355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Добренко » Политэкономия соцреализма » Текст книги (страница 16)
Политэкономия соцреализма
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 00:31

Текст книги "Политэкономия соцреализма"


Автор книги: Евгений Добренко


Жанры:

   

Культурология

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 42 страниц)

Думы, гимны, кличи – все это жанры нового дискурса номинации «класса» [418]418
  Как показала Мария Заламбани, само зарождение производственничества в Пролеткульте имело отчетливо выраженный оттенок «конструирования класса»: интеллигенция, т. е. собственно мелкая буржуазия, берет на себя функции «рабочего класса» за отсутствием последнего и занимается – через «пролетарскую культуру» – фактически созданием пролетариата: «Настоящая проблема пролетарской культуры заключалась в том, чтобы найти пролетариев, способных создавать пролетарскую культуру в условиях, когда в результате войны, закрытия фабрик, возвращения части рабочих в деревню рабочий класс значительно сократился», а «его уцелевший авангард […] растворился в политических кадрах» (См.: Заламбани Мария.Искусство в производстве: Авангард и революция в России 20–х годов. М.: Наследие, 2003. С. 23). «Образовавшуюся лакуну» и заполнила собой интеллигенция, создавшая через метафоры производственничества модель «социалистического», «дисциплинированного», «тейлоризированного» и т. д. пролетариата: «После революции интеллигенция пытается преодолеть дуализм искусства и труда и стремится к их синтезу, применяя к русской культуре модель западной материальной культуры. Данная модель предполагает «любовь» к производимому предмету только в том случае, если речь идет о произведении искусства. Только процесс художественного производства вызывает любовь и достоин ее. В этом случае художник неизбежно должен влюбиться в предмет собственного искусства. Таким образом, чтобы научить рабочих любить свой труд, необходимо превратить их в художников; труд облагораживается и становится искусством. Рабочий класс «охудожествляется» и, тем самым, исчезает как класс, слившись с интеллигенцией» (Там же. С. 27).


[Закрыть]
. Любопытно, что сама пролеткультовская критика писала об эклектизме «формы» у Гастева: «Формы своей у него нет. По содержанию поэзия А. Гастева подлинно пролетарская, а форма заимствована у пролетарских писателей, – есть у него и символистика, и импрессионизм, формы смешанные, – реалистическая и бытовая […]. Буйная стихийная сила аморфного анархиствующего мелко–буржуазного демократа Уитмена по своей основе радикально расходится с пролетарским представлением мира. Пролетариат – это такой класс, который знает, чего он хочет. Всему неопределенному он противопоставляет строго сознательную организованность. А. Гастев своими произведениями показал самоё основу, внутренние кровеносные каналы индустриального машинизма, которые развиваются с неумолимой последовательностью и дисциплинируют волю живых работников, приучая их сотнями, тысячами делать движения в один момент. Форма, содержание которой дается внутренней жизнью производства, должна быть такой же стройной и неумолимо точной, как логика механизма машины» [419]419
  Калинин Федор.Путь пролетарской критики и «Поэзия рабочего удара» А Гастева // Пролетарская культура. 1918. № 4. С. 17–18.


[Закрыть]
.

Между тем истоки гастевской «формы» лежат не в литературе, но в самом проекте социализма в России, в проекте создания пролетарского «класса» в крестьянской стране. По сути, Гастев дискурсивно создавал пролетарское машинизированное коллективное тело [420]420
  См.: Hellebust Rolf.Flesh to Metal: Soviet Literature and the Alchemy of Revolution. Ithaca: Cornell University Press, 2003.


[Закрыть]
. Сама по себе такая сборка не столько идеологический, сколько именно эстетический жест. В случае Гастева – радикальный эстетический жест. Гастев рисует идеальное, уже «нормализованное», дисциплинированное тело. Это был сугубо дискурсивный проект.

В отличие от своих коллег по Пролеткульту, Гастев утверждал, что в основе пролетарской культуры лежит не труд, не коллективизм и даже не советская организация, но сама индустрия: «Для нового индустриального пролетариата, для его психологии, для его культуры прежде всего характерна сама индустрия. Корпуса, трубы, колонны, мосты, краны и вся сложная конструктивность новых построек и предприятий, катастрофичность и неумолимая динамика, – вот что пронизывает обыденное сознание пролетариата. Вся жизнь современной индустрии пропитана движением, катастрофой, вделанной в то же время в рамки организованности и строгой закономерности. Катастрофа и динамика, скованная грандиозным ритмом, – вот основные, осеняющие моменты пролетарской психологии. […]

Машинизирование не только жестов, не только рабоче–производственных методов, но машинизирование обыденного мышления, соединенное с крайним объективизмом, поразительно нормализует психологию пролетариата. […] Где бы он ни работал: в Германии, в Сан–Франциско, в Австралии, в Сибири, у него есть только общие психологические формулы, которые воспринимают с быстротой электрического тока первый производственный намек и завершают его в сложный шаблонный комплекс. Пусть нет еще международного языка, но есть международные жесты, есть международные психологические формулы, которыми обладают миллионы. Вот эта черта и сообщает пролетарской психологии поразительную анонимность, позволяющую квалифицировать отдельную пролетарскую единицу как А, Б, Ц или как 325, 075 и 0 и т. п. В этой нормализованности психологии и ее динамизме […] из края в край мира гуляют мощные грузные психологические потоки, для которых как будто уже нет миллиона голов, есть одна мировая голова. В дальнейшем эта тенденция создаст невозможность индивидуального мышления, претворяясь в объективную психологию целого класса с системами психологических включений, выключений, замыканий […]

Такой коллективизм можно назвать механизированным коллективизмом. Проявления этого механизированного коллективизма настолько чужды персональности, настолько анонимны, что движения этих коллективов–комплексов приближаются к движению вещей, в которых как будто уже нет человеческого индивидуального лица, а есть ровные, нормализованные шаги, есть лица без экспрессий, душа, лишенная лирики, эмоция, измеряемая не криком, не смехом, а манометром и таксометром. Не ясно ли, что в лице пролетариата мы имеем растущий класс, который развертывает одновременно и живую рабочую силу, и железную механику своего нового коллектива, и новый массовый инженеризм, превращающий пролетариат в невиданный социальный автомат». Отсюда – и новое искусство, главная характеристика которого – «технизирование слова», искусство, которое «будет постепенно отделяться от живого его носителя – человека. Здесь мы вплотную подходим к какому‑то действительно новому комбинированному искусству, где отступят на задний план чисто человеческие демонстрации, жалкие современные лицедейства и камерная музыка. Мы идем к невиданно–объективной демонстрации вещей, механизированных толп и потрясающей открытой грандиозности, не знающей ничего интимного и лирического» [421]421
  Гастев А.О тенденциях пролетарской культуры // Пролетарская культура. 1919. № 9–10. С. 44–45.


[Закрыть]
.

В этой пространной цитате – полный конспект замятинского «Мы». Интересно, что, полемизируя с Гастевым, главный идеолог Пролеткульта Александр Богданов, поддерживавший программу эстетизации производства, отказался видеть в гастевском машинизме адекватное отражение своих производственнических грез; он писал, что «эта чудовищная аракчеевщина есть, конечно, порождение не производственного коллективизма, а милитаристической муштровки» [422]422
  Богданов А.О тенденциях пролетарской культуры (Ответ А. Гастеву) // Пролетарская культура. 1919. № 9–10. С. 50.


[Закрыть]
. Между тем изображенный Гастевым мир – сама гармония, чистое царство прекрасного (как он его понимал). Просто, взявшись за непосредственное осуществление своей утопии, Гастев оказался куда последовательнее других поэтов Пролеткульта.

Как бы то ни было, поэты Пролеткульта были первыми, кто не захотел увидеть в НЭПе «поэзии самой действительности». Поэтому с НЭПом исчезает из пролетарской поэзии и тема труда. Гастев же ушел в «работу» и после своей последней поэтической книги «Пачка ордеров» (1921) занялся фактически рационализацией профессионального труда, а на самом деле – его эстетизацией. Критика писала, что, уйдя из поэзии, он совершил «художественное самоубийство», но дело обстояло как раз наоборот: рациональность своего проекта он довел до того предела, за которым начиналось чистое искусство. Так, вполне очевидна связь между гастевским НОТом [423]423
  Разрабатываемая Гастевым «Научная организация труда» (НОТ).


[Закрыть]
и биомеханикой Мейерхольда. В системе Мейерхольда и его учеников режиссер выступал в роли «церемониймейстера труда и быта», а актер – пропагандистом со сцены системы Тейлора. Многие элементы новой театральной системы были взяты прямо из идеальных, условных программ НОТа, которые и походили скорее на пособия по театральной биомеханике, чем на пособия по организации труда.

Чем очевиднее этот производственно–эстетический проект, основанный на сверхкультуре труда, не подходил России – с ее хозяйственной отсталостью, разрухой, отсутствием не только культуры производства и дисциплины, но самой этики труда, – тем радикальнее были идеи рационализации мускульного труда (характерен в этом смысле фильм «Возвращение Нейтана Беккера» (реж. Б. Шпис, 1932), герой которого каменщик Нейтан Беккер возвращается в СССР после 28–летней эмиграции в Америку из царской России. Он не понимает, что такое соцсоревнование и «социалистическое отношение к труду». Ему показывают, что продуктивность труда каменщика определяется не конкуренцией, а использованием «научной организации труда», гимнастики и т. п. Советские рабочие в фильме устраивают «пятиминутки здоровья» и побеждают Беккера в соревновании). Но чем больше рационализировался труд у Гастева, тем больше он эстетизировался, дегуманизировался и – в конечном счете – дереализовался. Соцреализм начинал с этой точки.

Гастев совершил в Пролеткульте переход, по масштабам равный тому, что на параллельной площадке совершил ЛЕФ, перейдя от футуристической программы к «литературе факта». Гастев искал пути продвижения своей утопии: от производственничества – к производству. Но всякий раз это было перетекание эстетических фантазий. Отказавшись от чисто экономических предпосылок тейлоризма (который был объявлен непригодным для социализма тем, что не предъявлял никаких требований к «творческому интеллекту рабочего»), Гастев пытался наполнить тейлоровский проект «социалистическим содержанием», а именно рациональной эстетикой. Если Форд был плох тем, что лишал труд всякого «содержания», делал его нетворческим, будучи убежденным, что требование творчества неприемлемо для большинства работающих, если он лишал труд «романтики профессии», «искусства мастера», если его поточный метод вел к дисквалификации рабочих и, поскольку в нем все просчитано, делал ненужным соцсоревнование и ударничество, то гастевский проект, напротив, содержал сильный эстетико–идеологический компонент.

Рационализм, который и был востребован в эпоху первых пятилеток, оказался, однако, абсолютно непригодным для поэтизации труда в высоком сталинизме, который «поглощал» технический дискурс, превращал «социалистический труд» в магию, в своего рода «триумф воли». Отвергнув гастевский техницизм, соцреализм заменил его «эстетику производства» «красотой» и «поэзией труда», эстетикой «производственных отношений».

Предпосылки этой замены были заложены в революционной культуре, в которой тейлоризм клеймился как «порабощение человека машиной» и как «выжимание пота по правилам науки» [424]424
  Ленин В. И. Полное собрание сочинений. Изд. 5–е. Т. 18. С. 556–557; Т. 20. С. 134, 136.


[Закрыть]
(Ленин), но одновременно проводились исследования в Лаборатории индустриальной психотехники при Наркомате труда и в Центральной лаборатории по изучению труда при Институте исследования мозга под руководством Владимира Бехтерева. В рамках этого «научного направления» широко поощрялся НОТ, а в 1920 году Гастев создал ЦИТ (Центральный институт труда). Гастев относился к своему «рациональному» проекту как художник par excellence. «ИНЖЕНЕРИЯ, – говорил он, – является самой высшей научной и художественной мудростью», а ЦИТ – «ВЫСШАЯ ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛЕГЕНДА, для которой можно пожертвовать всем тем, что пришлось делать до него» [425]425
  Гастев Алексей.Поэзия рабочего удара. С. 8, 10.


[Закрыть]
. ЦИТ и следует рассматривать как «последнее художественное произведение» Гастева.

В первомайском номере «Правды» за 1923 год Гастев выступил со статьей «Май и работа», где призывал «взять труд такой, как он есть; именно так, как он проявляется в производстве, и поставить задачу, открыть, изобрести способы сделать его бодрым, лишенным утомления, но сделать его исключительно заманчивой лабораторией жизни […] пусть свежее революционное варварство поставит с наивной смелостью задачу – открыть новую потрясающую силу воспитания живой трудовой машины». В своей поэзии Гастев начал с одушевления машины, а закончил машинизацией человека. В этом смысле ЦИТовский проект – прямое завершение эволюции эстетического проекта по превращению человека в машину. Причем даже не другими методами, но теми же – дискурсивными.

Характерно, что лучше всех поняли Гастева лефовцы. Его поэзия, писал на страницах «Нового Лефа» Виктор Перцов, – это «поэзия конкретных предложений. В эпоху военного коммунизма был заготовлен гимн индустриализации, марш эпохи великих работ. Приближалась развязка. От таких слов можно было перейти только к делу». Последнее художественное произведение Гастева «Пачка ордеров» Перцов назвал «залпом повелительных наклонений», ставшим переходом к «настоящему событию» – Институту Труда, т. е. к «реальной работе по переделке рабочего человека» [426]426
  Перцов В.Современники (Гастев, Хлебников) // Новый Леф. 1927. № 8–9. С. 79.


[Закрыть]
.

Провозвестник машинизма и производственничества, Гастев стоял у истоков колоссального художественного движения, охватившего пореволюционную Россию [427]427
  См. подробно: Рудницкий К. Л., Зоркая Н. М., Шахназарова Н. Г. Искусство, рожденное Революцией // Страницы истории советской художественной культуры 1917–1932. М.: Наука, 1989. С. 43–47.


[Закрыть]
.

В 1918 году выходят стихотворения в прозе Гастева «Мы растем из железа», «Гудки», «Рельсы», «Башня» и др.

В 1922 году появляется «Симфония гудков» Арсения Авраамова, которая задумывалась «как звуковое оформление празднеств в масштабе целого города» [428]428
  Советская музыка. 1984. № 11. С. 55.


[Закрыть]
. В том же году режиссер Александр Канин ставит в Саратове пьесу поэта–футуриста Василия Каменского «Паровозная обедня», в которой актеры играли роли рельсов, гаек, шпал, заклепок и т. д. «Спектакль производит впечатление, не лишенное подъема. Второй же акт, в котором отправление паровоза празднует строительный материал: шпалы, рельсы, заклепки, гайки, уголь и т. п., – положительно удачен. В нем есть черты и смешные, и грациозные, и даже грандиозные», – писал Луначарский [429]429
  Цит. по: Рудницкий К. Л., Зоркая Н. М., Шахназарова Н. Г. Искусство, рожденное Революцией. С. 43.


[Закрыть]
.

В 1923 году Сергей Эйзенштейн ставит мелодраму Сергея Третьякова «Противогазы» прямо в цехе московского газового завода, возле работающих станков. На советской сцене идут пьесы немецких экспрессионистов, где героем выступал сам завод. Об одной из таких постановок Адриан Пиотровский в 1925 году писал: «Постановщикам удалось превратить социально–философскую драму в настоящую трагедию производства. Герой ее, не в переносном, а в прямом смысле, – завод, сначала живущий во всю глубину сцены, дышащий парами и пламенем, движущий шестернями и колесами, потом гибнущий, лежащий мертвым, и, наконец, снова восставший». В том же году в московском театре «Мастфор» (Мастерская Фореггера) с огромным успехом прошли «Танцы машин», где танцоры в прозодежде, применяемой Вс. Мейрхольдом с 1921 года, в сопровождении соответствующего звукоподражания имитировали движения трансмиссии, механической пилы, удары парового молотка, колес, маховиков и т. д.

В 1924 году выходит первый производственный роман «Доменная печь» Николая Ляшко.

В следующем, 1925 году Сергей Прокофьев вводит индустриализм в «серьезную музыку», написав балет «Стальной скок», поставленный в 1927 году у Дягилева в Париже (сюита из «Скока» исполнялась в Москве в 1928 году, а Мейерхольд намеревался поставить его в Большом театре). В том же году появляется протоканонический роман о производстве, вызвавший широкие дискуссии, «Цемент» Федора Гладкова.

1928 год стал годом «производственной музыки», наполненной машинными ритмами, с исполнителями, одетыми в прозодежду и производственные спецовки: Владимир Дешевов пишет оперу «Лед и сталь» (наиболее яркий ее эпизод – симфонический антракт «Металлургический завод» – стал исполняться как отдельное произведение), композитор А. Мосолов пишет для Большого театра балет «Сталь» с симфоническим эпизодом «Завод».

В 1931 году Д. Шостакович создает балет «Болт».

В архитектуре этих лет развиваются «техноподобные» формы у Владимира Татлина, отчетливо индустриальный облик приобретает архитектура у Константина Мельникова (например, клуб им. Русакова на Стромынке в виде гайки).

В кино расцвета достигает творчество киноков во главе с Дзигой Вертовым, заявлявшим в своем манифесте: «Я – киноглаз. Я – глаз механический. Я, машина, показываю вам мир таким, каким только я его смогу увидеть» [430]430
  Дзига Вертов.Статьи. Дневники. Замыслы. М.: Искусство, 1966. С. 55.


[Закрыть]
.

Везде здесь, как выяснится позже, производство и машина «подавляют человека». Соцреализм начинается с преодоления производственничества и «техницизма», заменив «производство» «производственными отношениями». На смену «оживлению» производства 1920–х годов приходит жизнь, до краев наполненная производством. А значит – и поэзией. Патриарх производственного жанра Федор Гладков писал в 1954 году об авторах «мертвых и унылых» сочинений о производстве, что они «не чувствуют глубокой поэзии нашего труда. А наш социалистический труд – труд невиданный, беспримерный в истории: это труд новаторский, творческий, пробуждающий и поднимающий и духовные силы и благородные чувства. […] Поэтому мы, советские художники, не можем не воспринимать его, не можем не относиться к нему, как к великому и творческому деянию – к деянию как поэзии […] наш труд и не нуждается в поэтизировании: он сам дышит великой поэзией» [431]431
  Гладков Федор.О самом заветном. С. 57.


[Закрыть]
. Труд стал равным «действительности», тоже, как известно, уже превратившейся в «поэзию».

В отличие от пролетарских поэтов, делавших акцент на эстетизации труда, авангардные идеологи фокусировались на индустриализации искусства, что было чуждо магическому соцреализму. Лефовский производственнический проект, суть которого сформулировал теоретик конструктивизма Корнелий Зелинский – «поэтизация социалистического индустриализма» [432]432
  Зелинский Корнелий.Критические письма. Кн. вторая. М.: Советский писатель, 1934. С. 177.


[Закрыть]
, – был и вовсе неприемлем в сталинской культуре, где поэтизации подлежал не индустриализм «сам по себе», но «социалистическое его содержание», которое не вполне учитывалось лефовцами и «американизированными» конструктивистами. В конце концов, советский политико–эстетический проект был направлен не столько к производству образов производства «как такового», сколько к производству социализма, частью которого (хотя и существенной) является производство. Замкнутость лефовцев на чистом производстве делала их производственнические усилия бесполезными «в новых исторических условиях».

Между тем производственническая программа Левого фронта (и в особенности конструктивистов), родившаяся в острой полемике с Пролеткультом [433]433
  См.: Силлов А.Расея или СССР //ЛЕФ. 1923. № 2.


[Закрыть]
, сыграла ключевую роль в формировании соцреалистического «трудового дискурса» как раз в момент его зарождения – в эпоху первой пятилетки. Конструктивистский американизм, техницизм, цивилизаторский пафос идеально соответствовали «эпохе индустриализации», так называемому «реконструктивному периоду». Особенно важна здесь конструктивистская «социалистически–конструктивная» критика «левачества». Дискурс этой критики доминирует в советском официозе рубежа 30–х годов (борьба с «правыми» была скорее «организационной» и не породила особого дискурса).

«Наш потомственный и почетный романтизм», писал Зелинский, обнаруживается не только в националистически настроенной литературе и идет не только от русской традиции «небрежения к материальным невзгодам» и «русского неба, которое будто бы голубым куполом сияет над позорной былью», но особенно опасен «на левом фронте», где Маяковский борется с бытом, противопоставляет революцию галошам и предостерегает, чтобы обывательские удобства не затмили революционных идеалов [434]434
  Зелинский Корнелий.Конструктивизм и социализм // Бизнес. М.: Литературный Центр Конструктивистов, 1929. С. 39.


[Закрыть]
: «Можно и должно «в наше время, время революции» (Сельвинский) под подушку класть маузер, но наволочки на подушке нужно все‑таки менять, хотя бы раз в две недели. Верно, что галоши не могут заслонить и не должны заслонить всех революционных целей, но среди этих целей есть, между прочим, и галоши. Галошам обрадуется не только «обыватель», но и любой рабочий и крестьянин. Пока же крестьянин одевает галоши только по праздникам». Маяковский, настаивает Зелинский, «не чувствовал никогда и не чувствует нашей реальной бытовой нищеты […] Это та же, знакомая нам русская утрата чувства реальной «вши», к вещам, к инвентарю культурного быта. […] В русском футуризме гораздо больше от «боевого», романтического понимания действительности, чем от социалистически–конструктивного. […] В глубине всего этого – слабость наша, внутренняя дезорганизованность, идеалистически–аконструктивные традиции – старой интеллигентской русской культуры[…] А ведь смысл прорастания социализма во все бесчисленные каналы нашей культуры, хозяйства и всей жизни в том, что социализм развертывается фронтом действенного конструктивизма по отношению ко всем рядам этой жизни – от электрофикации до вши на овчинном тулупе» [435]435
  Там же. С. 40–42.


[Закрыть]
. В подобном ключе выступал на рубеже 30–х годов и Сталин (без употребления, разумеется, конструктивистской терминологии).

Будучи, подобно центральному партийному руководству, настоящими оппортунистами, конструктивисты были скорее исключением из производственнических правил, диктовавшихся вполне ортодоксальными марксистскими теоретиками. Поскольку «материальный быт общества есть функция промышленной техники и сознательно–формального творчества, т. е. искусства», – рассуждал Борис Арватов [436]436
  Арватов Борис.Искусство и организация быта // Печать и революция. 1926. № 4. С. 83. Далее ссылки на это издание в тексте с указанием страниц в скобках.


[Закрыть]
, то «или искусство органически совпадет с машинной индустрией, или оно никогда не превратится в орудие непосредственного строительства материальной действительности» (С. 86). Поэтому «чем совершеннее воплощена в материале техническая идея, тем она социальнее, идеологичнее, – тем сильнее впечатляет, тем больше общественных ассоциаций с ней связано. […] Надо видеть в технике только ее буржуазную сторону, только ее капиталистические, антипролетарские тенденции, чтобы, стоя на позиции марксизма, взывать к украшательству. Вообразите себе украшенный паровоз или украшенный телефон, и вы поймете абсурдность попыток дискредитировать технику с точки зрения эстетики» (С. 88). У такого подхода не было никаких шансов в сталинскую эпоху, когда «красота» усматривалась вовсе не в технике, но в «человеке труда». Красивым стал не процесс производства, но его виртуальный производитель и продукт – например, «сталинский дом» (населенный номенклатурными работниками) – живое воплощение сталинской заботы о «человеке труда».

Взяв власть в свои руки, утверждал Арватов, пролетариат будет «не изображать красивое тело, а воспитывать настоящего живого гармонического человека; не рисовать лес, а выращивать парки и сады; не украшать стены механически подвешенными картинами, а окрашивать эти стены; не фотографировать в красках костюмы, а производить их в мастерской […]. Города и железные дороги, сады и виадуки – все будет насквозь пронизано творческой волей, рычагом электричества и железобетона, пересоздающей мир. Вместо каменных коробок–домов – чудеса из стекла и стали; вместо метафизики роденовских статуй – конструктивные формы мебели» [437]437
  Арватов Б.Об агит– и прозискусстве: Сборник статей 1921 – 1926 гг. М.: Федерация, 1930. С. 25–27.


[Закрыть]
. Подобное небрежение красотой виртуального «продукта труда» и «социалистическими производственными отношениями» было с точки зрения соцреализма совершенно непростительным: в конце концов, «чудеса из стекла и стали» (в виде сталинских высоток) и «конструктивные формы мебели» (в виде глубоких кожаных кресел и массивных сервантов) важны были не сами по себе, как демонстрация бесполезной «творческой воли», но как образы здесь и сейчас осуществляемого (а то и уже осуществленного) социализма.

Производственничество возникло на руинах футуризма, но было связано с характерным для футуристов урбанизмом, техницизмом, функционализмом, критикой раннебуржузной культуры, негативизмом. В т. н. «раннебуржуазной культуре» машина не рассматривалась как эстетический феномен – ни в эстетически продвинутых социальных группах, ни тем более на уровне массовой культуры. Левые художники решали сугубо эстетические проблемы отождествления художественного и технического, утилитарного и эстетического. Русское производственничество было в полном смысле феноменом мелкобуржуазной культуры, который являлся лишь частным случаем эволюции буржуазного эстетического сознания в его попытке эстетически и идеологически овладеть техническим прогрессом. Вся проблема состояла в том, что массовая культура восходила к традиционным буржуазным критериям прекрасного, а левое искусство продвигало новые критерии красоты – техницизм, конструктивизм, функционализм и т. д. На этом пути оно и вошло в конфликт с соцреализмом [438]438
  См.: Мазаев Л. И. Концепция «производственного искусства» 20–х годов. С. 101–105.


[Закрыть]
.

Труд у лефовцев и пролеткультовцев был настолько идеализирован, что просто не мог не стать эстетикой или тем, что А. Мазаев точно определил как «производственная метафизика» [439]439
  Там же. С. 195.


[Закрыть]
. Он не только оторвался от реальных форм отсталого российского производства (в этом «труд» в соцреализме ничем не отличался от производственнического «труда»), но замкнулся на идеале чистого производства. Открывая журнал «ЛЕФ», Сергей Третьяков призывал «окрасить мастерством и радостью искусства каждое человеческое производственное движение» [440]440
  Третьяков С.Откуда и куда? // ЛЕФ. 1923. № 1. С. 200.


[Закрыть]
. В той же журнальной книжке Николай Чужак провозглашал: «Ритмика искусства – ритмика труда – это едино» [441]441
  Чужак Николай.Под знаком жизнестроения //ЛЕФ. 1923. № 1. С. 36.


[Закрыть]
.

Любопытно, что одновременно с этой «производственной метафизикой» с тех же страниц прорывалась настоящая тоска по вполне реальным вещам. В том же 1923 году Чужак писал о том, что «мы так наголодались по предметам как продуктам реального именно потребления, питаясь жиденьким «жизнеописанием» последышей–аскетов, что […] естественным является упор на «вещь» в искусстве – в дни, когда катастрофический изъян в вещах получен нами в наследство от вчерашнего хозяина жизни. […] Вместо искусства постных «представлений» о вещах […] побольше искусства самых всамделишных – осязаемых, слышимых, зримых, тщательно обнюхиваемых и, по возможности, съедобных – вещей» [442]442
  Чужак Н.От иллюзии к реальности // В. Перцов. За новое искусство. М, 1925. С. 123–125.


[Закрыть]
.

Этот голод и пытался утолить конструктивизм. На заре НЭПа А. Лежнев спрашивал: «Не является ли фактически с самого начала конструктивизм декоративным стилем? […] Из динамо–машины можно сделать эстетический фетиш почти так же легко, как и из традиционных розы и соловья» [443]443
  Лежнев А.Вопросы литературы и критики. М.; Л.: Круг. 1928. С. 100.


[Закрыть]
. В год «великого перелома» – уже в новую эпоху! – Лежневу отвечал один из наиболее интересных теоретиков конструктивизма Давид Аркин, выступивший с резкой критикой «индустриального эстетизма» – против «декоративного искусства», «культа орнамента», призванных «спрятать недостатки производимых предметов, прикрыть слабость материала и отвлечь глаз от этих пороков, показывая пряную приправу блестящей отделки»: «Определение задач художественного производства у нас должно начаться с совершенно четкого признания границами художественного производства – сферы бытовой вещи, средств потребления, а не средств производства. В этом первый шаг от эстетизации машины к созданию нового художественно–индустриального производства, резко порывающего со старым прикладничеством и отнюдь не упраздняющего себя в индустриальном процессе вообще. Не эстетическое отдавание себя машине, не сопротивление машине, а овладение машинными методами для создания социально целесообразных бытовых форм, ориентированных на социальные требования нашего быта, – вот в самых общих выражениях современная установка производственного искусства. Речь идет о новой материальной культуре советской эпохи, о социальной целеустремленности всех ее вещных форм» [444]444
  Аркин Д.«Эстетика вещи» и наша художественная культура: К проблеме производственного искусства // Печать и революция. 1929. № 4. С. 29–30.


[Закрыть]
. Это был серьезный сдвиг к соцреалистической эстетике – прежде всего к сфере репрезентации производства и его результатов. Соцреализм, как мы увидим, решит проблему радикально, сделав производство основным предметом потребления.

Открывая в 1923 году журнал «Леф», Николай Чужак заявил: близится время, «когда действительная жизнь, насыщенная искусством до отказа, извергнет за ненужностью искусство». Это и будет время, когда искусство превратится в «производство нужных классу и человечеству ценностей (вещей)» [445]445
  Чужак Николай.Под знаком жизнестроения // ЛЕФ. 1923. № 1. С. 12.


[Закрыть]
. Наум Берковский тогда саркастически заметил, что Чужак горит желанием, «чтоб писали плугом, а пером пахали» [446]446
  Берковский Н.Борьба за прозу // На литературном посту. 1925. № 6. С. 32.


[Закрыть]
.

Думали, что это шутка. А оказалось – пророчество.


Страна Горького: От «производственной метафизики» к диалектике сталинизма

Есть что‑то необычное в факте, на который в огромной литературе о Горьком не обращено внимания: главный советский писатель, автор сотен статей, очерков, писем и публицистических выступлений, составивших тысячи страниц в его собрании сочинений и адресованных деятелям и организациям как самого Советского Союза, так и всего мира, никак не мог правильно назвать государство, страстным защитником и пропагандистом которого являлся.

Называть же приходилось иногда по десяти раз на страницу. Страна эта называлась Горьким: «Страна Советов», «Союз Советов» (чаще всего), но также и «Союз Социалистических Советов», «Союз социалистических Республик», «Союз Советских Республик», «Союз С. С. Р.». Иногда же совсем безграмотно (что не могло не резать чуткий к слову писательский слух): «страна Советских Социалистических Республик», «страна Союза Советов», «Союз пролетариата Советских Социалистических Республик», а также «страна социалистических Советов», «Союз племен», «Советы Республик», «Союз республик», «республики Советов». Человек, выступавший в качестве «полпреда Советского Союза», никак не хотел поставить два (или четыре) слова в правильном порядке. Создается впечатление, что Горький нарочно отказывается от правильной номинации, переставляя слова самым невероятным образом, допуская инверсии (например, «Союз Социалистических Советских Республик» или «Союз Республик Социалистических»). Из тысяч раз лишь в нескольких случаях (кажется, совершенно случайных) он все же назвал страну правильно: «Советский Союз» (в одной из редакционных статей журнала «За рубежом» и в приветствии Амстердамскому антивоенному конгрессу), «СССР» и «Союз Советских Социалистических Республик» (в приветствии Белорусской академии наук и в предисловии к книге «Две пятилетки»).

За проблемой номинации видится мне нечто большее, чем простая писательская привычка складывать слова на свой, особый манер и нечто большее, чем «молодость страны», наименование которой еще не закрепилось (ни у кого из современников Горького мы не встречаемся с подобными вольностями).

У Горького были, как известно, очень интимные и весьма непростые отношения с этой страной. Он был ее «полпредом» и одновременно эмигрантом, он был главным советским писателем, едва ли не самым страстным сторонником наиболее радикальных «социалистических преобразований», активным организатором литературной жизни, живя вне страны. Он безжалостно поносил (говоря часто заведомую неправду) страны Запада, и в частности Италию, проведя в этой стране большую часть времени. Он оставался артистом во всем – и даже в том, как старательно не видел очевидного и убеждал других видеть несуществующее. Он говорил от имени этой страны. Он был с ней как бы на равных. Никто иной не был – ни среди писателей (по статусу и масштабам личности), ни среди политиков (по должности).

Сам Горький однажды сказал о себе, что главную свою заслугу в литературе он видит в том, что он первым по–настоящему показал в ней труд. «Культурно–историческое значение труда, – скажет он в своих «Беседах о ремесле», – я понял довольно рано, как только почувствовал вкус к работе, – почувствовал, что пилить дерево, копать землю, печь хлебы можно с таким же наслаждением, как песни петь» (25, 309).

Весной 1896 года в качестве корреспондента «Одесских новостей» он писал о Всероссийской промышленной и художественной выставке в Нижнем Новгороде. Примечательно описание машинного отдела выставки. Здесь у Горького причудливо сочетаются эстетизация машины с деэстетизацией рабочего и его труда. О машинах он говорит как о «царстве стали, меди, железа». Смотря на этот спокойный металл – «разнообразно изогнутый, щегольски чистый, красиво размещенный», – Горький «чувствует гордость за человека, удивляется его силе, радуется его победе над бездушным железом». Он откровенно любуется красотой машин – «чудесами из металлов», «стальными зубами лесопильного станка», «тонкими пальцами мотального станка», «паутиной чесальной машины». Однако все эти высокие чувства прерываются видом «творца и владыки» этого царства: «он ползает вокруг них и под ними, весь в грязном масле, в поту, в рваной одежде, с грязной тряпкой в руке и с утомлением на эфиопски черном лице, глаза у него странно тупы, он неразговорчив, малоподвижен, автоматичен, в его фигуре нет ничего, что напоминало бы о нем, как о владыке железа. Он просто жалок и ничтожен. […] На него – живую плоть и кровь – почему‑то неприятно смотреть в царстве бездушных машин. Уходишь из отдела с чувством удивления перед машинами, с чувством смущения и обиды за человека» (23, 158–159).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю