Текст книги "Потерянный альбом (СИ)"
Автор книги: Эван Дара
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 25 страниц)
…Но к этому времени уже становилось ближе к осени, а для меня это традиционно время затишья на работе; так что, как обычно, каждый день я мог закрываться пораньше, и еще заметил, что уже начинает отрастать мое зимнее брюшко; в удлинившиеся вечера я сидел дома и, как обычно, переживал, уйдет ли в этот раз сезонный живот или нет, и, будто этого мало, начались мои традиционные осенние мысли, самые приставучие, о том, что, может, бросить свое дело, просто закрыться и заняться чем-нибудь другим, что мне больше нравится; и, однажды, ранним вечером сидя в гостиной и думая, что, может, в этот раз я так и сделаю, воспользуюсь зимним спокойствием и найду что-нибудь больше себе по вкусу, я услышал с улицы громкий визг, а потом металлический лязг; потом была тишина; ну, я подскочил к двери, распахнул и увидел на противоположной стороне улицы, сразу за домом Анджело, мотоцикл, размазанный о дерево на обочине, и водителя, который растянулся на тротуаре прямо перед ним; я как можно быстрее подбежал:
– Эй – ты как? нагнулся я к парню в кожаной куртке, лежащему в листве;
– Черт – ох черт, вот и все, что он мог сказать;
Сняв с него шлем, я увидел, как ему больно; у него были царапины и растрепанные волосы, и я увидел, что ему, должно быть, двадцать шесть – двадцать семь, он не больше чем на шесть-семь лет младше меня:
– Можешь встать – я могу тебе…
– Гребаная нога, мужик, прошипел он с гримасой и согнулся, чтобы схватиться за колено;
– Я вызову скорую, сказал я и побежал;
Рванул обратно в дом и вызвал срочную медицинскую помощь, потом поспешил обратно на улицу; первым делом поднял мотоцикл и прислонил к дереву, но к этому времени вокруг уже собрались люди: пара средних лет, которые проезжали мимо и остановились, несколько пенсионеров, живущих за углом; все предлагали помощь, но я их успокоил, сказав, что скорая уже в пути, и тогда было решено просто ждать; мотоциклист остался лежать на улице – мы решили его не передвигать, – время от времени постанывал и еще напрягал лицо…
…Скорая появилась через несколько минут и утащила мотоциклиста на носилках, и, пока прощались и расходились остальные зеваки, я предложил задержаться и дождаться полиции: медики сказали, копы уже едут и должны будут составить рапорт, все такое; так что я прохлаждался рядом с мотоциклом и листьями, старался их не потревожить на случай, если полиции нужно увидеть место происшествия как было; и вернулся мыслями к тому, что так быстро произошло, а потом так быстро закончилось, и что в жизни так оно и бывает; но тут, в ожидании, я начал кое-что замечать – и замечал все время, пока рассказывал полиции все, что знаю, например, имя мотоциклиста и больницу, куда его забрали; на самом деле из-за того, что я это замечал, даже стало немножко затруднительно общаться с полицией, взгляд то и дело отвлекался; потому что в этот миг с моей точки зрения стало очевидно, что различия есть – мелкие, но все же различия: неоспоримые различия; я имею в виду, я стою и пытаюсь рассказывать о визге колес, а сам просто не могу поверить своим глазам: различия есть в растительных границах, и в покраске, и даже в такой недавней вещи, как уборка двора от листьев, которую он закончил всего несколько дней назад; на самом деле различия были повсюду, единообразно; и тут я заметил кое-что еще: сравнив дома как следует – переводя между ними глаза, а потом еще раз и еще, – я заодно понял, что, ну, в каждом случае Анджело отдавал предпочтение своему участку; тут и говорить не о чем, все ясно как день: для себя он всегда старался чуточку больше; его кустарники были слегка – но заметно – больше и подстригались регулярнее, а белые камешки вдоль тропинки к его порогу лежали неоспоримо ровнее – неоспоримо; его дом покрашен совсем чисто, просто ровно и опрятно, без неаккуратных мест, как у меня – особенно над окном спальни, – и даже без единого пятна, что остались у меня на дождевых стоках; его японское дерево было просто лучше, просто больше и лучше – кустистее, шире, лучше, – а купальня для птиц не накренилась слегка под углом, которому я всегда удивлялся в своей; и можно продолжать долго, я серьезно, правда можно, потому что различия попадались практически по всем фронтам; и причем заметные: все, какими бы ни были мелкими, – неоспоримо заметные, все до единого; ну, должен сказать, меня как мешком оглушили, о да; и когда полиция уехала, я остался на улице еще на несколько минут, сравнивая дома, пока бился пульс и листья на ветру иногда щекотали лодыжки, а потом я просто ворвался к себе и захлопнул дверь, с силой…
…на кухне, где я сидел, стояла темень; должно быть, я там пробыл столько, что досидел до сумерек; но настроения перекусить не было, о нет, никакого аппетита; так что я просто теребил пару яблок, прихваченных из березовой плошки на столешнице, перекатывал в руках и между руками; как бы, дома сидеть не хотелось, но и выходить не улыбалось; я имею в виду, планов на тот вечер я не строил; конечно, всегда можно было сгонять в «Блэк Наггет» и опрокинуть пару «Молсенов», это всегда пожалуйста; но не очень-то тянуло: там накурено, и парковаться иногда приходится за квартал; да и на улице было зябко: уже к зиме; еще меня в это самое время совсем не радовала мысль столкнуться с Анджело, если так уж интересно; он мог оказаться у себя на подъездной дорожке – кто знает; с другой стороны, может, он по какой-нибудь чертовой причине зайдет; кто знает; я-то не знал; так что я встал от кухонного стола, собираясь что-нибудь делать или, может, куда-нибудь сходить, но потом подкинул яблоко, которое катал в руках, и оно упало – флач – на линолеум и закатилось прямо под парчевскую систему тональности, место новизны, где исцелялся звук, исцелялся до рациональности, физической корректности, оздоравливался и уравновешивался после трехсот лет коверканья и музыкального сколиоза…
– Сэр, вы не могли бы…
– Послушайте: производитель круглой жвачки зарабатывает миллионы, когда вводит на рынок новый вкус, – существует голод по новому опыту, по экспансии, по улучшению жизни; но Парч ввел новые звуки, новые ноты, новые диапазоны слушательских возможностей, опыт несравненно богаче…
– Сэр…
– Среди нас жил великий, подлинно великий композитор, великий американский композитор, творящий изумительные звуки, будоражащий воздух новациями; так как же люди, как же я не могу на износ помогать распространять это богатство…
– Еще раз, сэр, мы не понимаем, какое это имеет касательство к…
– Но погодите, просто погодите и послушайте; большего-то и не требуется – послушать; понимаете ли, в своем творчестве Парч стремился сделать музыку более физической или, как он сам это называл, телесной, что непосредственнее всего можно наблюдать в его преданности человеческому голосу, звучащему отдельно, – одинокому крику; соответственно, Парч считал, что должен и сам найти свой голос – для этого процесса обязательно было сбросить оковы западной музыкальной традиции, века герметического владычества нашего музыкального мышления; устроившая Перголези или Рахманинова, на Гарри Парча западная традиция действовала как мертвящий набор ограничений; в частности, Парч стремился раскрыть музыку для, как он говорил, нового сплава чувственного и интеллектуального и, чтобы этого и достигнуть, в течение жизни создавал пышные, роскошные спектакли-мюзиклы; сам Парч сравнивал свои методы с методами, цитирую, первобытного человека, который, как говорил Парч, цитирую, находил звуковое волшебство в обычных материалах вокруг и затем создавал визуально прекрасные инструменты, чтобы его актуализировать; затем первобытный человек, цитирую, примешал звуковое волшебство и визуальную красоту к своим обыденным словам и переживаниям, своим ритуалам и драмам, дабы придать своей жизни великий смысл… конец цитаты…
– Сэр…
– Просто послушайте – ну?..; соответственно, Парч очертил собственную траекторию полета туда, где воздух чист: он собрал собственный ансамбль исполнителей и натаскивал их по собственным музыкальным техникам, обучал певцов и инструменталистов освобождаться от конвенциональных музыкальных шор, выслеживать что-то подлинно новое; а потом он – сам Парч – смастерил средства их музыкальной эмансипации: он действительно придумал и создал для своих музыкантов совершенно новые инструменты; сперва Парч только удлинил грифы конвенциональных альтов и гитар, но позже мастерил всяческие новые инструменты, совершенно новые порталы в музыкальные возможности, инструменты, которым он давал имена вроде «Дерево гуиро» и «Синяя радуга», или «Бриллиантовая маримба», или китара – К-И-Т-А-Р-А, – и каждый из них за десятилетия до появления синтезаторов причащался к поразительным новым наречиям звука; и сами по себе инструменты, что мастерил Парч, часто были так прекрасны – вы бы их видели, некоторые из них – огромные монументальные алтари из дерева, чаш и висящего стекла, – некоторые столь чертовски прекрасны сами по себе, что выставлены в музеях, словно скульптуры: музеях в Сан-Франциско и Нью-Йорке: Уитни…
– Да, но что…
– Прошу, сэр – господа: вы же сказали, что хотите заявления!..; так вот оно: это мое заявление…
– …Ладно… ладно; продолжайте; но покороче; пожалуйста, постарайтесь быть покороче; ладно, Пит, убирай…
– Благодарю…; так вот: Парч был могущественным музыкальным разумом: он видел, он слышал то, чего никто не слышал прежде, – и более всего в самом субстрате музыки: тональности; ибо здесь и просиял гений Парча; в западной октаве, разумеется, двенадцать полутонов, идущих, например, от до и до си-бекара; обычно предполагается, что эта сегментация октавы на двенадцать частей каким-то образом предписана природой или отражает некий абсолютный физический императив; но на самом деле это условная конвенция, введенная всего несколько веков назад и с тех пор строго соблюдавшаяся; двенадцать тонов в октаве: это ничто, особенно когда знаешь, что доступно много больше; и в самом деле, история музыки демонстрирует, что к тональности существовали разнообразные подходы – системы, работающие с бóльшим числом тонов в октаве; к примеру, в XVI веке венецианский монах Царлино – Ц-А-Р-Л-И-Н-О – предложил две клавиатуры с семнадцатью и девятнадцатью тонами в октаве; и даже поныне по всему миру существуют более музыкально щедрые традиции: к примеру, индийская интонационная система может похвастаться двадцатью двумя шрути – Ш-Р-У-Т-И – в сравнении с эквивалентной западной октавой; но даже это и близко не подходит к пределу нашего потенциала; и в самом деле в книге «Психология музыки» великий Карл И. Сишор – пишется, как слышится – предполагает, пользуясь фехнеровской моделью JND, то есть «минимально различамой разницы», что человеческое ухо способно различать вплоть до трехсот разных ступеней в пределах одной октавы; так просто задумайтесь, как много музыки закрыл для нас широкий шаг западной диатоники; и, кстати говоря, мы же это чувствуем, мы инстинктивно знаем, что существует больше, чем допускает западная музыкальная монокультура: задумайтесь, к примеру, о том, как мы выражаем эмоцию в музыке непосредственнее всего, аналогичнее всего: через вибрато; но что есть вибрато, как не разрушение этих строгих разделов между нотами, временное окончание нашей дробленой музыкальной сегментации; свои глубочайшие и богатейшие чувства мы рисуем, изгибая тона между дискретным спектром западной октавы, расправляясь с ее делением; самое человеческое мы помещаем в промежутки, где мы больше не квантуемся, не сдерживаемся…
– Сэр…
– И Парч об этом догадался, он это услышал, и посему, начиная с 1930 года, взял и создал в качестве основы для всех своих великих композиций октаву из сорока трех ступеней; поскольку Парч слышал больше, чем ему дозволяла наша безумная кронекеровская традиция, он слышал дальше тех, кого называл эстетическими цензорами того, что называл, цитирую, нашей единой системой; более того, Парч создал октаву с равномерной темперацией: это справедливая октава, без надругательств над тонами, каких требует западная октава для поддержания иллюзии их гармоничного сосуществования…
– Сэр… сэр… ладно; теперь мы вас выслушали, то, что вы…
– Почему: вы что, устали слушать о Парче – возможно, я не захватил ваш интерес?..
– Сэр, послушайте – это не…
– Парч недостаточно знаменит, чтобы удержать ваш… он не настоящий вип?..
– Послушайте, сэр – это не имеет никакого отношения к… это не…
– Потому что вот почему я это делаю, почему даю свои лекции…; Ясно?: вот; вот чего вы хотели; можете успокоиться…; видите ли, я даю лекции, потому что о Парче даже нет записи в «Американской энциклопедии», тогда как о Берте Бакараке – есть…; но даже Баха постигло тотальное невежественное забвение, пока Мендельсон не выступил дирижером концерта «Страсти святого Матфея» в Певческой академии и не возродил его репутацию полных сто лет спустя после премьеры произведения…
– Так, ну на хрен, – сэр!.. вы можете уже перейти к…
– Ладно… ладно; прошу – держите себя в руках; просто держите себя в руках – прошу…; я начну заново; итак, сегодня я давал лекцию по случаю одиннадцатилетия кончины Парча; я читаю лекции о Парче в библиотеке Кэмпбелла уже семь лет – разумеется, в надежде чем-то помочь делу, чем-то более непосредственным, чем просто писать в концертные общества и музыковедческие журналы, а потом ждать у моря погоды – поскольку, видите ли, Парч – визионер, на голову обходящий Айвса, – давал концерты по всей стране в течение сорока лет и… что ж… ладно… ладно… просто успокойтесь…; но разве вы не понимаете: чтобы стронуться с места, необходимо набрать некую критическую массу…; но всегда, каждый год, во всем зале одни и те же пять-шесть человек, двое из которых забрели случайно, а еще двое ходят на все, что там происходит, без разбора; и тут, сегодня, понимаете, когда я заговорил о Парче как о нашем Тимофее – Т-И-М… ох, забудьте, – когда я заговорил о Парче как о нашем эквиваленте древнего грека, изгнанного из Спарты за то, что он желал добавить четыре новых тона к бывшей тогда в ходу октаве, – как только я применил это сравнение для описания нашего великолепного центуриона, вот тогда-то, тогда пара молодых людей – молодых людей – встала и вышла, весьма громко при этом топая…
– И…
– И вот;
– Так – так что с вашим заявлением, вашим…
– Вы его только что услышали;
– Сэр, послушайте… какого хера вы тут нам… сэр, мы были очень терпеливы… это правда – так что перед тем, как я предъявлю вам обвинение в препятствовании закону, вы можете, пожалуйста, изложить факты о – почему конкретно вы…
– Но я только что это и сделал…; почему – разве этого недостаточно для…
– Сэр…
– Ладно…; ладно…; если настаиваете…; если этого требует единая система, да будет так; что ж: когда я завершил лекцию – да? этого вы хотите? – проиграв пару отрывков с пластинок Парча, а потом ответив на вопросы, коих было всего где-то два-три, я просто сказал «спасибо» и собрал записи и пластинки; и дождавшись, когда уйдут две пожилые дамы, я задержался поблагодарить администраторов Кэмпбелла и потом пустился домой; хожу я пешком, так что на пути к себе пересек Нью-Берн-авеню и Мартин-стрит, а потом, на Гарнер, где она пересекается с Мартин, увидел какие-то киносъемки, какую-то работу в экстерьере…
– Верно; там снимали рекламу;
– Разумеется; и, как вам известно, я ненадолго задержался посмотреть; и, пока я оглядывал – техников, и открытые фургоны, и припаркованные грузовики, и рассеиватели света, и, ну я не знаю, всякие провода, – как раз тогда, пока я там стоял и ждал, когда в этом проявится мифическое значение, как раз тогда передо мной прошел молодой человек; ему было, быть может, двадцать два или двадцать три – щуплый, в синей футболке и с планшетом под мышкой; и, пока он проходил, я увидел, что у него – у этого непримечательного мальчишки, не замечавшего меня, – я увидел у него на лице такую улыбочку, просто такое легкое присутствие самодовольства, самоудовлетворения; и тут во мне что-то надломилось, и я набросился на него…
– О, слушайте!.. можете это уже прекратить?..
– Простите… что – что это?.. кто?..
– Ну бросьте – хватит… хватит этой невыносимой хрени…
– …Эй, Пит, это ты сказал?..
– Нет, я – я, э-э…
– Тогда кто – что?..
– Просто кончайте, ну? кончайте на хрен дурака валять…; уберите это на хрен!..
– Но…
– Йо, Пит, – да что… в смысле…
– Вы можете заткнуться на хрен!.. То есть – господи, сколько это можно терпеть?.. На вашем месте я бы убрался отсюда сейчас же, после такой дурацкой гребаной концовки… гребаный дебилизм… гребаная пресная скукота… вся эта идиотская неопифагорейская говнобредятина… То есть – довольно, хватит на этом!.. довольно отступлений… довольно всех этих гребаных помех… довольно даже асимптот к истине – или это слишком наглое утверждение, ты, хлипкий релятивист… потому что мне так не кажется… потому что даже если больше нет положительных абсолютов, все еще остаются отрицательные… или это тоже слишком откровенное заявление, неужто я недостаточно изощрен в зашифровке своих сантиментов… в их маскировке для эстетического эффекта… ну, уж извините, блин… жизнь убедила меня всего в паре вещей, но абсолютность отрицательности – точно одна из них… свет изгибается, преломляется, рассеивается, но хренова тьма никуда не денется… вот что остается, когда давно уже пропали шальные лучи и частицы… это фундамент, основа… и я тот, кто может вам сказать: узрите мое «черное тело»…
…так что остается?.. что остается мне?.. выходит, только рассказать о Равеле, о самом композиторе, о его жизни, истории, страданиях, рассказать все, что я знаю… передать историю Равелячудодея… Равель: кудесник несравненного звучания, призыватель изумительных наплывов чувств, заклинатель живой музыки, что не поддается анализу, что вдребезги его разносит… неопровержимый Равель, как бы его позабавило, что я говорю через него… от этой вести он бы возвысил свой голос в песне… это бы его позабавило, факт, почти так же, как если бы он узнал, что «Болеро» – произведение, от которого он отрекся, которое отрицал, – стало его символом… самой его визитной карточкой… единственным, чем он известен… и пожалуйста: один человек, одно произведение – и тема закрыта… так на человека вновь надевают намордник… трагедия усугубляется… и речь о произведении, что отстаивает продолжение, отстаивает инклюзивность и неопределенность… если бы только мне можно было поговорить с Равелем, рассказать о своей мечте, своей давно угасшей мечте учиться на композитора, чтобы закончить «Болеро» так же, как другие «закончили» «Реквием» Моцарта или «Десятую» Малера… то есть расширить, продолжить… продолжать неопределенно долго… до неисследованных, новых комбинаций инструментов… до блестящих и еще неиспробованных аранжировок… потому что они есть… они существуют… оно может жить дальше…
…но нет: я не возьмусь за это утопическое танго… ибо у меня нет образования композитора… у меня в голове не звучит музыка… я не из именитых исполнителей… хотя мне говорили, что я суть истории, – задаюсь вопросом, почему мне это говорили… поэтому в конце концов я не могу закончить «Болеро», я могу только жить им… такт за тактом, аккорд за аккордом… я следую правилам… я играю по нотам… я дирижирую своим временем… я каждое утро являюсь в центр полиграфии, и расплачиваюсь «Визой», и слежу за новостями… я делаю все, что от меня ожидают… я играю свою партию… по-разному и одинаково я каждый день рассказываю свою историю… и результат всех моих стараний, всей моей стоической преданности, первостепенный результат – вариации на тему разочарования… антинаграды для моего врожденного доверия… и я уже слышу ваши мысли: Чем еще удивишь?.. да, знаю… но вот тебе и радикальная слава…
…так слушайте: недавно я решаю собрать свои дневники, достать с полок, и из коробок, и из стопок… (никогда не получалось хранить их вместе)… и на страницах убористого почерка, накопленных больше чем за семнадцать лет, со времен моего совершеннолетия, я насчитываю имена шестидесяти шести мужчин… подростков и мужчин… шестидесяти шести… несуразная процессия… немыслимая последовательность… бесконечно звенящая… и я помню их всех… шестьдесят шесть… мне говорили, что у меня желанное тело… так что программа срабатывала автоматически, и программа была императивной… они понимали свой интерес… они знали, чего ищут… а я предпочитала верить, что ищут меня… но структура доверия оказывалась асимметричной… оказывалось, мое великодушие предать проще всего… я дарила им букет, и… это были не репетиции, а каждый раз – акт веры… а каждая встреча – экспозиция… экспозиция, увы, без проявления… да, я могу это сказать… ведь доказательства я ношу внутри себя… и потому могу рассказать о Билле, с его щедрым взглядом и словами закаленного мужчины, который водил меня в разные джаз-кафе и угощал морковными палочками, а потом просто перестал звонить… и о Верноне, слесаре в медицинском центре «Лавлейс», который сказал, что все понимает раньше, чем я это подумаю, и который возил меня на закатные поездки, но который, когда я захотела видеться с ним чаще раза в неделю, ответил, что я на него давлю… и еще Джимми, любитель обниматься – большие руки токаря скользили, пристраивалась между моих лопаток, – который ударил меня по предплечью, когда я потянулась к его картошке фри… и о Мейсоне, который все следующие десять лет клятвенно обещал мне уйти от своей девушки… и о Томми Джее, чья речь длиною в ночь о взаимности и нашем завете – нашем общем завете подняться на высоты – перешла в просьбу одолжить ему триста пятьдесят долларов…
…а еще был Моррис, кому я доверяла, чьи вольготная походка и безупречная квартира означали того, кому я безусловно доверяла, но кто потом позвонил и ни с того ни с сего сказал, что собирается снова жениться на бывшей, но пусть я не стесняюсь звонить ему в любое время… а за ним последовал Мелвин, который возвращался на учебу, который хотел учиться на электроинженера; и я слышала его уговоры, и чувствовала его подступы, и смеялась над его застенчивостью и нерешительностью; а потом сдалась, сплела вокруг него руки и крепко прижала, чтобы он знал, и второй ночи уже не было… и Мори́с, все эти годы работавший в газетном киоске, дружелюбный и складывающий газету «Трибьюн», когда вручал мне ее каждое утро, пока наконец робко не предложил посидеть за кофе, и его взгляд ни разу не оторвался от стойки, чтобы встретиться с моим; что ж, я рассмеялась от удивления; но он не пришел и потом больше не говорил об этом ни слова, ни разу даже не намекал, сидя в киоске с кольцом на пальце, которого я никогда раньше не видела… и Нельсон, который, пока я рассказывала ему о своей мечте поступить в университет Эль-Пасо на акушерку, потянулся за своим «Спортс Иллюстрейтед»… и я могу рассказать о Мэнни, который однажды позвонил, пока я долго и неторопливо принимала ванну, – а когда я перезвонила и сказала, что допускаю только послегигиеническую коммуникацию, осекся, потом замолк, потом бросил со смешком: А, я понял… и был Ти Джи Эдди, который говорил, что работал в маркетинге, а на самом деле занимался телефонными продажами в компании по стирке ковров, и который в ресторане попросил меня никогда его не перебивать… и я писала о Джеммере, как он себя называл, с лучезарной улыбкой и широкими-преширокими плечами, который однажды в доме своих кузенов посыпал мои волосы сахаром, чтобы показать, какая же я сладкая… и могу рассказать о Трое, за чьей бородой скрывался фанат Джудит Джеймисон и который, несмотря на свою агитацию за политику равных возможностей, ни разу не пустил меня в свое сердце… и Мак, днем работавший курьером в химчистке, чтобы оплачивать уроки тромбона по вечерам, вечно говоривший, что у него то не работает домашний телефон, то разъединяется связь, хотя, когда я нашла номер в справочнике, мне ответил женский голос… и еще Джуниор, который, когда я спросила, считает ли и он тоже, что женщинам нечего сказать, но лишь бы поговорить, улыбнулся и ответил, что он не против, если я так думаю… и могу рассказать о Майкле, заклинателе, – но этого мало, этого всегда мало, сколько их еще должно быть, пока наконец не найдется всего один – пока один не приблизится к твоему собственному опыту и не вызовет какую-то мгновенную искру, какую-то мобилизацию эмпатии и отклика, – другими словами, какое-то печальное нарциссическое волнение – ведь только на это и обращаешь внимание… и именно это, в точности это я и ищу…
…но нет: больше я этого не хочу… вовсе нет… это все в прошлом… бесполезном прошлом… поскольку я больше не удовольствуюсь обменом символами, работой над суррогатными отношениями… это провальные стратегии прошлого… техники, которые, попросту из-за того, что они техники, всегда гарантировали мне разочарование… потому что я знаю, что должно быть нечто большее… что есть незакодированные связи, непосредственные контакты – я знаю, что они существуют… должны существовать, я должна верить, что это так… и этого-то я и хочу – это я на самом деле всегда и искала… конец символам и стратегиям… раз и навсегда конец всему тому, что на самом деле лишь отчаянная компенсация ощутимого отсутствия подлинного слияния…
…но как же много времени ушло, чтобы это разглядеть… как поразительно, что осознала я это только недавно, что это пришло в голову всего несколько месяцев назад… после половины жизни в малозначимых мелких страданиях – вот видите, я читаю ваши мысли, – я сообразила только недавно… во время прискорбного эпизода – подробностями о котором я не буду вас утруждать – с участием человека по имени Стивен… но когда меня все же осенило, то осенило решительно, определенно… осознание, что с моими неудавшимися стратегиями и отчаянными компенсациями надо покончить… что я должна раз и навсегда зайти дальше них… ведь мои тенденции, осознала я, набрали самовозобновляющиеся темпы, силу нарратива, чья неотразимая, напирающая самодетерминация каждый раз – каждый раз – вела к разочарованию… и так я осознала, что должна вырваться из своего нарратива, совершенно его сломать – этот порядок кодов, что всегда предают свое содержание… другими словами, я созрела для этого, когда появился Рэймонд… потому что Рэймонд – это было очевидно, очевидно немедленно – был тем, ради кого такие усилия оправданы… да, совершенно ясно, что он этого даже требовал, он бы это понял… Рэймонд – высокий мужчина, добрый мужчина, чью прелестность невозможно афишировать или самоутверждать… мужчина, который брал меня за руку, когда мы спускались по лестнице, который взвешивал мои слова, человек, который слушал… мужчина, который сказал, что главная черта высокоразвитой души – это сострадание и только сострадание, что интеллект – это способность проводить связи не между идеями или явлениями, но между людьми… мужчина, который знал… он был учителем в средней школе, педагогом, преподавал факультатив по социологии для двенадцатого класса и предмет, который сам ввел в школьную программу, – исследования города… почитатель Льюиса Мамфорда и Дюркгейма – вспомни социальный рынок, говаривал он, социальный рынок, – он надеялся продолжить собственную учебу, чтобы преподавать в университете… у него имелись амбиции… и плотность бытия, согревающее присутствие, омывающее, когда ты находишься в его обществе, ощущение личной солидности, возникавшее больше от его продуманного самоконтроля, нежели от грузного сложения и широких плеч… его растили мать и три сестры, и потому в общении с женщинами он чувствовал себя комфортно, в нем сквозило очаровательное ослабление барьерной отчужденности и гендерного антагонизма… он ненавидел грубость во всех ее проявлениях – говорил, что грубость есть самое оскорбительное слово, – и был настороже против подобных оскорблений… в нем ощущалась некая чуткость… и, хотя смеялся он нечасто, каждый раз ты знала, что это заслуженно, что сейчас он встретил какое-то удивительное открытие… мы познакомились на заправке на бульваре Ломас, пока ждали в очереди к кассе, перед тем как заправиться… слов прозвучало немного, но уехал он с моим телефонным номером… я думала о нем весь тот день – о его тепло-бордовом голосе и нехлопотливой прямоте… когда он позвонил, на следующий вечер, мы говорили без конца, без усилий, о спонтанной всячине, словно на каком-то общем автопилоте… наши церемонии были прямодушны и просты, как будто мы уже старые друзья, непринужденные товарищи… и я могла бы рассказать об этом больше, потому что было и больше, и мне было хорошо… а я настроилась сохранить хорошее, не дать развеяться, помешать отношениям стать слишком маньеристскими… ведь он того стоил, как же очевидно он того стоил… и как очевидно бы понял…
…вскоре после этого, в четверг вечером, мы пошли в итальянский ресторан – наше первое свидание… затем, через два дня, мы пошли в кино, после чего направились в закусочную в стиле нео-деко… и мы говорили и говорили, и касались пальцами, и не торопились заниматься любовью, потому что мы понимали… потому что я понимала, что не хочу, чтобы снова взял верх мой нарратив, не хочу уступать бесспорному детерминизму… так что на следующий день, после работы, я вышла прогуляться и хорошенько все обдумать… я сорок пять минут гуляла по Старому городу и его пылкому двухэтажному фарсу, поднималась по 12-й улице, мимо и вокруг I-40… потом присела на площади перед церковью святого Филиппа… на скамейке, стоящей лицом к янтарной францисканской старине, я вдела большой палец в завиток железа, растущий из барочного черного подлокотника, и смотрела на мексиканский ресторан для туристов на восточной стороне площади… и на его веранду, поделенную белыми линиями на точки для местных торговцев… и, вернувшись домой, уже знала, что должна сделать… ведь мне дали возможность, мне дали шанс… очевидно, время пришло… наконец мне встретился тот, кто поймет, с чьей помощью я смогу положить конец своим прошлым закономерностям, освободить себя от себя, раз и навсегда разбить нарратив… разумеется, Рэймонд и сам бы не хотел ничего иного, он бы этого потребовал – мужчина, который выслушивает, не принял бы ничего меньше окончания моего карательного самозаключения, – он одолжит мне энергию, чтобы достичь скорости отрыва!.. ибо он поймет… понимаете, с Рэймондом я не выносила и мысли о том, чтобы дальше вязнуть в закономерностях, из-за которых останусь по большей части отсутствующей, из-за которых буду прятать свое центральное существо… нет, с Рэймондом я – впервые – хотела присутствовать во всю силу… и он тоже, не сомневалась я, поприветствует окончание разделения и помех, побег от символов и стратегий… а после первых же слов понадобится уже не много больше, ведь мы оба поймем… так я решила заговорить с ним в следующий вечер четверга, когда мы неформально договорились отправиться в «Караван Ист» – ковбойскую забегаловку, что все еще умудряется оставаться терпимой… и я решила не особенно планировать то, что скажу, не упаковывать слова чересчур, потому что чувствовала: презентация и риторика неприемлемы, даже противоположны тому, что я должна сказать… и решила не стремиться к эффекту, не делать ничего более, чем только сказать не тая все, что хотела сказать, просто и прямо… ведь стиль – это мерзость, а остроумие – враг содержания… и вот тем вечером, особенно не наряжаясь, я открыла дверь…








