов, как Важа-Пшавела, II н я Чавчавадзе, Давид

Гурамишвили, Акакий Церетели, Галактион Табидзе, а только Руставели, и тогда что

была бы великая нация. А ведь в Грузии и сейчас голько сильных, настоящих поэтов и

прозаиков. Назону хотя бы первый крупный роман Чабуа Амираджеби «Дата Тутахиа»

– мастерски написанное историческое полотно.

Повесть «Прощай, Гульсары!» Чингиза Айтматова, условно, оказала какое-то

влияние на развитие русской «деревенской» прозы. Но если проследить гене-

гию этой повести, то она, безусловно, восходит к традициям русской классики, в

частности к рассказу Чехова «Тоска», где извозчик исповедуется лошади. А может

быть, в сознании Айтматова было еще с детства запечатлено: «Лошадь упала. Упала

лошадь» – Маяковского. Так наши собственные русские традиции пре-ломлепно

вернулись к нам через творчество киргизского писатели. Повести белоруса Василя

Быкова с новой трагедийной силой исторической ретроспекции художественно

задокументировали опыт Великой Отсчест-минон и наряду с другими произведениями

помогут новому Льву Толстому как неоценимый материал для воссоздания

целостности событий будущей эпопеи, которая не может быть в конце концов не

написана. Юсти-нас Марцинкявичюс в лучших своих поэмах дал нам образцы особой

лирической документальности. Гамзатов умеет не только шутить, но он может

временами ска-ii» по-своему, по-дагестански, такое тяжкое слово, что оно

переворачивает и русскую душу. Иван Драч соединил, по его словам, на дне росы —

белоснежность мазанок, яркие вышивки на рушниках с могучими, иногда даже

устрашающими контурами НТР. В Олжасс Сулей-м( новс, пишущем по-русски, но с

казахской, а не заемной душой, талантливо, мучительно страстно выразилась эта

сдвоенная, хотя иногда и разрывающая его изнутри, сущность. Все они пишут по-

разному, внося с собой в мир запахи и краски своей родины. Разница в национал!.ных

традициях не только реальность, она даже необходимость. Иначе как был бы жалок

мир, если бы Се писали на вымученном литературном эсперанто! Но Всея – и русских

сегодняшних писателей, и писателей других республик нашей страны – объединяет

особое

329

первородное чувство —мы одно целое. Мы —одно целое, потому что являемся не

только свидетелями, но и участниками великого и многострадального опыта по-

строения нашего общества. Мы —одно целое, потому что создавали и создаем это

общество нашими общими руками. Мы – одно целое, потому что проливали за него

нашу общую кровь. Мы – одно целое, потому что вместе плакали общими слезами в

день нашей общей победы. Мы – одно целое, потому что общие трагедии времени

тяжело проходили по нашим общим хребтам, потому что наши общие промахи,

ошибки, нехватки мучают нашу общую совесть. Мы – одно целое, потому что у нас

общие надежды на общее будущее. И в этом будущем, может быть, настанет какой-

нибудь такой час, когда люди всего человечества, сбросив со своих плеч груз

социальных несправедливостей и любых видов расовой дискриминации, скажут друг

другу с долгожданным вздохом облегчения: «Мы – одно целое...»

1977

ГЕНИЙ ВЫШЕ ЖАНРА

к

композитор может быть только композитором, художник – только художником,

шпатель – только писателем, и если они не допускают нарушения законов

профессионализма и нравственности, впрочем, на мой взгляд неразделимых, то в

лучшем случае тем не менее остаются лишь честными ремесленниками. Гении выше

ремесла. Произведения честных ремесленников могут прожить иногда долго, но лишь

как достояния определенного жанра. Гений выше жан-рп. Творчество гения

перерастает рамки даже сферы искусства в целом и становится частью национального

п мирового достояния, включающего в себя весь исторический опыт прошлого вместе с

первой попыткой недочеловека встать с четверенек и стать человеком, вместе со всеми

войнами п революциями, вместе со всеми личными и общественными трагедиями,

вместе со всеми слезами, кровью, вместе со всеми мучительными поисками веры,

надежды, любви, вместе со всеми великими поражениями и победами. Равель

принадлежит только музыке, Утрилло – только живописи, Фет —только поэ-IIIи, и

честь и хвала им за достойное служение их музам. Но Пушкин, Бетховен, Пикассо

принадлежат не только своим музам, а истории. Принадлежность истории не означает

неверности музам, а символизирует высшую, гени-Льную степень этой верности.

Рыдание инвалида, искалеченного войной, и мощное эхо трагической и победительниц

Девятой симфонии Шостаковича, отдавшейся своими раскатами во всем человечестве,

по праву стоят рядом

172

именно внутри истории. Эта симфония Шостаковича не была его личной победой,

она стала победой выстоявшего, несдавшегося народа, и в победное знамя над

Берлином были невидимыми нитями вплетены ее звуки. С Шостаковичем произошло

редкостное чудо – уже при его жизни всем было понятно, что он гений. Надо ли,

однако, искусственно ретушировать его портрет, и особенно исторический фон этого

портрета, с недостойной застенчивостью представляя дело так, будто его жизнь была

гладкой дорогой, усыпанной только розами? Шостакович пережил нелегкие

моменты, натыкаясь на обиды и даже оскорбления. Но в том и сила гения, что он не

переносит своих личных обид на свою страну, на свой народ в целом, умеет подняться

над обидами, даже из своих страданий выковывая музыку. Талант Шостаковича по-

пушкински всеобъемлющ: он был мастером камерного лиризма, утонченным

метафизическим философом (вспомним хотя бы его Четырнадцатую симфонию на

тему смерти и бессмертия), был едким сатириком (его блистательная ранняя

импровизация на тему заявлений жильцов коммунальной квартиры друг на друга или

музыка к спектаклю «Клоп»), был звонким, неповторимым песенником («Не спи,

вставай, кудрявая...» – песня, в сегодняшнем восприятии так горько окрашенная

нашим знанием о судьбе автора этих стихов), был могучим оперным эпиком и даже не

гнушался попытками создать легкую, искрящуюся оперетту, хотя здесь его ожидали

неудачи. Но все это объединено той связующей силой исторического сцепления,

которая и делает творчество принадлежностью не жанра, а истории.

Гражданственность – это вовсе не декларация о любви к Родине, а то врожденное, не

убиваемое никакими обидами и —даже наоборот – укрепляющееся под ударами

чувство времени как части вечности. Такова была вся жизнь Шостаковича. Его не

увели от гражданственности ни чьи-то оскорбления, ни всемирная слава. Гений

проходит испытания и холодной, и горячей водой, но это лишь процесс духовного

закаливания. Те, кто поддаются трудностям или попадаются на крючок с ядовитым

червячком славы, умирают при жизни. Те, кто преодолевают это, преодолевают и

смерть после смерти. Шостакович умел не замечать своей славы, а если и радовался

успеху своих произведений, то это

332

пыла радость не за самого себя, а радость за своих Летен, которые самостоятельно

идут по жизни, уже от-

I и но от него.

Когда я впервые познакомился с Шостаковичем, я in I поражен его необыкновенной

скромностью и не по-i I той, а природной стеснительностью. В 63-м году раз-я

телефонный звонок. Подошла моя жена. «Про-. гите, мы с вами незнакомы, это говорит

Шостакович. ( к а жите, пожалуйста, Евгений Александрович до-М|; _ «Дома. Работает.

Я сейчас его позову. .» – «Работает? Зачем же его отрывать? Я могу позвонить в

бое другое время, когда ему будет удобно...» В этом был весь Шостакович. Он

понимал, что такое работа. (Как не похожи тактичность и вежливость истинного рения

на бестактность некоторых так называемых моло-

, гениев, врывающихся иногда в квартиру или на дачу с требованием прочесть их

стихи и не обращающих никакого внимания даже на то, когда в твоей семье кто-то

болен или по горло занят ты сам.) Я подошел i гелефбну, естественно, взволнованный.

Шостакович Смущенно И сбивчиво сказал мне, что хочет написать «одну штуку» на

мои стихи, и попросил у меня на это разрешения.

Нечего и говорить, как я был счастлив уже одному, что он прочел стихи. Но

несмотря на свое счастье, я I г гаки очень сомневался, тревожился, даже дергался, mi да

через месяц он пригласил меня к себе домой по-СЛушать то, что написал. Впрочем,

дергался и Шоста-КОВИЧ, У него уже тогда болела рука, играть ему было груДНО.

Меня потрясло то, как он нервничает, как он i;ip;iiicc оправдывается передо мной и за

больную руку и за плохой голос. Шостакович поставил на пюпитр Клавир, на котором

было написано «13-я симфония», и стал играть и петь. К сожалению, это не было

никем записано, а пел он тоже гениально – голос у него был никакой, с каким-то

странным дребезжанием, как буд-1п что-то было сломано внутри голоса, но зато испол-

ненный неповторимой, не то что внутренней, а почти ПОТ} сторонней силой.

Шостакович кончил играть, не спрашивая ничего, быстро повел меня к накрытому

сто-,|, судорожно опрокинул одну за другой две рюмки водки и только потом спросил:

«Ну, как?» В Тринадцатой симфонии меня ошеломило прежде всего то, что

173

если бы я (полный музыкальный невежда, пострадавший когда-то от неизвестного

мне медведя) вдруг прозрел слухом, то написал бы абсолютно такую же музыку. Более

того – прочтение Шостаковичем моих стихов было настолько интонационно и

смыслово точным, что казалось, он, невидимый, был внутри меня, когда я писал эти

стихи, и сочинил музыку одновременно с рождением строк. Меня ошеломило и то, что

он соединил в этой симфонии стихи, казалось бы, совершенно несоединимые.

Реквиемность «Бабьего яра» с публицистическим выходом в конце и щемящую

простенькую интонацию стихов о женщинах, стоящих в очереди, ретроспекцию всем

памятных стихов с залихватскими интонациями «Юмора» и «Карьеры». Когда была

премьера симфонии, на протяжении пятидесяти минут со слушателями происходило

нечто очень редкое: они и плакали, и смеялись, и улыбались, и задумывались. Ничтоже

сумняшеся я все-таки сделал одно замечание Шостаковичу: конец Тринадцатой

симфонии мне показался слишком нейтральным, слишком выходящим за пределы

текста. Дурак тогда я был и понял только впоследствии, как нужен был такой конец,

именно потому, что этого-то и недоставало в стихах – выхода к океанской,

поднявшейся над суетой и треволнениями преходящего, вечной гармонии жизни. Точно

так же Шостакович написал и «Казнь Степана Разина» – иной музыки я и представить

не могу. Однажды в США я выдержал даже бой за эту музыку с композитором

Бсрнстайном, считавшим тогда, что музыка Шостаковича хуже моих стихов. В

Бернстайне, я думаю, все-таки прорвалось что-то слишком «композиторское», слишком

профессиональное, искушенность профессионала помешала принимать искусство

первозданным чувством. Кстати, впервые я читал «Степана Разина» еще с листов

рукописи таким профессионалам, как Андрей Вознесенский, Белла Ахмадулина, Булат

Окуджава, собравшимся в моей квартире. Гуманнее всех ко мне была Белла, сказавшая:

«Ты знаешь, как я вообще люблю твои стихи, Женя...»

Во время работы над «Степаном Разиным» Дмитрий Дмитриевич, когда

неожиданно начинал мучиться, звонил мне: «А как вы думаете, Евгений

Александрович, Разин был хорошим человеком? Все-таки он людей

174

убивал, много кровушки невинной пустил...» Шостаковичу очень нравилась другая

глава из «Братской I и.» – «Ярмарка в Симбирске»; он говорил, что это в ЧИСТОМ

виде оратория, хотел написать, но какие-то сомнения не позволяли. Между прочим, на

композицию | ей поэмы «Братская ГЭС», построенную именно по принципу, казалось

бы, несоединимого, я бы никогда не решился, если бы мне не придала смелости

Тринадцати симфония. Таким образом, Дмитрий Дмитриевич – Отец этой поэмы.

Шостакович предложил мне создать новую симфонию на тему «Муки совести». Из

этого получилось, к Сожалению, только мое стихотворение, ему и посвященное.

Задумывали мы и оперу на тему «Иван-дурак», но не усиелось. Шостакович был в

расцвете своих сил, когда смерть оборвала его жизнь.

Ушел не только великий композитор, но и великий Человек. Как трогательно

предупредителен он был, узнав о чьей-то беде, болезни, безденежье. Скольким ком-

IIIшторам он помог не только своей музыкой, но и CBOefl поддержкой. Гений выше и

такого не лучшего Жанра человеческого поведения, как зависть. Говоря об одном

композиторе, Шостакович вздохнул однажды: Подловат душонкой... А как жаль. Такое

музыкальное ларование...» Сразу всплыло: «Гений и злодейство – две вещи

несовместные». Дарование может быть, к несча-I ГЬЮ, и у подлеца, а вот

гениальности он уже сам_себя

вмшает.

Из современных иностранных композиторов Шостакович очень любил Бенджамина

Бриттена и дружил с ним. Однажды мы слушали вдвоем «Военный реквием» Бриттена,

и Шостакович судорожно ломал пальцы: так он плакал – руками. Шостакович был не

только великим композитором, но и великим слушателем, и великим читателем. Он

знал превосходно не только клас-. ическую литературу, но и современную, жадно

следил ли всем самым главным в прозе, поэзии – и каким-то особенным чутьем умел

находить это самое главное среди потока серости и спекуляции. Он был непримирим и

своих личных беседах к конъюнктурщине, трусости, подхалимству, так же откровенно,

как и был добр и Нежен ко всему талантливому. К сожалению, насколько мне

нравились эти его суждения в узком кругу, на-

335

столько мне не нравились многие его статьи, написанные зачастую формально и

совершенно бесстрастно, в отличие от его музыки. Я однажды упрекнул за это Дмитрия

Дмитриевича. Он был человек совестливый, беспощадный к себе и признал, что я прав,

но грустно объяснил: «Однажды когда-то я подписался под словами, которых не думал,

и с той поры что-то со мной произошло – я стал равнодушен к написанным мной

словам. Но зато в музыке я ни разу не подписал ни одной ноты, которой бы я не

думал... Может быть, мне хотя бы за это простится...»

Не ошибавшихся людей нет, но надо находить в себе смелость, как. Шостакович,

хотя бы перед самим собой осудить свои слабости. А ведь некоторые люди не только не

умеют заглянуть внутрь себя оком справедливого и жестокого судьи, но и пытаются

выдать свои слабости за убеждения. Шостакович рассказывал мне, как во время работы

над музыкой к спектаклю «Клоп» он впервые встретился с Маяковским. Маяковский

был тогда в плохом, изнервленном настроении, от этого держался с вызывающей

надменностью и протянул юному композитору два пальца. Шостакович, несмотря на

весь пиетет перед великим поэтом, все-таки не сдался и протянул ему в ответ один

палец. Тогда Маяковский дружелюбно расхохотался и протянул ему полную пятерню.

«Ты далеко пойдешь, Шостакович...» Маяковский оказался прав.

Шостакович с нами, в нас, но он уже и не только с нами, он уже далеко – в

завтрашней музыке, в завтрашней истории, в завтрашнем человечестве.

1976

ТАЛАНТ ЕСТЬ ЧУДО НЕСЛУЧАЙНОЕ

иажды известный кибернетик проигрывал профессиональным композиторам


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю