Текст книги "Потерянный альбом (СИ)"
Автор книги: Эван Дара
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)
…и я надавливаю и распластываю ладонь на его сильной теплой спине, пока не чувствую его всецелость, и мы единая система, мы непрерывны, разделяем продолжительные глиссандо чувства, которые сплетаются меж нами, прошивают нас; я слышу его сердцебиение, как свое, я чувствую его напор, как свой, наш ковалентный союз делает из нас новое, заряженное, неведомое вещество; и точно так же моя кожа, моя жидкая кожа – одновременно наше разделение и наше слияние, наш общий зыбкий фронтир; и все же, когда он так долго и так содрогательно-тепло целует долину моего живота, я осознаю, что я еще и проникла через пределы его кожи, я – за барьером его кожи, я живу внутри него, ведь наш стык уже расплывчат: в высшей степени, во всем объеме я чувствую его отклик на меня, чувствую, как он бурлит в ответ на мой прилив; и эта небесная схема, этот перехлест, эта неразбериха придает мне новые контуры, новую периферию, расширяет меня в добавленных измерениях, и это так непохоже на подарок, который я ему принесла – на магический квадрат букв, что скользят по своему бумажному подносу в бесконечных сдвигах бессмысленности, – чья пластмассовая твердость прижимается к моей ноге во внутреннем кармане юбки; ведь здесь, сейчас, с ним все конфигурации сходятся, все аранжировки перекликаются, наши тела – множители значения, каждое наше движение и жест – новое выражение беспредельного смысла; в конце концов взаимодействие уже не требует стратегий, и мне нужно просто встречать его поцелуи, плеск его поцелуев на мое лицо, на мои губы, на орбиты моих глаз и на верх моего горла, в мой лепечущий пульс…
…и, хватая его за волосы, я чувствую, что он вновь спускается, его поцелуи пересекают кочку моей ключицы, и теперь он лижет и смакует мою кожу, кожу моей груди; и я чувствую языком и губами сладко-соленые текстуры, что он черпает из меня, изумление моей теплой кожи; и теперь вновь он взбирается к груди, карабкается, оставляя серебряные следы языка и запинающиеся покусывания-поцелуи, пока вновь не останавливается на соске, лакая его с твердостью, и берет грудь, поддерживает своей рукой, своей нежной рукой; и они движутся в нежной синхронности: его рука баламутит, а губы – стреляют языком, когда вторую руку он пропускает мне за спину, чтобы держать меня всю, с невозможностью прижать в себя, лакая все больше и больше моей груди себе в губы, в открытый рот, мягкая твердость давит на мягкость; уплотняя язык, он лакомо ласкает всю ширь соска, и я хочу быть целиком внутри него, куда он влечет меня погладыванием и языканием…
…но я отстраняю его рот и потом расстегиваю рубашку, поднимаюсь из юбки и трусиков и отталкиваю их прочь, на ковер; и когда я откидываюсь, мое зрение заполняют его темные волосы, когда он опускается и целует распадок между моими грудями, затем мусорит поцелуями налево и направо, словно их разносит ветром – вверх по склонам моих грудей, потом вниз к их основанию: и, когда он соскальзывает по курватуре моих ребер, его поцелуи кажутся астерисками: колко отпечатываются, ссылаясь на какое-то более полное толкование, глубокое значение где-то ниже; затем, когда его лизанье ныряет к мягкости моего живота, я слышу мелкие вскрики чувства и содрогаюсь, переливаюсь, всего чуточку, пока он лижет налево, потом обратно, но неуклонно сдвигаясь ниже; мои руки – в его грубых волосах, когда он начинает медленно лизать мои бока и поперек живота и потом снова груди, и его язык, скользящий, есть сургуч, что сплетает мои трещины, что собирает меня заново, воссоединяет мою расколотую оболочку; и затем он наконец опускает руку и оставляет ее зависнуть там, огромной, твердой и могучей, прежде чем медленно, нежно окунает один палец, и вот он во мне, наконец во мне, в меня окунается твердость, в мою жидкость…
…и он взбалтывает меня, и он скользит меня, и я закипаю от желания, и я вскидываюсь, чтобы взять его лицо и поцеловать, обслюнявить; но тут он внезапно отрывается от меня и отклоняется на коленях, стоя между моих ног, глядя на меня; и не движется, и смотрит, всего миг, его чудесное лицо с крепкими костями – честное и вожделеющее, после чего поднимает мои колени и текучим движением кладет мои ноги себе на плечи; затем начинает их поглаживать вверх-вниз, твердо-грубо, скользит ладонями от моих коленей по внутренней стороне ног к ягодицам; затем берет одной рукой мою правую ногу и начинает целовать, почти чавкая, большие лижущие поцелуи там, где я мягче всего, с изнанки моей ноги; затем начинает медленно спускаться, рука и губы-поцелуи медленно нисходят ко мне, и я жду, и я тороплю, так бессловесно, так бездыханно; и, когда он прямо у моего центра, ноги уже раскинуты во всю ширь, тотально зияют, кожный ландшафт и мех – все для него, целиком для него, его поцелуи перескакивают на другую мою сторону, другую ногу, он совершенно меня не замечает, и снова начинает языковать, переносит долгие теплые лизания на мое левое бедро; и он все еще рядом со мной, но не трогает меня, только протяженно языкает по бедру, как вдруг он прямо на мне, приземляется в меня, его язык ласкает внутри моей щелки и лакает, и лижет; и, когда я принимаю этот переливающийся напор, он вытягивается во весь высокий рост, чтобы лечь прямо на ковре; он – несущаяся ко мне из дальнего угла комнаты взлетная полоса, и его язык может толкать и кружить у моей щелки, ощупывая, оглаживая и опробуя ее истечения; и я толкаюсь навстречу к нему, о него, стремясь раскрыться для всего его лица, влагалищнуть его целиком, чувствовать полное, теплое, жидкое слияние; и его язык управляет мной, ворошит меня, он все тянет и тянет со своим трудолюбивым, бесцельным, лижущим поиском; и я вжимаюсь в него, я тоже ищу достичь нашего невозможного транспроникновения, пока разводной мост его языка пересекает мой мутный ров, или как корабли «Союз» стыкуются в космосе, два невесомых судна встречаются в черной пустоте орбиты, я видела это на фотографии в журнале, как раз такой кадр, изображение двух половин космической миссии, пересекающихся и сплавляющихся в единый корабль, их электрические системы взаимосоединяются, и две разных атмосферы чудесным образом сливаются; а это – наше единение, наше бесшовное смешение, как вчера, в газетном киоске, прямо как в газетном киоске на 19-й улице, когда я хотела купить «Аваланч Джорнал», а маленький темный магазин был забит журналами, аляповатыми журналами: это было вчера, и журналы заполняли длинную стену от потолка до лодыжек рядами открытых полок, и столпились стопками на стойках, и были разбросаны на нескольких горизонтальных полках в конце; и стоило потянуться за «Аваланч Джорнал», как мой взор соблазнили цвета и лица на журнальных обложках; и вот так автоматически, без размышлений, я взяла подвернувшийся «Роллинг Стоун», выпуск с «Ван Халеном» на обложке, где им нарисовали глаза как кошачьи, и начала переворачивать огромные страницы; и без предупреждения, пока я пробегала глазами по разным типам шрифта, и броским рисункам, и фотографиям Белинды Карлайл и Пола Стенли, на меня нахлынуло – внезапно, со внезапным содроганием – предчувствие собственной смерти; но все же я листала журнал дальше, мимо прихорашиваний, и взоров, и буйных волос, и, пока сменялись невинные страницы, мою грудь пронизало какое-то ощущение когтистой хватки, сжавшийся кулак жара и стыда; и в этот момент я наткнулась на фотографию, на которой строитель ест клубничный йогурт, и внезапно услышала, как думаю Это не невинно, это не случайно, здесь каждый ракурс, грань и поза продуманы и просчитаны для максимального эффекта; и услышала, как думаю, что на это потрачены целые состояния, чтобы нанять лучших профессионалов, выдающихся знатоков обмана, чтобы в точности определить, как осуществить свои невидимые, необоримые манипуляции; и когда на следующей странице случайно попалась реклама «Вирджинии Слимс», где была лучащаяся девушка-дитя в летнем синем платье, по мне пробежала вспышка стыда, полыхнув в шее и лице, – стыда за это улыбчивое надругательство, что всучивают доверчивой публике; и я услышала, как думаю Это не может быть целью нашей предположительной свободы – вот эта возможность участвовать в жестоких обманах с улыбчивыми лицами, непостижимо разбазаривать ресурсы, усилия и изобретательность исключительно ради задуривания доверчивых и производства всего бесполезного, но только не того, что так отчаянно нужно, – не может быть, чтобы свобода служила для этого; и теперь, когда общепринято, что эти обманы естественны, или необходимы, или неизбежны, – теперь я мертва; меня нет; я больше не часть этого мира; Но это всего лишь реклама, прозвучал во мне другой голос: не более чем проблеск амбиции в двухдолларовом таблоиде, который достигнет своего наивысшего значения на помойке; Но если так, все же отвечал другой голос, тогда это расхождение слишком уж разрослось: расхождение между тем, что говорят сигналы, и тем, как я их воспринимаю; другими словами, оно стало полным, это расхождение, и я потерялась, я пропала в этом разломе: для меня разлад между видимым и существующим стал слишком огромным, слишком болезненным, и я пропала; вот так, разрываемая новой печалью, я вернула «Роллинг Стоун» обратно в стопку и приготовилась уходить; но – необъяснимым образом – вместо того чтобы уйти, я взяла ближайший выпуск «Вэнити Фэйр», почему-то зацепившись глазом за обложку с Сигурни Уивер в кроваво-красном платье с низким вырезом и леопардовыми пятнами; и вновь пролистала первые страницы журнала – мимо реклам «Гесс Джинс», «Этернити» от Кельвина Кляйна и предложений одежды от «Криска», – заполненных красивыми людьми, изображающими страдание; и тогда ко мне пришли слова, в разум ворвались слова, быстро и назойливо, слова, являющие собой истинный звук моих чувств: Шанс потерян; эксперимент того не стоил; этот биологический вид не заслуживает продолжения; уже слишком поздно…; вот так, захлестнутая мраком, я сунула журнал обратно в щель на полке и собралась с силами; затем сделала единственный шаг, и вдруг мне захотелось разрыдаться: передо мной в рядах и на полках, раскинувшись в бесконечном агрессивном ассортименте, были десятки, сотни таких журналов, до нелепого большое количество; и все, вдруг осознала я, – это дальнейшее оболванивание фальшью, поддельным бытием; несмотря на их кажущееся разнообразие и необузданное множество, очевидно, что практически все они говорят одно и то же, в точности одно и то же: войди в мир лжи, искажений и эфемерности; научись чувствовать себя неполноценной и стыдиться себя; смирись с чужой силой, что будет формировать, лепить, определять твои предпочтения, твои мысли, твои скрытые анклавы; усвой миф господ именно для того, чтобы чувствовать себя исключенным из него; осознай, что ты ничто – нуль, цель, маркетинговый потенциал, обдуриваемый и облапошиваемый маркетинговый потенциал, но в конечном счете – ничто, совершенно ничто; научись ненавидеть себя, никогда не забывая, что ненавистник есть ничто; и это транслировалось с такими ошеломительными количеством и последовательностью, что сомнения или сопротивление стали практически невозможны, обезображивающая тщетность чувствовалась в виде не подлинного противостояния, а подтверждения собственного бессилия; и поэтому журналы тоже были магическим квадратом, но его зыбкие цепляющие буквы служили уже лишь производству бесконечных комбинаций обезображивания, безграничных мелких увечий; и все же – хотя я знала, что увидела все правильно, что это окончательная истина, – мне тут же стало скверно на душе от того, что я все это подумала, что это почему-то я и виновата, раз обнаружила в пестром свете послания о смерти, что это моя болезнь; ведь свет не печален – или не должен быть печален; и это ранило, это просто-таки выжгло душу – это наказание за правоту, это выжигание за то, что видела насквозь и видела правильно; другими словами, я была уже не дочерью света: я определенно стала отродьем теней, находила тьму там, где человеческий глаз фиксировал лишь яркость; так не могло быть задумано, так никто не мог запланировать – чтобы во мне заговорили тени, а не свет; не знаю, на какую фотографию смотрели мои родители, когда познакомились, но она была, понятно, взаимодействием света и тени, продуктом говорящих и молчащих гранул; иначе бы дедушка ее не сберег, не нашел бы для нее места в своей книге; но я, очевидно, возникла только из тех теней, и трудилась, и страдала, чтобы убить в фотографии свет; нет, это никто не мог запланировать – произвести в мир искателя мерзости, огорчателя себя, врага света; никто не мог этого хотеть: это не могло быть чьим-то планом; точно так же ничего не говорило о том, что я лишусь левой руки: сразу после выпуска из колледжа, около двенадцати-тринадцати лет назад, моя талия все еще была стройна, улыбка – виртуозна; но однажды вечером, сидя в «Матушкином ландромате» на бульваре Вест-Белт-Лайн и беседуя со знакомым, я вдруг замечаю, что его взгляд раз за разом опускается к моей левой ладони, небрежно лежащей на ноге поверх другой ноги; и тогда я слегка модулирую позу, чтобы взглянуть в эту сторону, и замечаю, что на ладони видны погрызенные ногти, со стружкой кутикул; не совсем понимая, как с этим поступить, я тогда решаю избавиться от нее – от руки – и поместить в голову; и это было хорошо;
Немного погодя я наблюдал, как банковская кассирша – девушка, пожалуй, двадцати лет – отвлекается от своего занятия по складыванию монеток в сверток красного цвета на меня, бросая взгляд на мой вдовий пик; и тогда я избавился от вдовьего пика и поместил в голову; позже на той же неделе смуглый портной-иммигрант как-то излишне поспешно отвернулся, сняв мерку с моих плеч, и тогда я избавился от плеч и поместил их в голову; потом избавился от правого уха, поместив в голову, когда девушка, пожалуй, восемнадцати лет, стоящая передо мной в очереди у мясника, обернулась проверить, не оштрафовали ли ее машину, и заметила сросшуюся мочку моего правого уха; так у меня осталось только одно ухо, но и от него я избавился, когда мойщик головы в «Чистом совершенстве» попросил откинуться к тазу и тогда увидел, что из ушной раковины торчат три темноватых волоска; ее я поместил в голову вместе с тремя кучерявыми темноватыми волосками;
Приблизительно семь месяцев спустя девушка, пожалуй, двадцати одного года заметила мосластость и, пожалуй, бледность моих икр, когда я сидел на полотенце на берегу озера Кэрис, и я избавился от них, поместив в голову; на ярмарке округа Кэлхун около четырех месяцев спустя карикатурист, работавший углем, искал заказ, когда я прогуливался мимо, для чего в шутку жестом изобразил перед лицом, будто что-то вытягивает, чем вынудил меня избавиться от носа, поместив его в голову; полагаю, не более чем через два-три дня я заметил, что мошонка Мика Джаггера, замеченная в энергичном монтаже фильма «Перформанс», другого цвета, нежели у меня – темнее и более лиловатая; и я избавился от мошонки и поместил ее в голову; затем хостес в «Ристоранте Тронко», женщина, пожалуй, тридцати восьми лет, как будто заметила, пока я дожидался за веревкой своей очереди войти, небольшую царапину экземы у меня над левым локтем, даже несмотря на то, что я, как обычно, скрестил руки так, что белое пятнышко стало невидимо; и все-таки я избавился от локтя, целиком, и, вполне логично, поместил в голову;
Вскоре после этого, подумывая подойти к девушке, пожалуй, двадцати двух лет рядом с деревом в горшке на Джервейс-стрит, чтобы, пожалуй, затеять воодушевленную беседу, я осознал, что пигментированная родинка на моей правой руке, приблизительно в четырех сантиметрах от запястья, несколько выпячивается, так что я от нее избавился, поместив в голову; затем – предположительно, через четыре месяца после этого события – мне, пока я извлекал устройство для проигрывания кассет и радио из приборной доски своей припаркованной «хонды сивик», дабы запереть в надежной безопасности багажника, пришла мысль, что моя правая ступня вне моей воли подвернута внутрь – то есть сбита параллельность, – и я избавился от нее, и поместил ее в надежную безопасность головы;
Я не из тех, кто утруждает подробностями или без нужды растекается мыслию, поэтому просто укажу, что впоследствии я по разным скрупулезно подмеченным причинам избавился от трицепсов, складок под затылком, волос на пальцах ног, пениса, белых крапинок, плавающих в розоватом ногте на правой руке, вен, угла встречи спины и бедер, всех остатков правой руки, ощущения напряжения, которое в определенные моменты покоя излучали губы, и от век и поместил их в голову; соответственно, сейчас, смотрясь в зеркало в полный рост, я их совсем не вижу: когда я одет целиком, одет частично, одет для душа или голый, они больше не наличествуют; они невидимы; они нигде; и все же, хоть они надежно убраны и пропали целиком, полагаю, надо добавить, что в отдельные моменты – когда я иду через парковки, или когда ступаю на эскалатор, или в других случаях, на самом деле довольно регулярных, – в отдельные моменты по-прежнему кажется, что они есть, все еще в точности на своем месте, где и были; другими словами, в эти моменты я регенерирую ложную полноценность, фантомную целостность, которую воспринимаю в виде тактильного ощущения, будто все исчезнувшие черты подплывают ко мне и колюче поблескивают, почти что аурой, хотя их нет, наверное, категорически; и еще можно добавить, что моя голова в целом словно бы стала – как бы это характеризовать – немного тяжелее и крупнее, ее труднее уравновесить на бильярдном кие шеи; поэтому голова теперь, как правило, немного склоняется вперед, напрягая мышцы у основания черепа и вдоль плеч; происходит это как во время активности, так и в периоды покоя – всегда; а значит, встает вопрос, что же делать с крупной и тяжелой головой, как приспособить себя к ней и, скорее, ее ко мне, и возникает подозрение, что однажды – возможно, скоро, возможно, на миг – я замечу, что это информация, почти наверняка информация… эмпирическая, подкрепляемая фактами, независимо подтверждаемая информация… исходящая откуда-то, идущая куда-то… но здесь, сейчас, на мгновение, это информация обретает выражение, которое прорывается через меня в артикуляцию… которое всего миг скапливается, а потом вечно живет через меня… потому что я слышал… (звуки становятся смыслом, внешнее становится внутренним)… (психология становится биологией, биология становится химией, химия становится физикой)… потому что я слышал историю… информационную историю… что почти без исключения самоубийцы прыгают с Золотых ворот не с той стороны, которая выходит на океан, а с той, которая выходит на сушу, на людей… это правда, это подтверждаемо, это информация… но это прыжок прочь – или прыжок к?.. нет: не релевантный вопрос… но это прыжок… да: скачок, бросок… бросок в информацию… в смысл… в повышение соотношения сигнала и шума, хотя сами они этого не знают… (но знал Томпсон, он-то знал: наша разная музыка звучит не по-разному, она звучит одинаково)… таким образом прыгающие обретают скрытую непрерывность, тайный детерминизм, хотя и ужасно преломленный временем и неуловимый без тайм-лапса, – если б только можно было собрать все фотографии… да: прыжок за прыжком самоубийцы стремятся стать течением, стать как вода, человеческим водопадом… перейти из расщепленной страдающей плоти в накопленную и нестыдящуюся информацию… в царство голых фактов: внятных… поверяемых… отрицающих измерения… немясных… доискиваясь единственного печального шанса, что может обхитрить грозный фронтир… значит, мы должны помнить об их несведущем утверждении… их незнающем, решительном слиянии… их слепой настойчивости на смысле информации – их отчаянном размене своей субстанции на смысл… и тогда – где-то в другом месте, в других обстоятельствах… и тогда – в других случаях… когда у них есть оружие… заряженное и готовое, когда у них есть оружие, вложенное в рот… на что тогда нацелено оружие?.. на что они ориентировались?.. к какому центру, какой фигуре, какой концентрации?.. это важно знать… это необходимо знать: на что было нацелено оружие у них во рту… потому что мне знакомо это распутье, потому что я каждый день проявляю эгоизм: слепой эгоизм, бесстыдный эгоизм, умышленное самопотворство; не только потому, что я это считаю хорошим и благотворным – а я поддерживаю идею полезной самовлюбленности, – но и, в сущности, потому, что верю, что я этого заслуживаю; в конце концов, день был хорошим и продуктивным; в долгом затишье второй половины дня, когда с угла стола медленно соскальзывают тени от берез у меня во дворе, я заканчиваю редактуру трех длинных глав странной однообразной книги о масштабных системах параллельной обработки данных, написанной профессором из университета Санта-Круса, который, кажется, начитался Раймона Кено; рукопись набрана на пишмашинке, из-за чего, как обычно, текст стал довольно туманным, зато напечатан относительно чисто и, к счастью, с тройным пробелом; ничего не отвлекало, и чашка кофе опустошалась всего дважды; так что этот день был из тех, когда я получаю подлинное удовольствие от того, как волнится мой красный карандаш, исполняя свои тычки-арабески среди ползучих рядов черного шрифта; приведение в порядок читаемого текста профессора стало первой славной вылазкой для моего сияюще новенького карандаша, подаренного на день рождения – подаренного мной же, несмотря на то, что вчера, когда я и приобрела свой гордый 1¾, не был мой день рождения; на самом деле мой день рождения в октябре; но я рассудила, что все-таки не каждый день моей дочери, Ребекке, исполняется пять с половиной месяцев, а значит, явно требовалось заметное торжество; и далее – почему бы не аппроприировать приятные чувства дня для себя, рассудила я; как я и говорила, я придерживаюсь доктрины организованного эгоизма; хотя я еще не определилась, что было эгоистичнее: купить карандаш в подарок или получить его…
…И вот в 17:30 я несообразно баловала себя: налила большую чашку кофе с абрикосовым вкусом, без кофеина, шлепнулась за кухонный стол, вытянув ноги на прилегающий стул, и раскрыла свой «Редбук» – лучшее обозрение новостей искусства из всех ежемесячников, двух мнений быть не может; затем в довершение достала из кармана юбки рацию и поставила на стол, перед подставкой для салфеток; вот теперь я действительно себя балую, думала я, это факт; приятно почувствовать физическое облегчение от рации – ее тянущий вес в кармане часто утомляет; и не менее приятно видеть ее вытянувшейся на столе передо мной: непрерывность ее плотного серого гула означала, что Ребекка спит спокойно; а значит, могу расслабиться и я; Ребекка засыпает плохо, отходит ко сну припадочно и капризно, но, к счастью, во сне уже невозмутима; и это славно: я ценю ее общество, когда она достигает молчания, потому что, возможно, чувствую – опять же, эгоистично, – что это я помогла ей обрести этот истовый покой; более того, время от времени, когда она спит, я ей читаю: сажусь у колыбели в тускло освещенной комнате и начинаю общение – не торопясь, в одностороннем порядке; этот разреженный акт коммуникации, конечно, не более чем повод провести с дочерью чуть больше времени; но я наслаждаюсь этим опытом, главным образом потому, что безмолвный ответ Ребекки для меня несравненно выразителен и трогателен; когда я ей читаю, то стремлюсь слышать ее тишину, ее умиротворенность, и они отдаются во мне, словно в ширящейся пещере, и часто вызывают дрожь любви; и потому, не сходя с места, допив последние капли кофе, я решила предаться еще большему самопотворству: сняла ноги со стула и с легкостью и проворством юркнула наверх…
– Милая, сказала я низким хрипловатым голосом: нам пришло письмо;
…Я приблизилась к колыбели и увидела ее лицо-яблочко и ресницы сладострастницы; она казалась теплой в своей объемистой пижамке, дыхание – размеренным, а губы – гложущими; я мягко придвинула ближе к колыбели коричневое вельветовое кресло и уселась; близость означала, что говорить мне приходилось еще тише – к этому-то я и стремилась:
– Да, пришло, сказала я: вернее, письмо не нам – а тебе; смотри – даже адресовано тебе…
…В плотной тишине я показала ей конверт, где над адресом было надписано имя Ребекки и только ее одной; тем днем я достала его из почтового ящика с восторгом; как же это в духе Робин:
– Видишь?; итак, вот твое письмо;
…Я извлекла несколько страниц из конверта и расправила, но бережно, чтобы не шуршать; как всегда, письмо было рукописным – скошенный почерк Робин; я прочистила горло – тихо – и приступила к чтению:
– Итак, вот оно… Дорогая Ребекка – Эй, как тебе это понравится? – итак… Дорогая Ребекка… о крошечная карапузица, о наиблагороднейшая новорожденная, давай же теперь говорить о трансформациях… разумеется, не о грамматических, здесь тревожиться не о чем, но о личных, энзимных, социобиологических… ибо твой преданный корреспондент, твой эпистоляр, она же твоя тетя Робин – она написала «анти Робин» – обрела нечто вроде тети-материи!.. О, се правда, се правда… и, дорогая моя, нам уже пора прерваться!..
…На самом деле я уже и забыла, как головокружительно пишет эта девица; я отложила страницы на колени и в сумрачной тишине размяла руки и плечи, готовясь занырнуть обратно; ветреная Робин, как же кропотливо она трудилась, чтобы достичь той выразительности, которая Ребекке давалась неизбежно, неотъемлемо, просто спящей и теплой; не могло быть более глубокого контраста; и все же, глядя на вторую рацию моей системы, приклеенную скотчем к перилам колыбели, я подумала, что рация передаст своей сестрице на кухне только выразительность Робин от чтения вслух; только ее слова забормочут блестящим бытовым приборам на первом этаже, в то время как младенческое красноречие Ребекки туда не дойдет; мир аппаратов, пришло мне в голову, препятствует некоторым видам общения; в отсутствие правильного слушателя теряются все важные сигналы; и все же было забавно вообразить сцену внизу: неподвижность, рацию, слова; и я гадала, что бы подумал грабитель, войдя в тараторящую комнату:
– Ну ладно, поехали дальше…; итак: се правда! – итак – И что же по-новому увлекло твою графоманскую тетушку? – ой, определись уже – Не более чем приводящая в чувства пощечина достойной работы… Да, се есть проект – проецирующий меня в режим исследования, режим интереса, режим понимания и просто режимы на режимах веселья… прошу прощения… но, право, в последнем случае погружения под замерзшее море официальной реальности Хомский, мой вечный проводник, мой пожизненный поставщик удовольствий, испросил меня подготовить доклад о событиях в университете Ярмука в твоем любимом городе Ирбиде, Иордания, где несколько расплывчатых месяцев назад правительство кратко сократило больше десятка администраторов и в полтора раза больше профессоров только потому, что – подчеркнем несправедливость – они выступили в поддержку некоторых протестующих студентов… выражаясь иначе и помягче, се дельце скверное – подавление студентов и их старших вдохновителей, которые такого и представить не могли… однако ж для меня это занятие чрезвычайно увлекательное и тонизирующее, хотя для Хомского, разумеется, это житейские антидела, ведь он по-прежнему пишет, выступает и в целом ведет крестовый поход со всеми своими неудержимыми страстями на знаменах… надругательство над демократией в нашем сердечном и подвздошном союзнике Коста-Рике, американская поддержка вторжения-слэш-бойни Индонезии в Восточном Тиморе, избирательная слепота и предрассудки так называемой свободной прессы… сей желтушный институт я взяла в привычку звать депрессой… жалкие обстоятельства опальных палестинцев и прочая хомская оральная мораль… и сей труд и поддержку он продолжает вопреки всем наветам набобов и хуле – вот замечательное слово, – о том, что Хомского пора заслать в бан-таун, то есть Все будет хорошо, когда ты в …, где положено лишь ложное[22]22
Отсылка к тексту песни Downtown Петулы Кларк.
[Закрыть], – Ну даешь, Роб! – а именно что мелкому лингвисту-академику следовало бы и дальше возделывать свой грамматический сад, где и есть его вотчина, а не если-ть и но-кать в делах, которые он постичь не в силах… но такова уж искренность искрометности Хомского: он не может не повысить голос, когда миру требуется слово, когда единственной структурой поверхности в округе становится неправильность… То есть глубокая, универсальная участливость Хомы не исключает ничего, кроме лишь безразличия, а его абсолютно великодушная суть произрастает из демократического инстинкта столь пылкого, что, когда ты рядом, он подобно очагу согревает, он распаляет… Знаю: свой огонь я верно похитила у него… хотя и, разумеется, раздается тот огонь безвозмездно…
…И фух: время очередной интерлюдии; больше мой язык за один присест не вынесет; тогда я встала, потянулась и подошла к гардеробу за спиной, где вытащила из маленькой лампы с абажуром из мешковины, украшенным большой клоунской рожицей, провод; в каком-то смысле я читала наперегонки с растущей в комнате темнотой; затем, садясь обратно в кресло, я вспомнила оксбриджского профессора, который вечер за вечером начитывал засыпающему сыну Геродота, чтобы узнать, не будет ли в будущем у дитяти особой способности к изучению классических греков; любопытный эксперимент – хотя я гадала, что за навыки может приобрести Ребекка даже после всего одного вечера прослушивания Робин:
– Итак, дорогая моя: третий раунд; итак… Но, разумеется, связь между лингвистическими исследованиями и политическим активизмом у Хомского ясна как донефтехимизированный день… А именно, как ты вспомнишь с тех пор, когда твоя мамуля подмешала эти факты тебе в грудной коктейль, – Спасибо, Роб, – в шаловливые шестидесятые именно Хомский обратился к лингвистической традиции старого доброго профессора Гумбольдта и отстаивал необходимость различать лингвистический перформанс и лингвистическую компетентность, а потом избрал покорять вторую… А конкретно Хомский говорил, что в первейшую очередь лингвистам следует уделять внимание не ущербной, убогой, увертливой речи, а структурам мозга, вообще допускающим речевую активность… потому что он видел, понимаешь ли, что в любое время, в любом месте, в любом отношении, в любом случае у людей вырабатываются изумительно многогранные и разнообразные языковые способности, которые позволяют им складывать и понимать буквально бесконечное число идеальных предложений, при том что получают они лишь ограниченные и обычно несовершенные лингвистические вводные данные… что он и имел в виду в своих речах о врожденной компетентности… А именно, в идеальных словах Хомского, изощренность нашего понимания на порядки превосходит то, что предоставляется для нашего опыта… или, еще раз, в моем собственном несовершенном парафразе, из разбитых осколков мы восстанавливаем кристалл… как мы этому научились?.. То есть я вот не ходила в осколочную школу, а ты?.. и Хомский дивится сему, нашей чудесной лингвистической компетентности, упивается ею, не желая неорганично ограничиваться эфемерностями оскверненной, неточной, хриплой речи… и, более того, мое спеленутое суденышко снов, это верно и на уровне фонетики, физически воспроизводимого речевого звука, – здесь люди также проявляют не меньше чем чудесную компетентность… А именно – попросту задумайся, что за великолепие ожидает тебя в будущем, моя превербальная принцесса, ненадолго представь себе поджидающие тебя достижения, когда ты войдешь в Возраст Артикуляции… без труда извергая бесконечные потоки сияющих звуков… аффрикаты, фрикативы, гортанные смычки… всяческие сочные кусочки звука и смысла, когда каждое их физическое воспроизведение являет собой не иначе как диво движения и координации… исполненных в столь утонченном микромасштабе, что, если задуматься, можно дара речи лишиться… но се правда, се правда: даже процесс артикуляции столь простой фразы, как «Я недостоин вашего внимания», требует ловкости и физического мастерства, обставляющих все достижения Ирины Колпаковой в Кирове и все движения Ивана Лендла у сетки… и вот это Хомский увидел, и прочувствовал, и был тронут, и покорен, и теперь артикулировал через меня… и это так здорово, так духоподъемно, так перерождающе, главная моя гугукалка, – обрести внутри себя столь богатую палитру возможностей… прошу прощения… очень, очень невовремя…








