Текст книги "Политэкономия соцреализма"
Автор книги: Евгений Добренко
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 42 страниц)
Темпоральные ножницы – продукт вполне соцреалистического видения реальности «в ее революционном развитии». Но не менее важен собственно дисциплинарный аспект повествования, сфокусированный не только на темпоральной, но и на спатиальной оси. Дело в том, что знакомому сюжету перековки предшествует в книге обширная глава о буржуазных странах. В большом разделе под названием «Буржуазные тюрьмы и лагеря» дискурсивный террор достигает в заведомо избыточной кумулятивности своего апогея: бесконечные перечисления наказаний и пыток в тюрьмах мира – в Польше и Пруссии, Японии и Индии, Венгрии и Англии, в дореволюционной России, в каторжных тюрьмах и т. д. – призваны, однако, не только оттенить гуманизм советского лагеря. Подробные, вполне садистские описания мучений, пыток и казней снабжены иллюстрациями. Особо живописны описания пыток в Германии – избиения и убийства коммунистов в фашистских казармах (эротизм описаний, вполне вероятно, шел от горьковского убеждения в том, что фашисты – это гомосексуалисты и подонки). В этих описаниях происходит не только запугивание, но и отчуждение своей реальности.
Вот примеры с одной лишь страницы. Коммуниста увели в казармы, где «его раздели и три часа подряд избивали стальными прутьями, в промежутках его заставляли собственным платьем вытирать кровь с пола. Когда он лежал без сознания, стиснув зубы, штурмовики пытались влить ему в рот соляную кислоту. Так как это сразу не удалось, то ему насильно открыли рот, причем оторвали часть верхней губы […] он скончался в ужасных мучениях» (С. 44). Истязания, перенесенные другим рабочим, «были столь жестоки, что он тоже умер. Жене сообщили, что он скончался от кровотечения из желудка и кишечника», когда гроб доставили домой, очевидцам представилась страшная картина: «Лицо оказалось буквально разбитым на кусочки. По–видимому, языка совсем не было. На руках видны были следы тяжелых оков, зад представлял собой изрешеченный кусок мяса. Задний проход был забит тряпкой, чтобы удержать кровотечение, спинной хребет был переломлен, половые органы изорваны, правая ляжка разорвана, под ложечкой тело было продавлено так, что кишки выступали наружу. Искусанные губы свидетельствовали, какие ужасные страдания перенес Гумберт» (С. 44). Другого коммуниста штурмовики притащили в казарму и в течение 12 часов «били, кололи и топтали, пока он не превратился в совершенно бесформенную массу, так что его нельзя было опознать», а потом зарыли, как скотину… Жену убитого в это время держали под стражей. Двенадцатилетнего сына заставили подойти к обезображенному телу отца, прежде чем оно было опущено в землю, и один из фашистов сказал ему: «Так будет с тобой, если ты пойдешь по его стопам…» (С. 44).
В этих описаниях – то, что Мишель Фуко называл пенитенциарными практиками « преддисциплинарных обществ. Расподобляя, дистанцируясь от описанного в «зарубежных тюрьмах», советская пенитенциарная система, сохраняя в себе все элементы преддисциплинарных систем, симулироваласвою «дисциплинарность». В «дисциплине» («сознательности») следует видеть продукт закона. Здесь работают две стратегии «узаконивания»: буржуазная законность либо последовательно дискредитируется, либо все происходящее на Западе характеризуется как «беззаконие». Советская законность, напротив, во–первых, последовательна (в своей неотвратимости и тотальности), во–вторых, моральна, поскольку исходит из того, что закон служит построению нового общества, в котором нет места эксплуатации. Моральный и экономический аспекты сливаются в «советской законности», которая, по сути, является (в изводе начала 30–х годов) дискурсивно оформленной машиной для перековки. Институциональной же формой для такой перековки является лагерь. Перековка является не только сюжетом и содержанием советского романа (в том числе и «ББК»), но и формой, нарративом. Она есть лагерь, оформляющий себя в законе, а ее перевод с юридического языка на «язык образов» и составляет самое событие советского романа. Перековка – это дискурсивный аспект ГУЛАГа.
Перековка есть дискурс о перековке. Соответственно эволюция стратегий перековки есть смена дискурсивных практик о ней. Функция этого дискурса – в морализации лагеря. То, что становится моральным, в конечном счете неизбежно оказывается предметом эстетизации.
Традиционно перековка понималась не в качестве нарративного продукта, функции которого сводятся к морализации и обоснованию ГУЛАГа, но в качестве самостоятельного и исходного сюжета, как если бы функция лагеря в действительности сводилась к «перековке человеческого материала». Несомненно, «перековка» была лишь побочным продуктом лагеря.
Принудительная экономика основана на внеэкономическом принуждении. В отсутствие реальных стимулов она производит обоснования и стимулы как сюжетные ходы, но не как мотивы поведения (как сказал бы Шкловский). Это, конечно, чистый «формализм». И если эти «мотивы» не выглядят убедительно, то потому лишь, что их нужно рассматривать не в качестве сюжетных опор, но в качестве нарративных стратегий. Следует отметить, что авторы «ББК» отлично понимали трудности «психологических мотивировок». Углубляясь в разного рода истории перековок, повествуя о судьбах «перековавшихся» людей, повествование то и дело наталкивается на проблему «метода»:
«Метод психологических изысканий здесь непригоден.
– Об этих делах, – говорит Френкель, – надо рассуждать не с точки зрения психологических эмоций, это путь ненадежный и неверный. Нельзя строить ответственные сооружения на основе экскурсий в область капризов психики, никому неведомых и никому не понятных.
Нельзя строить и очерк об ответственном человеке на основе психологических домыслов, которые никто проверить не может, – скажем мы» (С. 216).
Следует думать, однако, что это неприятие «психологии» имеет совсем другие истоки: она «непригодна» потому, что в категориях «психологии» (и мотиваций) перековка описана быть не может [282]282
Критика так объясняла это обстоятельство: «В книге несмотря на обилие «душевных переломов», «перерождений», «перестроек» почти нет того надоедливого психологического «самоанализа», который почему‑то считался долгое время единственно возможным средством изображения внутреннего мира людей. […] Это способно разочаровать некоторых любителей психологических тонкостей, ищущих каких‑то особенных откровений от книги, рассказывающей о перевоспитании десятков тысяч преступников. Но простота, с которой даны все случаи перековки, вполне закономерна: простыми, очищенными от гнойных наслоений капиталистической морали и философии, просветленными, освобожденными от всевозможных фикций чувствами и взглядами воздействует окружение, и перековка означает усвоение этих же чувств и этого образа мышления» ( Оружейников Н. Рапорт писателей // Книга и пролетарская революция. 1934. № 3. С. 16).
[Закрыть]. Сам дискурс перековки является советской версией маскирующих дискурсов, всегда и всюду обслуживающих пенитенциарные системы. Ключевой в системе заменных дискурсивных процедур, направленных на сокрытие сущности лагеря, является «реабилитационный дискурс»: лагерь презентируется в качестве институции по реабилитации преступников, а сама эта реабилитация мыслится в категориях едва ли не медицинского их излечения: «Вся социальная педагогика в лагерях вырастала, как из корня, из диктатуры пролетариата, из законов социалистического строя. Казалось, что вся эта сложная, тонкая и разветвленная система, в сущности, состоит из одного могучего положения:
– Мы в лагерях принуждаем людей, не способных самостоятельно перевоспитать себя, жить советской жизнью, толкаем их до тех пор, пока они сами не начинают делать это добровольно. Да, мы заставляем их всеми средствами делать то, что в нашей стране миллионы людей делают по доброй воле, испытывая счастье и радость» (С. 77).
Специфика советской «реабилитационной системы» образца начала 30–х годов состоит, в частности, в том, что лагерь не просто остается в зоне публичного дискурса, но эстетизируется. С середины 30–х годов дискурс о ГУЛАГе перестает быть публичным, но и как публичный он выполнял совершенно особые функции, отличные от тех, которые несла публичность наказания преступников до революции или за рубежом.
В 1932 году был снят документальный фильм о Соловецком лагере, заказанный самим ОГПУ (уникальные кадры из него использовала впоследствии Марина Голдовская в своем фильме «Власть Соловецкая» (1988)). Однако фильм так никогда и не вышел на экран. Он был запрещен по той причине, что жизнь заключенных, успешно проходящих перековку в лагере, была приукрашена до такой степени, что выглядела лучше, чем жизнь большинства советских граждан, живших «на воле» [283]283
См.: Selunskaya Valeriya, Zezina Maria. Documentary film – a Soviet source for Soviet historians // Richard Taylor, Derek Spring (eds.). Stalinism and Soviet Cinema. London: Routledge, 1993. P. 181–182.
[Закрыть]. Важен здесь, однако, не обычный момент «фальсификации» («лакировки»), но сама идея создания и демонстрации фильма (даже в качестве своеобразной саморекламы тайной полиции), где «приукрашивание» достигло столь невероятных размеров. Следует предположить, что целью создания «документальной картины» явилась… реклама лагеря. Нужно представить себе особую социокультурную ситуацию, в которой подобный проект не только мог бы быть осуществлен, но вообще мог возникнуть.
Будучи вполне соцреалистическим феноменом, перековка была в целом чужда модернистскому дискурсу, в котором доминировал пафос уничтожения (риторика Гражданской войны, футуризма и Пролеткульта). Тогда как соцреализм основан на риторике «перековки», «переделки» наличного «человеческого материала» (что не отменяет, разумеется, практики его уничтожения в том смысле, в каком сам сталинский проект являлся продуктом и продолжением проекта модернистского); для модернистского же дискурса подход к человеку как «материалу» для переделки в целом не характерен (в этом смысле книга о «ББК» интересна еще и тем, что опирается на модернистскую поэтику в рамках соцреалистического проекта). Как бы то ни было, модернистский дискурс яснее и прагматичнее; соцреалистический, напротив, мистичен – прежде всего потому, что «перековка» как социальный проект не имела практических шансов для реализации (и, добавим, никаких функций, кроме репрезентативных). Если модернистское уничтожение происходило в реальности (хотя нередко и на уровне манифестов), то соцреалистическая «перековка» являлась чистым продуктом художественного творчества. Скажем, Макаренко, который поминается всеми прежде всего как педагог, осознавал себя писателем по преимуществу. Огромное литературное наследие, оставленное им, заставляет усомниться в чистоте его «педагогического подвига». Это был подвиг литературный. Известно, что последними его словами перед смертью от инфаркта в подмосковной электричке были: «Я писатель Макаренко».
Зато Горький, чьи социально–педагогические устремления, несомненно, вторичны по отношению к его писательскому статусу, утверждал, что ББК являет собой «отлично удавшийся опыт массового превращения бывших врагов пролетариата–диктатора и советской общественности в квалифицированных сотрудников рабочего класса и даже в энтузиастов государственно–необходимого труда» (С. 11). В этой перспективе труд получает совершенно новое измерение и значение: из необходимости и проклятия он превращается не только в потребность, но и в удовольствие. Он перестает быть личным делом индивида (хочу – работаю, не хочу – не работаю), но – «делом чести, делом славы, делом доблести и геройства», т. е. прежде всего политико–идеологическим феноменом.
Новому советскому индустриальному обществу требовалась «нормализация индивида», что повлекло за собой тотальную эстетизацию труда и воспевание его «героики» (в скобках заметим, что сам факт насаждения культа труда предполагает в населении бездельников и является ярким примером «заменных мотиваций»). Героика труда рождается в «перековке через труд» и «доверии». Самое «доверие» – феномен сугубо советский: капиталистический труд не предполагал доверия и основывался на принуждении и интересе. Не то при социализме: труд здесь добровольный («свободный труд на свободной земле»), и потому он «радостный» и «красивый». Именно через труд и доверие индивид становится героем. Доверие предполагает доброго («доверяющего») хозяина (в качестве субъекта доверия), перековывающегося (объект) и, наконец, превращение последнего в героя (продукт позитивного влияния доверия на индивида). Принять «оказанное доверие» значит добровольно подчиниться. Такие мысли лучше всего продумываются в тюрьме…
Сам феномен «доверия» является образцовой заменной конструкцией. Дискурсивная вуаль легко скрывает лежащее за «доверием» насилие. Показательно в этом смысле следующее утверждение Генерального прокурора СССР А. Вышинского: «Диктатура пролетариата – это инструмент массового порядка, орган, выражающий волю народных масс, сливающихся со своим авангардом, пользующийся безграничной поддержкой и доверием пролетарской, в первую голову, но также и непролетарской части трудящихся. При таких условиях дело оказывается не в насилии, хотя без насилия не может обойтись диктатура пролетариата, а в доверии, в братской связи рабочего класса и его партии со всеми трудящимися» [284]284
Вышинский А. Я. Вопросы теории государства и права. М.: Государственное издательство юридической литературы, 1949. С. 363.
[Закрыть]. Как можно видеть, насилие выводится в придаточную конструкцию, что наглядно демонстрирует пропасть между практикой «пролетарской диктатуры» и дискурсом насилия.
Описанные Фуко дисциплинарные институты и дисциплинарное пространство являются идеальными для перековки в условиях, когда «кадры решают все». Она, в свою очередь, требует реструктуризации всего социального пространства по заданному образцу (оно должно быть тотально просматриваемо и простреливаемо). В зеркальном отражении система трудколлективов в лагере воспроизводит систему самого советского общества – со своим высшим органом – «общим собранием», со своими «исполнительными органами», с политучебой, «производительностью труда», «самообслуживанием», с «наблюдением лагерной администрации», куда входят только «классово близкие» элементы из заключенных – из среды пролетариата и «беднейшего крестьянства» (С. 228). Один из вохровцев (разумеется, из заключенных) рассказывает о себе: по происхождению из бедняков, в Гражданскую войну ушел добровольцем в Красную армию. Потом оказался на какой‑то руководящей работе, о чем «распространяться» не хочет («Много безобразия было. Пили, кутили, превышение власти…» – С. 152). По прибытии в лагерь он был отобран для ВОХРа («статья у меня подходящая», С. 153). Кто же теперешние его «товарищи» – вохровцы? «Смотрю на товарищей – многие из них тридцатипятники, бывшие домушники, карманники» (С. 153).
Характерно, что глава о перековке вохровца, «Люди меняют профессию», конструктивно построена на параллельных исповедях самых злостных «отказников» и самого вохровца, который сразу становится «товарищем» (названия глав «Рассказ стрелка ВОХРа» – […] – «Отказ Ледеркина» – […] – «Ледеркин калечит лошадь во имя господа» – […] – «Стрелок ВОХРа продолжает свой рассказ» – «Отказ Орловой» – «Стрелок ВОХРа заканчивает рассказ»). Перед нами – параллельные «перековки» («смены профессий»). Композиционный параллелизм должен лишь усилить концептуальную параллельность сюжетных линий. Речь, однако, идет не только о взаимной перековке.
Горький утверждал, что «представители ГПУ – гвардия пролетариата, люди железной дисциплины и той поразительной душевной сложности, которая дается лишь в результате тяжелого и широкого житейского опыта, в результате длительного общения с «социально–опасными», с бессознательными и сознательными врагами пролетариата» (С. 13). Но «ББК» повествует и о других, куда более существенных истоках «поразительной душевной сложности» работников ГПУ.
Как показал Фуко, целью тюрьмы является внедрение открытой для надзора и контроля, явной и организованной массы преступников в диффузную массу недовольных и правонарушителей, которая становилась бы благодаря им прозрачной и доступной надзору. Они – вспомогательная тайная полиция, благодаря которой явная полиция распространяет свой надзор (в соответствии с этим, чем большее число людей прогоняется сквозь ГУЛАГ, тем обширнее эта вспомогательная армия). Эта связь между полицией и преступным миром имела большую традицию, уходящую своими корнями в «историю революционного движения»: большевики – бывшие заключенные, проделавшие путь от тюрем до Кремля.
Фуко предложил трехэлементную схему: полиция – тюрьма – преступник. Очевидно, что эта схема верна и в обратном направлении: преступник – тюрьма – полиция. Эта триада уже определенно напоминает знаменитую политэкономическую схему «товар – деньги – товар». В процессе «перековки» (говоря условно, в «тюрьме») преступники и превращаются в чекистов. Если верно, что тюрьма является кузницей преступников, тогда верно и то, что тюрьма – это кузница полицейских, чекистов – положительных героев сталинской эпохи, являющихся завершенным и полным воплощением партийной сознательности. Как известно, «перековка» описывает процесс изменения «человеческого материала». Исходной точкой «перековки» является «враг». Между тем сам дискурс перековки скрывает ее цель: за «героем труда» всегда просвечивает чекист. И не только как проводник «человека массы» сквозь круги «перековки», но именно как ее продукт. Перед нами – настоящий круговорот: чекисты преобразуют преступников с тем, чтобы сами преступники превратились в конечном счете в чекистов. «ББК» является в этом смысле настоящим введением в советскую героику, обнажающим прием превращения врага в героя.
Положительные герои, которым посвящены целые разделы книги о «ББК», – это начальник лагерей ОГПУ Матвей Берман, помощник начальника ГУЛАГа Семен Фирин, начальник строительства ББК Л. И. Коган, его заместитель Нафталий Френкель, начальник тыла строительства ББК Яков Раппопорт. Это – живые Левинсоны из романа Фадеева. Случай Френкеля в этом смысле показателен.
Перед нами – один из излюбленных образов советской литературы [285]285
Один из авторов «ББК» Евгений Габрилович так и заявил: «Портреты Френкеля и Бермана […] – это ведущие образы советской литературы» ( Габрилович Е. Книга ввела в литературу образы людей, неведомых нашим писателям // Рост. 1934. № 5. С. 21).
[Закрыть]– образ чекиста–руководителя. Вот его портрет, выполненный в полном соответствии с иконографией героя: «Изредка он задавал вопросы, оборачиваясь к прорабам, и тогда те видели его лицо под козырьком фуражки – худое, властное, с капризно вырезанным ртом и подбородком, выражавшим упорство. Глаза следователя и прокурора, губы скептика и сатирика. Он был похож на птицу. Окруженный суетящимися людьми, он казался замкнутым в страшное одиночество, тем более леденящее, что причина его была непонятна» (С. 213). Этот романтический персонаж имел, однако, весьма определенные взгляды на свою роль в лагере. Френкель считал, что «главное для начальника – это власть, абсолютная, незыблемая и безраздельная… воля подчиненных должна быть целиком в воле начальника» (С. 213). Вполне узнаваемые черты героя списываются с образа вождя.
Прежде всего чекист–руководитель обладает фантастическими знаниями и памятью. Так, Френкель совершенно «покорил инженеров»: «последние ошиблись в своих предположениях о дилетантизме Френкеля. Оказалось, что он знает очень много, некоторые думали, что он знает все. Совершенно невероятная емкость его памяти стала вскоре известна. Он помнил наизусть нормы урочного положения, численность рабочих по участкам и квалификациям, он мог в течение 10 минут точно сказать, сколько и каких материалов потребуется для той или иной постройки. Он оказался блестящим знатоком древесины и вообще лесного дела, специалистом по фунтам, удивительным рационализатором земляных работ. Он был агрономом, но его пестрая биография сталкивала его с десятками профессий, и отовсюду он умел выжимать и класть в свою феноменальную память самое главное, так что, казалось, не было вопроса, с которым он был бы незнаком. Однажды в поезде он ввязался в разговор двух работников треста ТЭЖЭ и заставил их замолчать, так как проявил исключительные познания в парфюмерном деле и оказался даже знатоком мирового рынка и особенностей обонятельных симпатий малых народностей на Малайских островах» (С. 214).
Далее, герой, подобно вождю, обладает невиданной трудоспособностью: «Неизвестно, когда спал этот человек! После 18 часов напряженной работы, совершенно бледный и особенно возбужденный, он собирал инженеров на ночные совещания, которые получили название всенощных бдений. Здесь начиналась «промывка»» (С. 214).
И, наконец, он обладает потрясающей «логикой речи». Вот фрагмент из стенограммы выступления Френкеля: «Инженер Будасси заявляет, что он не может дать бетон хорошего качества, так как у него нет опытных людей. Так. А полтора месяца тому назад в Повенце было совещание по вопросам качества, и инженер Будасси категорически заверил, что бетон хорош на все 100 процентов. Это означает, что:
а) или вы тогда вводили в заблуждение строительство, что у вас бетон хорошего качества;
б) или, заверяя, что тогда у вас был прекрасный бетон, вы лишаете себя возможности говорить теперь о том, что у вас плохой бетон, потому что якобы у вас нет технического персонала. Что же, вам царь небесный помог тогда сделать прочный бетон? Я могу сказать больше: огромная часть работающих у вас приобрела за это время навык, повысила свою квалификацию… тут надо искать настоящую причину плохого качества, а не подсовывать нам фальшивки в виде объективных причин. Их нет» (С. 215).
Как и в случае с рядовым вохровцем, как и в случае с десятками других руководителей лагеря, Френкель сам – продукт перековки: до того как стать великим организатором социалистического строительства и перековки десятков тысяч людей в ГУЛАГе, он был международным аферистом. «В какой бы уголок Союза ни забросила вас судьба – пусть это будет глушь и темнота, – отпечаток порядка, организованности, четкости и сознательности в работе несет на себе любая организация ОГПУ, будь она на берегах Ледовитого океана или в тропических болотах Ленкорани» (С. 219). Именно эта система и перевоспитала в свое время Френкеля, поскольку «его прошлые навыки дельца–индивидуалиста, бизнесмена–одиночки непрерывно сталкивались с методами ОГПУ. […] ОГПУ оторвало Френкеля от прошлого. ОГПУ дало ему будущее» (С. 220). Перед нами – настоящий perpetuum mobileперековки.
С одним из персонажей «ББК» – Семеном Фириным, прошедшим столь же славный путь, мы имеем возможность познакомиться «в жизни». В «ББК» есть ему посвященная глава «Добить классового врага» о том, как произошел перелом в судьбе героя, с подробной биографией его и его родителей. Спустя некоторое время после того как книга о ББК была опубликована, наш герой выступил с докладом «Итоги Беломорстроя» на Президиуме Комакадемии. Представляя докладчика, Горький говорил: «Есть один процесс, на который мы недостаточно обращаем внимание. Это – процесс отбора лучших. Этот процесс отбора лучших идет, конечно, не только на Беломорско–Балтийском канале. Он будет идти и на канале Москва–Волга, он идет на чистке партии, он идет на фабрике у станка, в колхозах, он идет всюду и везде. Это – процесс воспитания лучших, отбор лучших для того, чтобы сделать всю страну, все население страны лучшим, чтобы создавались крепкие, умные, сильные, даровитые люди. […] Отбираются лучшие, и в свою очередь каждый из них, конечно, тоже будет воспитывать лучших» [286]286
Фирин С. Итоги Беломорстроя: Доклад на Президиуме Комакадемии. М.: Политиздат, 1934. С. 57.
[Закрыть]. Такими лучшими и являются чекисты. Заключенные же, как заметил Фирин, «постепенно, незаметно для себя, начинают превращаться в свою противоположность» [287]287
Там же. С. 52.
[Закрыть].
Как показывает доклад Фирина, целью производства в лагере является не столько канал, сколько сами производители («квалифицированная рабочая сила»). Докладчик и говорил о «двоякой победе Беломорстроя»: заключенные «преподнесли советской стране прекрасный подарок» – сам канал, а кроме того, «сами переплавились в огне творческого труда и в основной своей массе вернулись в трудовую советскую семью исцеленными – и политически и морально» [288]288
Там же. С. 12.
[Закрыть].
Любопытно, что дискурс доклада Фирина функционирует в том же стилевом поле, что и книга о ББК, – в диапазоне от терминологической перегруженности до вполне соцреалистической «художественной красивости». Так что на одном полюсе слушатель узнает о том, что «северный склон Беломорстроя является не только наиболее красивым, но в то же время и наиболее интересным с гидротехнической точки зрения местом, здесь расположены наши красавицы–плотины» [289]289
Там же. С. 28.
[Закрыть], но тут же о «красавицах плотинах» сообщается: «Водораздельный бьеф с северной стороны замыкается двухкамерным шлюзом, дающим переход на более низкий уровень Матко–озера; невдалеке от этого шлюза расположен открытый деревянный водоспуск оригинальной конструкции с деревянными сегментными затворами, предназначенными для сброса в случае надобности лишних вод с Водораздела. […] Рядом с этой водоудерживающей плотиной расположена водосливная бетонная плотина, в непосредственной близости от которой за однокамерным шлюзом начинается второй по длине искусственный деривационный канал, проходящий почти на протяжении 5,5 км в иольдиевых глинах» [290]290
Фирин С.Итоги Беломорстроя: Доклад на Президиуме Комакадемии. М.: Политиздат, 1934. С. 26, 28.
[Закрыть]. Этот сугубо технический дискурс выполняет ту же функцию, что и проанализированный Михаилом Рыклиным «дискурс о метро», развивавшийся тогда же в «Истории строительства Московского метро» – книге, вышедшей в той же серии «Истории фабрик и заводов», что и «ББК»: «Метродискурс систематически дереализует специализированные, профессиональные, технические языки, приобщая их к мощной мифологии сталинского времени, он создает внутри себя условия для овладения техникой, но лишь на уровне воображаемого, более того, с помощью дискурса или, если угодно, институционализированной речи не может быть построено ни одно техническое сооружение, и если московский метрополитен работает до сих пор, надо предположить в духе того времени существование нераскрытого заговора инженеров, техников, рабочих, направленного против тотализации этого дискурса» [291]291
Рыклин М.Метродискурс // Соцреалистический канон. СПб.: Академический проект, 2000. С. 714.
[Закрыть]. Стоит лишь заметить, что в случае с ББК заговора, по всей видимости, никакого не было: канал оказался одной из самых бесполезных «великих сталинских строек коммунизма». Кроме того, «метродискурс» не был столь последовательно сосредоточен на «перековке». В его центре – сам результат: чудо–метро. Иное дело – ББК. Здесь мы имеем дело прежде всего с «перековкой через труд».
Самое сталинское определение труда как «дела чести, дела славы, дела доблести и геройства» несет в себе скрытый пласт значений: в нем выделены все возможные моральные составляющие, кроме, казалось бы, самого естественного – экономического содержания труда. На самом же деле речь идет именно об экономике: через превращение индивида в морального «советского человека», воспринимающего труд как «дело чести», и происходит его дисциплинизация. В ситуации отсутствия экономических стимулов к труду, моральные мотивы оказываются определяющими: это готовая ролевая рама для «героя труда». То, что в основе этой конструкции имплицитно находится дискурсивно нейтрализованный террор, составляет саму суть этого «дела чести». Поскольку в «перековке» важен не сюжет (бесконечное число раз воспроизведенный в советской литературе), но сама социальная функция этого дискурса, «перековка» может быть определена как механизм по легитимации и одновременной дереализации лагеря через его морализацию. Она служит единственно этой цели, поскольку не только создает заменного индивида («героя»), но играет ключевую роль в рутинизации террора, без которой система не могла бы функционировать, – она создает «социалистический объект желания», образец для идентификации. И все же настоящий продукт перековки – не «перековавшийся» индивид, но сам лагерь: индивид должен жить в соответствии с готовой для него социальной ролью, по образцу прекрасного «героя труда», но, приняв этот дискурс, он принимает и заложенный в нем генетический код героя – он «помнит» (пусть и бессознательно), что место рождения этого героя, «настоящего советского человека» – именно лагерь. Это то, что навсегда сохранил в «памяти жанра» советский Bildungsroman, за спиной героя которого всегда – вохровец, а за «красотой труда» – лагерный барак. Именно эта, невидимая часть жанровой конструкции и составляет самое содержание производимого советским романом «изображения жизни в ее революционном развитии».
В ответном слове по докладу Фирина в Комакадемии Горький говорил: «Наш пролетарий сам создает культуру в новых формах, он понимает и чувствует, что […] культура только тогда может быть прочна, монолитна, когда это – культура массы, культура, пропитывающая всю массу целиком, и тот огромный потенциальный запас энергии, который заключается под черепными коробками 160 миллионов людей» [292]292
Фирин С.Указ. соч. С. 60.
[Закрыть]. В сущности, это и есть работа по стиранию памяти лагеря в «черепных коробках 160 миллионов людей», но направленная не на забвение, а на постоянное напоминание о травме: советский «роман воспитания» стирает затем, чтобы переписывать; он преображает вчерашнего заключенного в соцреалистического героя; но, меняя образ, он не может стереть память о терроре. Это, впрочем, и не входит в его функции, поэтому от него всегда исходит напоминание о насилии и, следовательно, угроза.
Проходящая перед читателем галерея перековывающихся героев – от начальников лагеря до заключенных – вся основана на своеобразной гомогенности. Характерно даже и то, что все начальники – евреи; даже в написанной Зощенко «Истории одной перековки» – своего рода «case study» – главный «перекованный» заключенный Роттенберг – тоже еврей – он, разумеется, в конце сам становится воспитателем, затем старшим воспитателем, комиссаром участка, наконец, начальником штрафного изолятора, т. е. на глазах читателя превращается в нового Френкеля, что лишний раз демонстрирует непрерывность и универсальность перековочного процесса.
Превращение в героя – это и непременное превращение в чекиста (в конечном счете соцреалистический герой должен обладать теми же качествами – быть бдительным, смелым, прирожденным воспитателем, – потому и апофеозом перековки становится превращение преступников в чекистов). Один инженер, который раньше называл себя «инженером–исполнителем», называет теперь себя «инженером–чекистом» (С. 352). Бывшие заключенные не только не стесняются своего лагерного прошлого, но горды им: «Досрочно освобожденная Могилянская возвращается домой, к мужу. На ее рабочей блузе – значок ударника Беломорстроя. «Сними значок, – говорит ей муж, – все видят – ты бывшая заключенная». Она смотрит на мужа с изумлением, она не понимает его. Перед ней чужой, чуждый ей человек. Так может говорить обыватель и мещанин. Да, она была заключенной, она была осуждена за контрреволюцию. Но ее прошлое зачеркнуто работой на Беломорстрое. И тот, кто не понимает таких простых вещей, не может быть ее мужем» (С. 378).
Книга о ББК завершается огромным митингом по случаю приезда писателей. На нем выступил и представитель Болшевской коммуны ОГПУ (книга «Болшевцы», также вышедшая в серии «Истории фабрик и заводов», описывала тот же процесс «перековки» преступников в лагере и также была создана бригадой писателей): «Что бы ни говорили мне, бывшему вору, имевшему три судимости, будущему инженеру, работающему сейчас механиком на заводе, что бы ни говорили мне – теперешнему коммунисту – я знаю, что ОГПУ не только карает, но и спасает. Мы на сегодняшний день в нашей трудкоммуне имеем десятки людей, которые через год будут инженерами. Мы имеем сегодня из бывших воров–рецидивистов пятьдесят коммунистов. Мы имеем из бывших воров – директоров фабрик» (С. 387).
Наконец, процесс перехода от заключенных к чекистам введен в самую структуру книги. Вот последовательно названия глав: «Страна и ее враги» (гл. 2), «ГПУ, инженеры, проект» (гл. 3), «Заключенные» (гл. 4), «Чекисты» (гл. 5), «Люди меняют профессию» (гл. 6), «Каналоармейцы» (гл. 7), «Добить классового врага» (гл. 9), «История одной перековки» (гл. 12), «Товарищи» (гл. 14). Перед нами – вектор движения: от «врагов» к «заключенным», от них – к «каналоармейцам» и, наконец, к «товарищам» (даже не «гражданам»!).