355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Добренко » Политэкономия соцреализма » Текст книги (страница 5)
Политэкономия соцреализма
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 00:31

Текст книги "Политэкономия соцреализма"


Автор книги: Евгений Добренко


Жанры:

   

Культурология

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 42 страниц)

Эстетическое, слишком эстетическое

Социализм есть зрелище социализма. Это «новая реальность», которая сама свидетельствует о себе, не нуждаясь в референте. Когда‑то Ги Дебор точно описал природу этой реальности в «Обществе зрелища». Он утверждал, что «зрелище – это не коллекция образов, но социальные отношения между людьми, опосредованные образами», что в своей тотальности зрелище является «одновременно результатом и проекцией господствующего способа производства. Это не добавка к реальному миру, не дополнительная декорация, но самая суть нереальности реального общества» [99]99
  Debord Guy. Society of the Spectacle. Detroit: Black & Red, 1983. P. 4, 6.


[Закрыть]
. Язык зрелища состоит, по Дебору, из « знаковгосподствующего производства, которые одновременно являются единственной настоящей целью этого производства» [100]100
  Ibid. P. 7.


[Закрыть]
. Более того, «самая реальность вызревает внутри зрелища, что делает зрелище реальностью» [101]101
  Ibid. P. 8.


[Закрыть]
. Важные импликации подобного взгляда на социальную реальность раскрываются в подходе к идеологии, которая, как утверждал Дебор, «материализует себя в форме зрелища».

Подход к тоталитаризму как к зрелищу был недавно весьма успешно применен к итальянскому фашизму. Симонетта Фаласка–Зампони в своем анализе фашистского зрелища пришла к выводу о том, что «в своей тоталитарной логике фашистский режим признал недостижимость корней желания и воспринял их как вызов своему собственному управлению сферой социального. Не будучи в состоянии уничтожить принцип желания, режим последовательно предлагал репрезентативные решения, состоящие из соревнующихся репрезентаций. Фашизм превратился в цель потребления» [102]102
  Falasca‑Zamponi Simonetta. Fascist Spectacle: The Aesthetics of Power in Mussolini's Italy. Berkeley: University of California Press, 1997. P. 139.


[Закрыть]
. «Фашизм как объект желания» располагается в сфере того, что она назвала «миметической экономией» [103]103
  Ibid. P. 129.


[Закрыть]
. Это и была экономия зрелища: «Политический аппарат режима был мобилизован на конструирование фашистского зрелища, которое эксплуатировало принципы и движущие силы, лежащие в основе потребления. В то же время режим пытался переместить и перевернуть современные принципы потребительской публичности, на которых базировалось его собственное зрелище» [104]104
  Ibid. P. 186.


[Закрыть]
.

Иной подход – на этот раз к нацистской Германии – был продемонстрирован в известной работе Райнера Столлманна «Фашистская политика как тотальное произведение искусства» [105]105
  Stollmann Rainer. Fascist Politics as a Total Work of Art: Tendencies of the Aesthetization of Political Life in National Socialism // New German Critique. Spring 1978. № 14.


[Закрыть]
. Он говорил о том, что фашизм создает «искусственную идентичность» («artificial identity»), используя символику, например, рабочего класса. В то же время созданная в нем публичная сфера характеризуется как ««прекрасная иллюзия», которая, однако, отличается от «прекрасной иллюзии» искусства, служащего средством для индивидуального психологического «ухода» от реальности. Фашистская иллюзия является фактическим результатом ухода от реальности мелкобуржуазных масс, которые социально–экономически и социально–психологически были наиболее предрасположены к подобному уходу» [106]106
  Stollmann Rainer. Fascist Politics as a Total Work of Art: Tendencies of the Aesthetization of Political Life in National Socialism // New German Critique. Spring 1978. № 14. P. 59.


[Закрыть]
. Это то, что, несомненно, сближает советский и нацистский опыт. Дальше начинаются различия. В нацизме, утверждает Столлманн, «функция прекрасной иллюзии искусства как компенсации, как частной возможности для «ухода» была заменена иллюзорной реальностью, в которой люди, массы, вроде бы освобожденные от своих «материальных», социально–экономических масок, вышли на сцену, но действовали, не контролируя своих действий или сколько‑нибудь ответственно» [107]107
  Ibid.


[Закрыть]
.

Иное дело – соцреализм, постоянно подчеркивавший, что искусство не «уход», не «отрыв от жизни»; отсюда – его «похожесть» на жизнь, «жизненность» (маски в сталинском искусстве не снимаются, но прирастают к лицам). Причину различий находим в самом нацистском опыте: «Принципиальная ценность литературы в Третьем рейхе отличалась от ее статуса в буржуазно–демократическом государстве. Переступать границу фашистской иллюзорной реальности было запрещено. Всякое отражение настоящей реальности за кулисами иллюзорной публичной сферы фашизма, не говоря уже о какой‑либо продуктивной, эстетической ее утилизации, расценивалось как преступление. Литературная и художественная техника, формы и образы могут быть только результатом продуктивной ассоциации с реальностью. Но литературе Третьего рейха было разрешено ассоциироваться только с непродуктивной иллюзорной реальностью, смешивать себя с ней. Отсюда можно было ожидать только эклектичных и эпигонских результатов. Такая литература могла иметь только вторичные, деривационные функции. Настоящий нацистский автор с самого начала провозглашал публичную иллюзорную реальность Третьего рейха в качестве правдивой реальности. Его производство имело поэтому целью представление этой «реальности» в качестве настоящего исполнения человеческого предназначения, в качестве «революции», «социализма», человеческого призвания и счастья. Национал–социалистическая литература есть, следовательно, иллюзия реальной иллюзии, без всякой трансцендентности. И это стало причиной ее падения. Всякое бегство было блокировано министерством пропаганды, СС и Гестапо» [108]108
  Stollmann Rainer. Fascist Politics as a Total Work of Art: Tendencies of the Aesthetization of Political Life in National Socialism P. 59–60.


[Закрыть]
.

Соцреализм потому и отказывался служить «уходу от жизни», что стремился утвердить «иллюзию иллюзии» (то, что Мамардашвили называл «изображением изображения») в качестве «реальной иллюзии». Эта «реальная иллюзия» снимала саму идею «ухода» и «отрыва», меняя статус искусства сталинизма и делая функции соцреализма далеко не «вторичными». Сталинское искусство, будучи, несомненно, вполне манипуляционной «инженерией человеческих душ», тем не менее категорически отказывалось позиционировать себя (подобно нацистскому искусству) в качестве некоей «отдушины». Нацистскому лозунгу «Немецкой повседневности быть прекрасной!» сталинское искусство отвечало лозунгом «Прекрасное – это наша жизнь!», ликвидируя всякий зазор для возможного «отрыва» или «ухода». И только за пределами этого невозможного (а не предполагаемого, как в нацистской эстетике) зазора простиралось безбрежное пространство ГУЛАГа.

Следует, разумеется, избегать как простого сведения «тоталитаризмов» в разных странах к некоему единому знаменателю, так и наделения какого‑то одного из них – в каждой «отдельно взятой стране» – несвойственной ему уникальностью. Приведенные здесь примеры из итальянского и немецкого опыта призваны оттенить специфику собственно советского случая, для которого куда более продуктивен подход сквозь призму пересечения сфер желания, производства и потребления с точки зрения социальной травматики, конденсируемой в сталинской культуре. Как заметил Михаил Рыклин, начиная с 30–х годов «СССР стал отгораживаться от окружающего рационализма особым, нерасшифровываемым языком травмы» [109]109
  Рыклин Михаил. Пространства ликования. Тоталитаризм и различие. М.: Логос, 2002. С. 57.


[Закрыть]
, а «в пространстве утопии совершалась театрализация ее травм» [110]110
  Там же. С. 23.


[Закрыть]
. Таким образом, коммунизм был «воображаемой тотальной компенсацией травмы: это, пожалуй, единственная роль, которую он выполнил до конца» [111]111
  Там же. С. 88–89.


[Закрыть]
.

Можно поэтому сказать, что соцреализм стал своего рода «чистым искусством». Дереализация жизни достигла в нем поистине совершенной формы. В этом эстетизированном мире все оказалось утопленным в такой стилевой нирване, что потребление соцреалистической «культурной продукции» впору сравнить с действием глубокой анестезии. Если бы мы попытались описать соцреализм в категориях марксистской критики 20–х годов, то он был бы определен как чистое «эстетство». Оно понималось тогда как «внутренне–ограниченная (и практически–бесплодная) попытка общественного человека отгородиться от общественности миром искусственно создаваемых, наджизненных (или внежизненных) эстетических форм, призванных переключить активность общественного человека из жизненной реальности в план некоего умопостигаемого бытия» [112]112
  Горбов Д.Поиски Галатеи. М.: Федерация, 1929. С. 67.


[Закрыть]
. Каковым фактически и был «социализм».

Но в той точно мере, в какой соцреализм может быть понят в категориях «чистого искусства», он может рассматриваться как настоящая победа формализма. И действительно, «соцреализм приписывает значение самому знаку, свойствами реальности наделяется сам текст. Натурализация идей, наделение их чувственным бытием – предмета всякой онтологии – доходит до полного формализма этого типа письма. По сути дела, искусство превращается в иконографию идеологических форм […]. В этом новом поле реальности то, что пишут, снимают, ставят – существует на самом деле, в то время как многообразие непосредственного восприятия повседневности превращается в «нечто субъективное», в случайное, в «отдельный недостаток». Тем самым чтение обретает фундаментальный характер процедуры, в которой совпадает идентификация сознания и реализации власти. Именно чтение наделяет читателя социальностью. В чтении житель общества реального социализма и социалистического реализма (что одно и то же) идентифицируется с собственным телом – со схваченной обручем власти массой» [113]113
  Надточий Эдуард. О власти исчисления над жизнью и смертью // Тоталитаризм как исторический феномен. М.: Философское общество СССР, 1989. С. 344–345.


[Закрыть]
.

Вписывая соцреализм в указанные границы политического поля, можно было бы сказать, что если политика есть искусство возможного, то искусство есть политика невозможного. Советская политика всегда стремилась выйти за пределы возможного; титанизм питал ее, им был пронизан весь этот политико–эстетический проект. Политика невозможного компенсировалась советским искусством, которое должно было быть искусством возможного, не только скрывающим невозможность политики, не только «описывающим» ее как возможное, но делающимее возможным. Это не «невозможная эстетика» (как назвала ее Режин Робэн [114]114
  Robine Regine. Socialist Realism: An Impossible Aesthetic. Stanford: Stanford University Press, 1992.


[Закрыть]
), но – эстетика невозможного. Если же помнить, что «политика есть концентрированная экономика» [115]115
  Ленин B.И. Полное собрание сочинений. 5–е изд. Т. 45. С. 123.


[Закрыть]
, то сфера эстетического преображения расширяется: эстетизация политики оказывается и эстетизацией экономики (в пределе соцреализм – это концентрированный социализм).

Тотальная эстетизация реальности [116]116
  По точному замечанию Эндрю Хьюита, эстетизация должна пониматься не столько в буквальном смысле, как некая стратегия олитературивания, театрализации и т. п., но шире – как «дискурсивная реальность» («discursive realm») ( Hewitt Andrew. Fascist Modernism: Aesthetics, Politics, and the Avant‑Garde. Stanford: Stanford University Press, 1993. P 182).


[Закрыть]
(и экономической реальности прежде всего), будучи изначально вписанной в сам проект «социалистического строительства», фактически исчерпывала основные функции соцреализма, превращая в «искусство» все вокруг: «Именно потому, что художественная деятельность человека является […] существеннейшим проявлением истинно человеческой природы, освобождение этой человеческой природы от искажающих ее законов капитализма пробудило художников и развивает их в миллионах, – утверждала советская критика в 30–е годы. – Наша действительность говорит об этом не только замечательными выставками народного творчества, фестивалями художественной самодеятельности, величашим подъемом искусства всех социалистических народов Советской страны. Она говорит об этом, подчиняя ежедневный труд миллионов простых людей истинным законам красоты – исканию совершенного качества вещи и свободному удовлетворению потребности в творчестве новых, прекрасных форм бытия. Разве не этим законам подчинены художественные по своему существу работы метростроевцев, и блестящее мастерство наших летчиков, и высокое искусство врача и педагога, работающих с неиссякаемым творчеством над созданием сильного, умного, смелого, подлинно прекрасного человека? […] Только те художники будут вести наше искусство дальше по пути расцвета, которые будут искать мастерство в овладении изобразительными средствами искусства не как последнюю свою цель, не как безусловную гарантию успеха и славы, а как могучее и необходимое средствооткрыть и утвердить в сознании миллионов читателей ту глубокую жизненную правду, которая служит развитию жизни и решает ценность искусства» [117]117
  ЧетуноваН. «Гимнастика слова» или жизненная правда? //Литературный критик 1939. № 8–9. С. 84.


[Закрыть]
. Красота жизни, переливающаяся в красоту искусства, лишь на первый взгляд являет собой простую тавтологию.

В действительности искусство соцреализма, задача которого сводилась к «показу всего многообразия реальной действительности под углом зрения растущей и зреющей в ней красоты» [118]118
  Щукин Ю. М. Социалистический реализм и советская эстетическая мысль. С. 23.


[Закрыть]
, являлось своего рода гарантом «верности» самого политического проекта. На страницах журнала «Искусство» в 1952 году утверждалось, что «идея коммунизма, как высшей, самой гармонической, самой целесообразной формы человеческого бытия на земле, представляется вершиной человеческих представлений о прекрасном» [119]119
  Дмитриева Н. Эстетическая категория прекрасного // Искусство. 1952. № 1. С. 79.


[Закрыть]
. С другой стороны, оказывалось, что сами «грандиозные планы преобразования природы во имя счастья людей, которые воплощаются и будут воплощены в жизнь в нашей стране […] помимо своего народохозяйственного значения, заключают в себе величайшее эстетическое содержание. Они предстают перед нами как живое воплощение и торжество идеи прекрасного. Могучие зеленые барьеры лесов вырастают в степи, преграждая путь суховеям; сыпучие мертвые пески отступают перед жизненной силой воды, направляемой волей человека по тысячекилометровому каналу, и пустыни превращаются в цветущие долины, где будет произрастать хлопок, появятся оливковые рощи и виноградники. Это и есть формирование бытия по законам красоты» [120]120
  Там же. С. 78.


[Закрыть]
.

Наилучшим образом, однако, выразили эту тягу к красоте не профессиональные критики и эстетики, но известный авиаконструктор О. Антонов, заявивший в 1961 году, что «в эпоху строительства коммунизма искусство должно пронизать всю нашу жизнь, всю действительность. Искусство, эстетика должны составлять органическую сторону общественного производства. Эстетическая сторона нашей деятельности сейчас, в эпоху строительства коммунизма, должна рассматриваться как важнейшая наряду с производством хлеба, стали и космических кораблей» [121]121
  Художник. 1961. № 1. С. 17. Цит по: Гольдентрихт С. С. Оприроде эстетического творчества. С. 198.


[Закрыть]
.

Здесь мы оказываемся, однако, перед вопросом, ответа на который не найти у автора знаменитой формулы о «политизации эстетики» и «эстетизации политики»: почему Вальтер Беньямин видел эстетизацию политики в нацизме и не видел в социализме? Почему он противопоставлял социалистическую и нацистскую стратегии, для которых едва ли не в равной мере были свойственны как эстетизация политического поля, так и резкая политизация сферы эстетического [122]122
  Ср. подходы к проблеме: Hillach Ansgar. The Aesthetics of Politics: Walter Benjamin's «Theories of German Fascism» // New German Critique. Spring 1979. № 17; Jay Maritn.«The Aesthetic Ideology» as Ideology; or, What Does It Mean to Aestheticize Politics? // Cultural Critique. 1992. №21.


[Закрыть]
? Вряд ли ответ только в политических преференциях Беньямина или в том, что нацистское искусство «уводило от жизни». Думается, что в нацизме дереализация жизни отличалась лишь откровенностью, которая не может рассматриваться в качестве точки расподобления эстетических стратегий социализма и нацизма. Более того, в нацизме не только в целом сохраняется прежний экономический «базис», но и сама «надстроечная» эстетизация производства сильно отличается от эстетизации труда при социализме [123]123
  См.: Rabinbach Anson G. The Aesthetics of Production in the Third Reich // Journal of Contemporary History. 1976. № 11.


[Закрыть]
, который идет куда глубже, меняя отношения собственности.

Эстетизации при социализме подвержена в куда большей мере сфера самой экономики. «Поэзия свободного труда» заливает собой сферу политического воображаемого при социализме, но если помнить, что в политике лишь «концентрированно выражается экономика», станет ясно, что эстетизация экономики (не говоря уже о том, что она уже преображена согласно марксистскому проекту) при социализме и является формой эстетизации политики. Экономика при фашизме остается в главном той же – основанной на частной собственности и в этом смысле «неэстетичной». Иное дело в социализме: эстетизируясь, экономика перестатает быть самоценной – она служит здесь не личному интересу и даже не производству товаров и услуг, но – новому, красивому, гармоничному, «всесторонне развитому», «выпрямленному» (Горький) человеку. Иными словами, она жестко подчинена идеологии и эстетике. Поскольку эта экономика исходит из внеличного интереса, она оказывается в конечном счете идеальной и высокоэстетичной. Можно поэтому сказать, что если в фашизме эстетизации подверглась политика(на поверхности – политические ритуалы [124]124
  См.: Mosse George. The nationalization of the masses: political symbolism and mass movements in Germany from the Napoleonic wars through the Third Reich. Ithaca: Cornell University Press, 1991.


[Закрыть]
), то в социализме процесс зашел глубже – эстетизации подверглась экономика. Заметим попутно, что экономика социализма по необходимости требует большей эстетизации, чем при капитализме, поскольку она куда «идеальнее», а ее реальные «достижения» куда скромнее.

Можно сказать, что советская экономика была эффективной в той мере, в какой она была фиктивной. Экономика, поскольку в центре находилась прежде всего ее идеологическаяэффективность и поскольку вся она была обращена вовне (в качестве примера и «маяка»), превратила производство в демонстрацию производства(в соответствии с репрезентативными функциями самого социализма, призванного демонстрировать всему миру собственные преимущества). Идеологический аспект советской экономики не только не скрывался в советском официальном дискурсе, но, напротив, открыто провозглашался. «Марксистско–ленинская идеология является могучим фактором развития советской экономики», – утверждала передовая статья «Вопросов экономики» устами своего главного редактора академика Константина Островитянова [125]125
  Островитянов К. Ленин и Сталин об экономике и политике // Вопросы экономики. 1949. № 2. С. 23.


[Закрыть]
. Не следует, однако, думать, что речь шла только об идеологии. За идеологическим дискурсом всегда мерцают этический и в конечном счете – эстетический. Согласно известной формуле Горького, «эстетика – это этика будущего» (24, 252). Но советская эстетика договорилась до того, что, поскольку коммунистическое общество утвердится как величественное царство красоты, «принцип эстетического освоения оказывается идентичным принципу коммунистического производства. Подобно тому как теоретическим выражением капиталистической практики была политическая экономия – общественная наука капитализма, выражением принципов коммунистического труда станет марксистско–ленинская эстетика» [126]126
  Тасалов В.Капитализм и культура // О современной буржуазной эстетике. Вып. 1. М.: Искусство, 1963. С. 59.


[Закрыть]
.

Сфера экономического производства оказывается зоной эстетического клонирования. Можно сказать, что провозглашенная Беньямином эпоха механического воспроизводства искусства была необходимым преддверием эпохи механического воспроизводства самой жизни [127]127
  См. о связи «механического репродуцирования» Вальтера Беньямина и «гиперреальности» Жана Бодрийяра в кн.: Hewitt Andrew. Fascist Modernism: Aesthetics, Politics, and the Avant‑Garde (особ. гл. «Fascist Modernism and the Theater of Power». P. 166–182).


[Закрыть]
. Мысль Беньямина об эстетизации политики и политизации эстетики имеет и русскую родословную. За десять лет до выхода в свет его знаменитого трактата «Произведение искусства в эпоху механического репродуцирования», в том самом 1926 году, когда Беньямин находился в Москве, увидела свет книга Бориса Арватова «Искусство и производство».

Рассматривая домодернистские эстетические концепции, Арватов писал: «В этих теориях общество и природа рассматривались и расценивались с точки зрения искусства. Вместо того, чтобы социализировать эстетику, ученые эстетизировали социальную среду» [128]128
  Арватов Б. Искусство и производство. М.: Пролеткульт, 1926. С. 106. Далее ссылки на это издание с указанием в тексте страниц в скобках.


[Закрыть]
. Однако именно Арватов выступил за эстетизацию социальной среды: «Задача пролетариата – разрушить грань между художниками, монополистами какой‑то «красоты», и обществом в целом, – сделать методы художественного воспитания методами всеобщего воспитания общественно–гармонической личности» (С. 110). Именно этому, по мысли Арватова, должна была быть подчинена «социализация эстетики»: «Только после социализации […] методов художественного творчества возможно их введение в систему пролетарской педагогики, где они станут орудием воспитания человека, сознательно организующего и формы своей деятельности, и формы материальной среды» (С. 111). Вряд ли Арватов представлял себе все последствия постулируемой им задачи: «Деятельность художника–инженера станет мостом от производства к потреблению, а потому органическое, «инженерное» вхождение художников в производства оказывается, помимо всего прочего, необходимым условием экономической системы социализма, становясь все более и более неизбежным по мере продвижения к нему» (С. 119–120).

Теория Арватова имела историческую базу. Он полагал, что «относительно всего так называемого «прикладного», украшающего искусства нечего доказывать, что оно служит восполнением действительности: «украшать» можно только «некрасивое» само по себе, не удовлетворяющее непосредственно, т. е. не целостно организованное. […] Такое искусство с помощью изобразительной фантазии, с помощью изобразительно–комбинаторной («композиционной») деятельности позволяет людям видеть, слышать, ощущать в организованном виде то, к чему имеется тяга. Изображающее искусство восполняет в воображении неосуществленные реально общественные потребности» (С. 120–121). Эта своего рода прелюдия к бесконечному спору о «романтизме» и «реализме» в соцреализме соседствует с радикальным отказом от искусства как такового.

Арватов исходил из того, что «художники гармонизировали в изображении то, что было неорганизованным в опыте обслуживаемого ими социального слоя» (С. 124–125). Отсюда был только шаг к объяснению открытого Горьким феномена «третьей реальности» (каковой впоследствии и станет «социализм»): «Раз искусство не «отражает» жизнь, как это принято думать, а восполняет ее; раз художник гармонизирует теми или другими приемами не гармонизированное в действительности, – значит, всякое изображающее искусство представляет собой по самому смыслу его социальной задачи переделку действительности, ее трансформацию. Значит – деятельность всякого художника–изображателя заключается в том, что он берет элементы жизни и по–своему изменяет их, выводит из обычного жизненного плана так, чтобы дать ощутить их по–новому. Значит – подлинный натурализм, «правдивость» в искусстве – это миф […] а так называемый «реализм» – это лишь особый способ художественно изменять действительность и притом – способ бессознательно употребляемый» (С. 125). Отсюда Арватов делал вывод о том, что «ставить искусству задачи фиксации действительности (например, отражения быта) антинаучно и практически бесполезно» (С. 125). Что нужно – так это «объективная фиксация плюс диалектический монтаж действительных фактов, вместо субъективного комбинирования фактов выдуманных» (С. 126). Понятия «объективная фиксация» и «действительные факты» выдают в главном теоретике производственного искусства неистребимого романтика [129]129
  По точному замечанию Бориса Гройса, лефовцы воспринимали в качестве «материала самой жизни» «результаты манипуляций и симуляций, осуществляемых средствами массовой информации, находящимися под тотальным контролем партийного пропагандистского аппарата» (все эти «кинодокументы», фотографии, выступления передовиков и т. п.) (Гройс Борис. Утопия и обмен. С. 32–33).


[Закрыть]
.

Фактически Арватов понял природу будущего советского искусства (если заменить его «изображающее искусство» соцреализмом, мы увидим, что основные функции последнего поняты верно). Арватов требовал, чтобы пролетариат «сознательно подошел к изобразительному искусству»: «Вместо того, чтобы затушевывать восполняющую функцию искусства, надо ее откровенно обнаружить, – в противном случае получится иллюзорный увод из действительности, вредный самообман, псевдо–жизнь, нужная буржуазии, но опасная классу реальных строителей» (С. 127). Иными словами – следует «обнажить прием» и не скрывать, что мы имеем дело с «активно–восполняющим», а потому – «пропагандистским» искусством. «Обнажение приемов художественного мастерства, ликвидация фетишистической «тайны» его, передача приемов от художника–производителя к потребителю – вот единственное условие, при котором исчезнет вековая грань между искусством и практикой» (С. 128). Сам Арватов, как известно, активно разоблачал «эстетический фетишизм», которым, по его мнению, была заражена пролетарская литература [130]130
  См., напр.: Арватов Б.Эстетический фетишизм // Арватов Б. Искусство и классы. М.; П.: Госиздат, 1923.


[Закрыть]
. На самом деле «вековая грань между искусством и практикой» может исчезнуть только через «фетишизацию тайны искусства». Это и было частью соцреалистического проекта. Соцреализм выполнил программу Арватова, не «обнажив приема», но, напротив, – упрятав.

Еще раньше Илья Эренбург, как раз и проделавший полный цикл превращения, выстраивал историческую перспективу преодоления «вековой грани между искусством и практикой» следующим образом: «Вчера – чуть–чуть посыпать бронзовым порошкомбесформенную жизнь. Сегодня – сдуть порошок, выкинуть хлам, строить формы, сделать искусство жизнью. Завтра – созданные формы провести через все дни и труды, – сделать жизнь искусством» [131]131
  Эренбург Илья. А все‑таки она вертится. М.; Берлин: Геликон, 1922. С. 94.


[Закрыть]
. Сторонники левого искусства видели искусство будущего немиметическим, но именно преобразующим. «Анализируя и осознавая движущие возможности искусства, как социальной силы, – один из ведущих теоретиков ЛЕФа Сергей Третьяков требовал – бросить порождающую его энергию на потребу действительности, а не отраженной жизни, окрасить мастерством и радостью искусства каждое человеческое производственное движение» [132]132
  Третьяков Сергей. Откуда и куда? // ЛЕФ. 1923. № 1. С. 200.


[Закрыть]
. Но достаточно снять противопоставление «потребы действительности» и «отраженной жизни», чтобы получился настоящий соцреализм. В этом смысле слова Маяковского о том, что ему «лучшим памятником будет построенный в боях социализм», обретают вполне буквальный смысл: «построенный социализм» оказался памятником не кому‑нибудь, но именно поэту.

И все же не следует переоценивать авангардные истоки сталинского искусства. Идеи эстетизации реальности вовсе не были чужды людям, весьма далеким от авангарда. Луначарский в своих воспоминаниях о Ленине приводил слова вождя: «Сначала надо вырвать власть, разоружить, палить друг в друга из пулеметов для того, чтобы закрепить право народа устраивать свое хозяйство, затем нужно в поте лица наладить торговлю, справиться с машинами для того, чтобы люди были сыты, одеты, обуты. Для чего? Для того, чтобы они были счастливы. А когда дело идет о счастье, тогда на первый план является художник, потому что он есть великий организатор человеческого счастья. Вот почему до тех пор, пока искусство не выступит на первый доминирующий план, жизнь есть только пережевывание жизни» [133]133
  Луначарский А. В. Ленин и народное образование. М.: Изд–во АПН, 1960. С. 138.


[Закрыть]
. И действительно, без искусства советская «жизнь» есть простое «пережевывание» – и никакого «счастья».

Первый манифест русского формализма, эссе Виктора Шкловского «Воскрешение слова», был направлен, как известно, против наиболее влиятельного в России лингвиста и теоретика литературы Потебни, исходившего из того, что «искусство есть мышление образами». Дело, утверждал Шкловский, не в «образности», но в приемах и технике. Отсюда – модернистский техницизм. Соцреализм был возвратом к «образности» на уровне продукта, но не на уровне производства (после модернизма это было уже невозможно). Шкловский провозгласил основой искусства остранение – превращение знакомого в незнакомое. Соцреализм, наоборот, превращал незнакомое в знакомое (в этой проекции соц–арт может быть понят как остранение соцреализма). Но в своей работе по производству образов реальности соцреализм более всего, как известно, отвергал именно «формализм». Не в последнюю очередь потому, что скрывал основную свою интенцию: использовать модернистский техницизм для более эффективного утверждения традиционного, доступного реципиенту образно–миметического подхода к реальности. «Социалистического» в этом «реализме» разве что модернистская технология (как на уровне институций литературного производства, так и на уровне функционально–производственном) и тематическое задание. Эти «модернистские истоки» соцреализма [134]134
  См.: Gutkin Irina. The Cultural Origins of the Socialist Realist Aesthetic: 1890–1934. Evanston: Northwestern University Press, 1999.


[Закрыть]
следует видеть, но не следует абсолютизировать.

Вначале Андрей Синявский в своем известном эссе «Что такое социалистический реализм», а затем Борис Гройс в книге «Стиль Сталин» возвратили исследователей сталинской культуры к ее эстетическим истокам. «Мы бессильны, чтобы устоять перед чарующей красотой коммунизма», – иронически замечал Синявский [135]135
  Фантастический мир Абрама Терца. С. 406; см. также: Синявский А. Сталин – герой и художник сталинской эпохи // Осмыслить культ Сталина. М.: Прогресс, 1989.


[Закрыть]
. Гройс еще более четко проартикулировал – после десятилетий подчеркивания узкополитических и пропагандистских функций соцреализма – именно эстетическое его измерение. Но для Гройса эстетизация реальности в соцреализме является началом и концом в понимании природы этого «художественного метода». Проблема заменной реальности, «реальной идеологии» этой культуры им даже не ставится. Однако, как уже говорилось, соцреализм был чем‑то гораздо большим, чем простым «мимесисом несуществующего». И если верно, что социализм был «единственным разрешенным к созданию произведением искусства» в сталинскую эпоху [136]136
  Гройс Б. Утопия и обмен (Стиль Сталин). С. 38.


[Закрыть]
, то в том лишь смысле, что он был чем‑то значительно большим, чем просто «произведение искусства»: будучи продуктом «художественного метода», он выходил за пределы искусства «в жизнь», и в этом состояло «оправдание» самого соцреализма.

Подчеркивая «художественный» потенциал соцреализма, Гройс сосредоточивает весь свой анализ на «демиурге», на феномене превращения партийного руководства «в своего рода художника, для которого весь мир служит материалом» [137]137
  Там же. С. 11.


[Закрыть]
. Он полагает, что авангард создал новый художественно–политический дискурс, «где каждое решение относительно эстетической конструкции художественного произведения оценивается как политическое решение, и наоборот, каждое политическое решение оценивается, исходя из его эстетических последствий» [138]138
  Там же. С. 26.


[Закрыть]
, а затем уступил этот проект политической власти, «которой, по существу, начинает отводиться аутентичная роль авангардного художника – создавать единый план новой реальности» [139]139
  Там же. С. 30.


[Закрыть]
. Говоря о «тотальном произведении искусства сталинизма», Гройс сосредоточился на его генетике, а не на онтологии. Мне уже приходилось писать о том, что соцреалистический «демиург» был продуктом далеко не только авангарда, но всего комплекса идей и практик революционной культуры [140]140
  См.: Добренко Евгений. Формовка советского писателя: Социальные и эстетические истоки советской литературной культуры. СПб.: Академический проект, 1999.


[Закрыть]
. Кроме того, само понятие «авангардный демиург» в контексте разговора о соцреализме не имеет никакого содержания: когда читаешь, что авангардный художник делится с властью своим проектом, невольно хочется представить себе этого художника. Если это действительно «авангардный художник», то что же принес он на алтарь сталинизма? Одни превратились в литературных чиновников, другие покончили с собой, третьи превратились в «лагерную пыль», а уж те, кто действительно остался в соцреализме – в широком диапазоне от Николая Асеева до Семена Кирсанова, – что они «принесли»? Какой «авангардный проект»? Единственное значение слова «проект», доступное соцреалистическому «демиургу», это бюрократическое «проект резолюции».

«В связи с тоталитарными движениями XX века иногда говорят об эстетизации политики, что молчаливо предполагает население этих стран в роли зрителей, – пишет Гройс. – Скорее следует говорить об эстетизации всей жизни страны, для которой население было статистами или рабочими сцены, а Сталин – единственным автором и зрителем. Только для него строились высотные здания и московское метро, сооружались каналы и плотины, и перед ним тянулись дважды в год ликующие толпы, в которых он видел «всю страну и ее нового человека». Эстетика соцреализма есть поэтому эстетика сталинской политики, которая в свою очередь ставила себе эстетические задачи» [141]141
  Гройс Борис. Сталинизм как эстетический феномен // Синтаксис. 1987. № 17. С. 106–107.


[Закрыть]
.

Дело, однако, в том, что политика не ставит себе эстетических задач. Она решает задачи политические, т. е. задачи овладения и удержания власти. Кроме того, абсолютизируя соцреалистическую стратегию эстетизации реальности, Гройс не ставит вопроса о ее функциях. Если дело только в том, что Сталин сам становится художником, тогда все упирается лишь в некий артистический нарциссизм вождя.

На самом деле, для того чтобы стать «эстетикой сталинской политики», соцреализм должен был стать составной частью этой политики, а не простой виньеткой к ней. Гройс смотрит на ситуацию исключительно из сферы самого искусства. Однако зрителем этого представления был не столько Сталин, сколько самое население, каковое было и рабочими сцены, и одновременно зрителями (для которых нужно было дереализовать их реальный труд рабочих сцены), и в конечном счете авторами (поскольку именно масса является истинным источником террора; вождь же – только менеджером). Вместо постановки вопроса о том, какие эстетические задачи ставил себе сталинизм, Гройс эстетизирует сталинскую политику, тем самым превращая ее в некую метафору. Между тем эстетика действительно играла огромную роль в политике, и вовсе не метафорическую (только ли для Сталина строилось московское метро?), но совершенно утилитарную. Метро, каналы, плотины и лесозащитные полосы создавались в целях сугубо политических. Дереализация тяжелой повседневности, превращение ее в «социализм» были неотъемлемой частью проекта. В этой тавтологии состоял «производственный цикл» сталинизма. Политизация эстетики и эстетизация политики вовсе не означают, что что‑то заменяется чем‑то. Политика как сфера отношений власти остается определяющей, а функции эстетики в этой сфере лишь преобразуются, тогда как в эстетизированном мире Гройса эстетика заменяет политику. Это постмодернистская стратегия, характерная для соц–арта, но не для соцреализма. Нет, ГУЛАГ не исчез в результате эстетизации сталинского мира; он лишь дереализовывался при помощи эстетики.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю