412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрвин Штритматтер » Лавка » Текст книги (страница 8)
Лавка
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:33

Текст книги "Лавка"


Автор книги: Эрвин Штритматтер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 35 страниц)

Я уже говорил вам, что знаю историю о рыжекудрой ученице своего дедушки от тети Маги. Бабушка же Доротея рассказывала story о дедушкиной смерти совершенно по-другому. Если верить ее версии, то дедушка там, в Америке, возглавил немецкий певческий ферейн и, будучи среди них единственным шварцвальдцем, на праздниках ферейна один выступал с тирольскими песнями, слишком часто исполнял йодли, от вечного чередования высоких и низких тонов надорвался, начал страдать изжогой, а от изжоги он употреблял виски, и это было его большой ошибкой, потому что боли усилились, под конец стали совсем невыносимыми, и уж тут-то явилось на сцену pocket-gun. Такова версия Американки,а отсюда я делаю вывод: у человека столько судеб, сколько есть на свете людей, наблюдавших его жизнь. Человеческая судьба – дело неоднозначное!

Все это следовало рассказать, чтобы вы поняли, как бабушка Доротея стала тем, чем она была для нас, детей, и почему ее прозвали Американкой.

К тому времени, когда Американкаосела на задней половине серокамницкого дома, она была разбита параличом, передвигалась лишь с помощью двух костылей, волоча ноги, и на то, чтобы добраться от кровати или стула до отхожего места сразу за дверью, у нее уходило целых пять минут. Мы, дети, познакомились с Американкойуже в те времена, когда она могла передвигаться только таким способом, а взрослые давно привыкли к ее походке. Показываться врачу она не желает. Ибо не желает bare, не желает naked, иными словами, не желает нагишом предстать перед чужим мужчиной, не нужен ей также и приговордвоюродной бабки Майки (у нас это называется «приговаривать»), потому что Майка из вендок,а все вендскоематери нашего отца глубоко отвратно, ибо лично она американка, а на худой конец гамбуржка.

– Эк загорделась, – говорит наш дедушка, – а твой второй муж, он, скажешь, не венд был?

– I kill you! – яростно отвечает Американка.Нет и нет, она не пойдет к Майке. Майка – ведьма, а с ведьмами Американкане желает иметь ничего общего. Она не сегодня родилась, она знает: ведьмы совершают свои чудеса за пределами круга божьих установлений, а Американкадушой предана богу, который, творя чудеса, идет официальным путем и согласует их с пастором. «Я женщина верующая!» – повторяет Американкак месту и не к месту. Она хочет узнать у пастора причину своей хромоты. Пастор отвечает: «Уж верно, бог не без причины вас взыскал, дорогая фрау. Внимайте ему!» Американкавнимает – ни привета, ни ответа.

Американкажелает погостить у нас в Босдоме. Сперва это так, одни разговорчики, но из слов и желаний медленно выкристаллизовываются предметы и факты. Всякий раз, когда отец ездит на своей Викториипроведать старушку, она уговаривает его, чтоб он дал ей возможность навестить нас, она сверлит отца своим желанием и будит в нем готовность. Это сверление у нас называется нудить,и в наш семейный лексикон оно пришло из гамбургского наречия. Кто много нудит,того называют занудой. Американкапристает со своим намерением также и к тете Маги, а тетя Маги пристает к дяде Эрнсту.

В одно осеннее воскресенье отец и дядя Эрнст запрягают своих лошадей в дрожки. У дяди Эрнста шустрый рыжий меринок с белой звездочкой на лбу, а у нас уже третья по счету лошадь, заслуженная жеребая кобыла с провислой спиной. Ее сплавил нам владелец имения за две деревни от нас.

Дрожки изготовил деревенский каретник Шеставича, вообще-то он делает телеги, и над устройством дрожек ему пришлось изрядно поломать голову, поэтому они и вышли у него такие высокие, и тогда Шеставича снабдил их лестницей с перилами, так что получилось сооружение, изрядно смахивающее на дозорную башню, которая незнамо почему разъезжает по лесам и полям.

На эти дрожки и водружают Американкупрямо в плетеном стуле с множеством пестрых подушек, связанных из остатков шерсти. Тетя Маги, которая, подобно нам, принадлежит к группе сопровождения, хочет повязать Американкучерным шерстяным платком для защиты от встречного ветра, но Американкав ответ злобно стучит клюкой. Если ей и впрямь нужна какая-то защита от ветра, то пускай тетя Маги достанет тогда из сундука ее старую гамбургскую шляпу, поскольку она, объездившая, можно сказать, полсвета, не может показываться на люди в черном платке, как какая-нибудь вендская Ханка-неумоя.

На козлах справа сидит дядя Эрнст, кучер, рядом с ним, слева, мой отец. Меринок дяди Эрнста идет в корню, наша кобыла – в пристяжке. На одной из боковых скамей возле плетеного кресла Американкисидит тетя Маги. Вроде бы все в порядке, и дядя Эрнст щелкает кнутом, как и положено, когда правишь дрогами, которые запряжены парой.

Но для Американкиэто поистине крестный путь, и она осыпает упреками трех своих попутчиков за то, что они такие непростительно здоровые и даже не могут себе представить, в какой мере твердость и неровность камней, передаваясь по колесным ободьям через оси, а от них через ножки плетеного кресла, досаждают ей. Каждый камень в колее дает о себе знать трижды – предкриком, затем собственно криком в момент события и, наконец, не столь громким послекриком.

Дядя Эрнст толкает отца в бок:

– Как бы она у нас не того! – (Так говорят, когда кто-нибудь очень страдает.) Что прикажете отвечать отцу? Он родной сын Американки,а дядя Эрнст ей всего лишь зять, значит, по родству стоит дальше и сострадание у него должно быть меньше. И все же он пытается объезжать камни, но среди нашей каменистой пустоши это так же нереально, как подниматься по лестнице, минуя ступеньки.

– Пересадим ее лицом к заду, – предлагает дядя Эрнст, – а то она загодя кажное каменье видит и загодя лишний раз охает.

Они пересаживают Американку,теперь она сидит спиной к движению, так они проезжают соседнюю деревню, где вся дорога – одни сплошные камни, изредка перемежаемые глубокими лужами. Теперь бабушка вопит без передыху. Если перенести эти вопли на нотную бумагу, тактовая черта не понадобится.

– Неуж им нельзя потише кричать! – увещает дядя Эрнст Американку. – Люди-то чего подумают?

– Им, им, – передразнивает Американка, – говорить толком не умеет! Словно я какая вендка.

Дядя, оказывается, должен говорить ей либо «вы», либо «ты», а кстати, почему бы людям и не послушать, какие она испытывает страдания. Эта болезнь в костях, про которую никто не знает, откуда она берется и как называется, в конце концов, тоже выделяет Американкуиз толпы заурядных больных.

За время пути бабка дважды приказывает остановиться. Мужчины снимают ее вместе с плетеным стулом и тащат подальше в кусты, после чего они должны отойти на почтительное расстояние и дожидаться, пока она не закричит на гамбургский лад: «Па-аднимай!»

Третья остановка происходит по вине шляпной булавки. Шляпная булавка в редких волосах бабки не знает толком, за что ей уцепиться, и от скуки впивается в бабкину кожу. Снять шляпу! Тете Маги наконец-то дозволено повязать Американкечерный платок, но только чтоб не завязывать его под подбородком на сорбский манер, нет, сбоку, над ухом, чтобы выглядеть на испанский лад.

С отцовой матерью в дом вселяется человек, о котором мы поначалу не знаем, с чем его едят, то ли с перцем, то ли с солью, то ли с сахаром, но встающие за Лемановым сараем и заходящие за ветряной мельницей Заступайта дни, о которых мы воображаем, будто, приложенные один к другому, они образуют время, показывают нам, кого мы пустили в свой дом.

Американкаповидала свет, восемь раз бороздила волны Атлантического океана, уцелела от бурь и морских змеев, одолела негров и индейцев, а теперь сидит у стены в нашей гостиной, при открытой двери, чтобы за вязанием спицами либо крючком и за разговорами видеть кухню и через нее – старую пекарню и всем распоряжаться.

Свои небольшие победы в скат отец отметил чрезмерным количеством пива, позднее утро, а он все еще нежится в постели и не желает вставать. Американкавосседает на своем плетеном троне, длинные спицы, занятые изготовлением спинки, стукают и звякают, а бабка кричит отцу:

– Henry, go on! [4]4
  Здесь:вставай (англ.).


[Закрыть]

Отец поворачивается спиной к бабке.

– Master must first out of bed in the morning, – выкликает Американкауже погромче.

Отец причмокивает и бурчит что-то невнятное, но ведь и бабкины слова мы тоже не поняли. Это значит, что хозяин всегда должен быть первым, поясняет бабка и добавляет, что таков главный принцип американцев, с помощью которого они продвигаются вперед и делают деньги.

Я завязно поправляю (почему надо говорить «развязно», почему раз в жизни нельзя сказать «завязно»?):

– Нет, хозяин должен быть первым – это история из нашей хрестоматии.

– Shut your face! – кричит Американка.

Я знаю, что это выговор и что мне предлагают закрыть рот. Этот выговор уже принят в семейный лексикон, и у моего дяди Эрнста он звучит следующим образом: «шетче фетче».

Ну, я, стало быть, и шетаю свой фейс, а отец радуется, что можно еще поспать.

Еще никто в нашей деревне до сих пор не выказывал желания забивать себе ноздри зеленой табачной пылью, но моя мать проводит в лавке опрос среди пивохлебов. Карле Наконц и Вильмко Краутциг готовы рискнуть. Мать заказывает двенадцать пачек нюхательного табака, и опять ей везет: ученики стеклодувов и шлифовальщиков не смеют курить за работой в присутствии мастера и потому переключают свои носы на потребление нюхательного табака, да и у некоторых мастеров оказываются охочие до табака носы, переселенцы из Южной Германии покупают у матери табак. А поскольку врачи постоянно твердят шахтерам, чтобы они не отравляли свои легкие табачным дымом в придачу к угольной пыли, некоторые из них тоже следуют примеру Карле Наконца и поставляют в кровь через слизистую оболочку носа ту дозу никотина, которая, как они полагают, им необходима.

Моя мать вытесняет из Босдома галстуки на резинке и вводит вместо них так называемые самовязы. Но, к сожалению, самовязы тоже не сами завязываются. Шахтерам нелегко заскорузлыми пальцами вывязывать узел из полоски шелка, однако, с другой стороны, время и мода требуют, чтобы на праздниках разных ферейнов они являлись перед босдомской общественностью в полном параде. И снова моя мать знает; как подсобить беде: в продажу поступили такие штучки из целлулоида, они похожи на белых стрекоз без головы. На этой целлулоидной стрекозе можно вдали от шеи и от зеркала в тишине и спокойствии вывязывать свой воскресный галстук, а потом подсунуть его под отложной воротник воскресной сорочки. Белые целлулоидные стрекозы весьма облегчают жизнь, как зубы Отхена Нагоркова, которые можно чистить водой и солью на расстоянии от собственного рта.

Зато прогар получается на закупленных матерью пфенниговых сигаретах. Мать адресовала их молодым рабочим из имения, но те прозвали их лесной лапшой, а сами отдают предпочтение кнастеру,это дешевый листовой табак из города, который они сами нарезают, чтоб годился для трубки.

А пфенниговые сигареты оседают в магазине, но у моего сорбского дедушки не укладывается в голове, как это товар пропадает без толку. Вообще-то сигареты в его представлении – это гвозди для гроба,но теперь он принимается уничтожать лесную лапшу. Он засовывает их глубоко в рот под серебристые седые усы, он увлажняет их своей слюной, и сигареты приобретают коричневую окраску. Дядя Филе украдкой хлопает себя по ляжкам, посмеивается и шепотом говорит нам:

– Он у нас не просто курит, он их жует и глотает.

Коммерческий промах с сигаретами Американкаиспользует для того, чтобы исподтишка за спиной поносить свою невестку. Она рассказывает нам, детям, что знавала некогда одного работящего человека, и была у того человека жена, которая покупала в хозяйство много лишнего, и излишки пропадали без толку. Короче, жена обеими руками выбрасывала на ветер деньги, с трудом добытые мужем. Одна из тех морализирующих историй, которые можно найти во всех хрестоматиях всех времен – и так до скончания века. Если под работящим человеком подразумевался мой отец, то бабкина история неверна, а если под женой, которая обеими руками выбрасывала деньги на ветер, подразумевается моя мать, то история тем более неверна.

Мы пересказываем эту историю нашей матери, и правильно делаем. Мать бледнеет, но плакать не плачет и падать не падает, а только говорит: «Вот уж не думала не гадала». Но бабушке она не говорит по этому поводу ни слова, она проглатывает упрек Американки,она дает ему окуклиться.

Мы, дети, догадываемся, что у Американкинет ни малейшего права шипеть на мать за спиной.

Наша мать не только управляется с лавкой, она еще шьет костюмы для нас, мальчиков, платья для моей сестры и для Ханки, обшивает и бабусеньку-полторусеньку. Мать не может допустить, чтобы носильные вещи для семейства шились кем-нибудь другим, а то и вовсе покупались в готовом виде, и все эти рюшки-бантики она фабрикует по вечерам, после закрытия лавки. Причем точного времени закрытия у нас не существует: покупатели, которые забыли наведаться днем, входят через дверь дома, даже и в девятом часу, мать никого не прогонит, не обслужив.

И лишь поздно ночью мать, как вам уже известно, может позволить себе подкормить свою душу, эту ненасытную синюю птицу. У других людей есть бог, но моя мать не ходит в церковь, я никогда не слышу, чтоб она молилась или распевала хоралы. Бог у нее встречается только в устойчивых оборотах речи, например: «Господи Сусе! Кузнечиха-то спьяну в пруд сверзилась!»

Не знаю, что я заведу себе в будущем: душу или бога. Бог не такой ненасытный, как душа. Бабусенька-полторусенька ублажает его, только когда у нее есть время и охота. В таких случаях она водружает большие очки на свой маленький носик, заглядывает в молитвенник, поет сперва по-сорбски, а потом по-немецки, чтобы и мы, дети, могли подтягивать: «Ликуй от радости, дщерь Сиона…»

Свет керосиновой лампы падает на круглые стекла очков и отбрасывает зайчиковв бабушкины глазницы. Может, в этих зайчикахи сидит бог, к которому визгливым голосом взывает бабусенька.

Дедушка выезжает на боге и на черте, как на парной упряжке с «тпру» и «н-но». В церковь он не ходит. «Чего мне пастор набрешет, я допрежь него знаю». Дедушка общается с богом напрямую. Посеяв овес, он говорит богу: «Вот так! А теперь спрысни это дело дожжиком!» – и задирает голову к небу, не видны ли уже дождевые облака.

Когда бог не делает того, о чем его просили, дедушка просто-напросто перестает иметь с ним дело. Тогда он говорит: «Черт бы побрал эту погоду!» или «А чтоб тебе черт в глотку наложил!» – это если дедушке попадается человек, который еще больше любит деньги, чем он сам. А немного погодя он может сказать тому же самому человеку: «Гляди в оба, как бы тебе господь ноги из задницы не выдернул!»

Бог и черт работают для дедушки от одной фирмы, причем работают в тесном сотрудничестве и взаимозаменяемы, они как ветер и облака, как солнце и жара, как дождь и снег, как буря и засуха. «Какой-то дьявол нассал мне ночью в ухо», – говорит он поутру, когда замечает, что со слухом у него не все в порядке.

У отца бога вообще нет, а душа если и есть, то маленькая, которую накормить легче легкого.

Бог Американкине иначе как фонарщик. Он просвещает.Раз в неделю к ней приходит деревенский пастор, и она жалуется ему, что вечно должна сидеть в плетеном стуле либо в постели, а ей так хотелось бы свободно передвигаться и утолять свое любопытство. Вечно, вечно, вечно в плетеном стуле, господин пастор, so sitting in the chair, это и вам не пришлось бы по вкусу, господин пастор.

– Бог испытывает вас, – говорит ей пастор и достает из кармана воскресный листок.

Американкачитает, о чем пишет ей бог через посредство своей типографии в Берлине, и чувствует себя после того просвещенной и требует, чтобы и мы тоже читали воскресный листок и просвещались. Мы дети воспитанные, мы благодарим, но листок по возможности стараемся забыть. Бог Американкисостоит в родстве с богом учителя Румпоша: он хочет нас поучать.

В Гродке мать подсмотрела новую прическу для школьниц и попросила своих кумпанок показать, как ее надо делать, чтобы украсить этой прической мою сестру. Значит, так: все волосы надо разделить на пятнадцать-двадцать частей, из каждой части сплести косичку, а все косички соединить в один венок. Венок должен лежать сантиметров на пять выше девчачьих ушек, а сплести его надо так, чтобы не было видно, где он начинается и где кончается. Хитрая прическа, ничего не скажешь. Моя превосходная мать берется за дело с присущей ей точностью и уже через несколько дней приходит к выводу, что женщины, у которых она позаимствовала прическу, делают ее чересчур бездушно,чересчур туго, тогда как волосы должны оставаться пышными и ароматными, чтобы косички выглядели как локоны.

Моя сестра, которая теперь тоже ходит в школу, не в состоянии сама сделать такую сложную прическу. Она стоит прямо, как солдат, возле кухонного буфета, и ее волосы разделены на маленькие пучки. Читать она еще не умеет, но она должна уже учить церковные тексты. Заплетая сестренке косички, мать одновременно помогает ей заучивать тексты. Молитвенник лежит на выдвинутой доске кухонного буфета, и моя мать глядит попеременно то на голову моей сестры, то в молитвенник. Сестренке уже до смерти надоело заучивать песни. «Иисус, мое упование, – всхлипывает она, и еще: – Спаситель мой жующий».

–  Спаситель мой живущий, – поправляет ее мать.

– Почему? – спрашивает моя сестра и всхлипывает.

Звякает колокольчик, мать идет обслужить покупателя, сестра нагибается погладить кошку Туснельду, и пучки волос на ее голове перемешиваются.

Мать возвращается, ругает сестру за то, что та свела на нет ее усилия. Сестра опять начинает всхлипывать и декламировать:

–  Есть ли у смертного член такой, чтоб влачил он его за трубой…

– Да нет же, – говорит мать, – не за трубой, а за собой, – и в отчаянии стучит по буфетной доске, звякая обручальным кольцом. – Еще раз! – приказывает она. – Чтоб не влачил он его за собой… – Интересно, а сама мать понимает, что это значит?

Это бог учителя Румпоша, для которого дети должны зубрить библейские тексты и витиеватые церковные песни.

Счастье еще, что сестра наделена веселым нравом, что она снова способна улыбаться, когда изготовление венка из волос подходит к концу, и верит в бога всех детей, о котором поэт сказал, будто у него сочтены все звездочки на небе, а еще будто он знает и любит мою сестренку, хочет она того или нет.

А мне так думается, что у каждого человека есть свой собственный бог. Для меня это мальчик постарше меня, он восседает по-турецки на большом облаке, на нем зеленая остроконечная шапочка, как на Эвальде Колловасе. В эту пору у меня возникают престранные представления обо всем, чего я еще не видел. Крысу я представляю себе как нечто злое-презлое, недаром же говорят: он на меня окрысился, и, впервые увидев настоящую крысу, испытываю разочарование, потому что крыса – это просто-напросто большая мышь.

У моей матери хоть и нет бога, но зато она знает, как он выглядит: это древний старик с длинной белой бородой, который все знает и все умеет.

Древних стариков с длинной белой бородой я знаю множество. Это все нищие, и, когда мы еще жили в Серокамнице у Силезской дороги, они не раз возникали на пороге нашей избы, просили либо дать им поесть, либо грошик на пропитание.

– И такой нищий все может, ну прямо все-все? – спрашиваю я у матери.

– Почему нищий?

Вскоре после этого разговора к нам в Серокамниц приехал захудалый бродячий цирк. Старик с окладистой бородой движется по натянутому канату. Значит, это и есть господь бог, при нужде он может ходить по воздуху безо всякого каната, благо он все может.

И вот после первого бога в зеленом остроконечном колпачке моим богом становится бородатый старик, который может ходить по воздуху, чтобы поскорей всюду поспеть, старик, который, когда проголодается, ходит попрошайничать.

Пространство между задом Американкии множеством подушек, в которых она восседает, как сонная муха в чашечке розы, для нас, детей, полно тайн. Бабушка, например, может с кряхтением запустить руку назад и извлечь оттуда кольцо, свое обручальное кольцо, которое больше не налезает ей на палец. Кольцо толстое, золотое, на нем выгравировано имя нашего дедушки Йозефа. Американкаизвлекает кольцо, чтобы показать нам, что некогда была гибкой и стройной.

В другой раз бабка может извлечь из таинственной тьмы подушек за своим задом мешочек, из которого она в свою очередь извлекает изогнутый женский волосок и с помощью этого волоска доказывает нам, что некогда была такой же кудрявой, как тетя Маги под своим платком, который она носит, потому как заделалась крестьянкой.

Но главное, бабка bit by bit [5]5
  Шаг за шагом, мало-помалу (англ.).


[Закрыть]
внушает нам, что она богата. Она выдает нам в награду грош, если мы десять раз поднимем шерстяной клубок, который то и дело соскакивает с ее колен на пол. Наградные деньги она достает из кожаного кошелька с щелкающим замочком, а кошелек она тоже неизменно высиживает при температуре в тридцать семь градусов.

Нам, детям, запрещено называть бабушку Американкой,когда она может это слышать. Даже другие дед с бабкой и дядя Филе не называют отцовскую мать Американкойв глаза. Наша превосходная мать рекомендует нам величать бабусеньку-полторусеньку Маленькой бабушкой,а АмериканкуБольшой.Подобно государственным деятелям, мы, семейные деятели, регулируем употребление терминов и, подобно им же, полагаем, будто тот, кто единожды поименован во славу и единожды – в поношение, и ведать не ведает об игре, которая проходит перед и за кулисами.

Величайшая ценность, таящаяся в недрах гнезда Американки, – ее сберегательная книжка. Она не позволяет нам в нее заглядывать, но листает ее у нас на глазах и сообщает: «Тут стоит цифра с тремя нулями!» «Тысяча!» – кричим мы, а Американкатогда наклоняется к нам и шепчет: «Главное дело, сколько цифр стоит перед нулями», после чего прячет книжку на старое место и спрашивает: «What are you thinking now? Как вы теперь думаете, богатая я или не богатая?» Мы с готовностью соглашаемся, что она богатая, и она очень гордится, что мы считаем ее богатой, и порой, когда приходят гости, она вдруг ни к селу, ни к городу спрашивает: «А кто это у нас богатый, детки?» И мы в один голос отвечаем как требуется: «Большая бабушка у нас богатая».

Для моих сорбских деда с бабкой у Американкиесть еще и третье прозвище – Старая Юршиха,ибо отцовского отчима, как мы знаем, звали Юришка, а имя Юришка выговаривать трудно. В нашем полусорбском краю не принято тратить много сил на произношение. Недосуг, уж такой недосуг. Вот таким путем из старого Юришки сделался старый Юрш, а его жена соответственно Юршиха.

– У старой Юршихи денег куры не клюют, – говорит дедушка, хотя у него они, между прочим, тоже не клюют. Ему до смерти хочется узнать, сколько денег у старой Юршихи. «Заглянул бы кто позадь ейной задницы в книжку!» – мечтает дедушка. Но Американкасидит в своем кресле, пока не ляжет в постель, а когда ляжет, велит моей матери поставить ее кресло в головах и держит его за подлокотник, пока не уснет, а уснувши, все равно держит за подлокотник.

С момента появления в нашем доме Американкаисправно считает по вечерам дневную выручку. Ей хочется приносить пользу, как она говорит, и вот она сортирует бумажные деньги, а гроши завертывает в бумагу по десять штук, и получается трубочка ценой в одну марку, и еще она воображает, что подсчет денег – самая важная работа, которая вообще у нас делается, и за ужином оповещает всех о размерах выручки, причем держит себя так, будто она сняла деньги с собственного счета, дабы поддержать существование лавки и всего семейства.

Американкавершит суд над всеми членами семьи, укоряет за вечное чертыханье моего дедушку-сорба, порицает отца за утреннюю нерадивость, мою мать – за коммерческое легкомыслие, а внуков – за недостаток в них страха божия. Внуки, которых она подвергает суду, – это моя сестра и я; младшим братьям Хайньяку и Тинко незачем бояться бога, они до сих пор пребывают в руце божией.

Интересно, когда ж это я из нее выпал?

Да, а кто порицает Американкуза чрезмерное увлечение картами? Моя мать пытается иногда, обиняком, но у Американкии тут готов ответ: оказывается, ее второй муж Юришка привил ей эту пагубную страсть. Он работал в поле, а ей приходилось стоять за стойкой и терпеть домогательства лошадиных барышников и скототорговцев, коммивояжеров и разных авантюристов, цыган и пьяниц; ей ничего не оставалось, кроме как нейтрализовать каким-нибудь образом вожделение этих людей. Таким образом, тяга к игре в карты для нее своего рода профессиональное заболевание, ее силикоз, так сказать.

Ну там профессиональное или не профессиональное, но Американка– страстная картежница, и в хранилище за ее задом лежит также колода игральных карт. Это старые карты, замасленные карты ее трактирных времен, тысячи сальных человеческих пальцев скользили по этим картам, по бубновой даме и трефовому валету и постепенно довели их до глянца. И поистине, никто в нашем доме, кроме моей матери, не имеет права укорять Американкуза страсть к картам, потому что и мои сорбские дед с бабкой, и дядя Филе, и отец – все подвержены этой страсти. Болезненная страсть среди подобных выглядит нормой, и, напротив, моя мать, которая считает более нормальным не брать в руки карты, становится для других членов семьи, правда лишь в этом отношении, не вполне нормальной.

– Должен же человек иметь какую-то радость в жизни, – утверждают картежники.

Мой дедушка начал увлекаться картами в бытность свою возчиком пива, и поскольку он в каждой из своих профессий доходил до самой сути, он поставил себе целью всегда выигрывать, а попутно приобщил к игорной страсти и бабусеньку-полторусеньку. Он упражнялся с ней в офицерский скат и в шестьдесят шесть со снятием и так поднаторел в ходе этих упражнений, что стал непобедимым.

Поскольку для игры в карты нужны обе руки, дедушка приобрел себе на какой-то распродаже сигарный мундштук и с его помощью мог за игрой не вынимать сигару изо рта, а кроме того, выпускать на сторону часть им же произведенного дыма. Дедушкин мундштук имел ценность раритета – в середине его было отверстие величиной с булавочную головку, заглянувший в это отверстие мог увидеть целую башню из железных балок, другими словами – Эйфелеву башню в Париже. Для дедушки это была Вавилонская башня, а значит, и для меня тоже; дедушкино слово было для меня все равно что божье. И когда в одна тысяча девятьсот пятьдесят четвертом году я стоял с человеком по имени Брехт в Париже перед Эйфелевой башней и поглядывал на вершину башни, из меня невольно вырвалось: «Значит, вот она, Вавилонская башня». Брехт, который, разумеется, не мог знать, что я вспомнил дедушкин мундштук, засмеялся дребезжащим смехом, и тогда я рассказал ему, как мой дедушка тщетно пытался стать истинно немецким обывателем. Брехт внимательно меня выслушал и сказал: «Запиши, н-н-немедленно сядь и запиши!»

Вот я и записал, как видите.

Отец пристрастился к карточной игре во времена солдатчины, на действительной,как он называл военную службу, на которую был призван еще до войны. Когда отец осилит третью бутылку пива, он начинает рассказывать истории времен своей действительнойи последовавшей затем напасти.Под напастью подразумевается война. Эти истории отец никогда не рассказывает нам, детям, мы еще не пригодны для военного употребления, он рассказывает ее посетителям и гостям, а мы не более как акустические потребители. Рупорами своих ушей мы ловим волны, не для нас предназначенные, но произнесенные слова имеют свойство распространяться по всему миру, независимо от того, слышим мы их или нет, вот они и распространяются.

Отец часто пьет пиво, мы соответственно часто слушаем его истории, сидя в углу за печкой, и замечаем, что они сохраняют последовательность изложения, и наконец знаем их наизусть, знаем каждое слово еще до того, как оно будет произнесено. Я и по сей день не могу сказать, о чем свидетельствует такое постоянство – то ли о реалистическом даровании, то ли о недостатке фантазии.

Благодаря историям о действительнойв нашу семью входит один человек, с которым отец вместе служил и которого мы так и не увидели ни тогда, ни позже. Звать его Польде Мюллер. Существует, правда, фото этого Польде,которого, может быть, звали Леопольд, на этом снимке отец и Польде рядом в белых тиковых костюмах, каждый положил руку на плечо другого, и этот вид объятий мы, дети, навсегда усвоили как знак глубочайшей дружбы.

На этом снимке каждый, и отец и Польде, держит в зубах не очень длинную баварскую трубку, так называемую охотничью, с расписной фарфоровой головкой, а к ногам у обоих прислонен плакат:

 
Кто германскую землю
На границе стерег,
Тот для родины сделал
Как солдат все, что мог.
 

Правда, по виду обоих дружков с трубками не скажешь, что они так уж много сделали для родины. Плакат входил в реквизит лэтценского фотографа, его прислоняли к коленям всех, кто, находясь на действительной,пожелал сняться.Более того, я подозреваю, что и трубки были того же происхождения, ибо ни разу в жизни я не видел отца с подобной трубкой. А делал он, будучи солдатом, вот что: он служил в Лэтцене денщиком у генерала, он имел счастье лицезреть этого генерала в голом виде, когда тот принимал ванну, он был удостоен чести поправлять на генерале подусники, он пользовался высокой привилегией только один раз в день отдавать честь при встрече с генералом, а именно утром, и, наконец, ему было дозволено не вытягиваться во фрунт перед генеральшей.

На наследственном секретере в Босдоме стоит большая керосиновая лампа, главная лампа дома, с золотой ножкой и белым абажуром. Ее мягкий, иногда золотисто-желтый, иногда золотисто-красный свет струится в те истории, которые рассказывали нам дедушка, Американка,мать, Ханка или отец, этот свет до сих пор присутствует в них, когда я под вечер у себя в кабинете мысленно прокручиваю их. Когда я сижу и наблюдаю, как день все больше и больше выдирается из сплетения яблоневых и ольховых веток за ручьем, передо мной вдруг возникает Польде Мюллер, с рекрутским блином на голове, Польде Мюллер, который сопровождал отца сквозь все его рассказы о действительной,Польде Мюллер, о котором я не знаю, то ли он мекленбуржец, то ли гамбуржец, то ли рейнландец, человек, который в моих глазах так и остался без мелконациональной принадлежности, человек, которого я никогда не видел, словом, чисто литературная фигура, которая проживет на свете ровно столько, сколько проживу я, а теперь, раз я о ней рассказал, может быть, и немножко сверх того.

Впрочем, куда это меня занесло по ходу рассказа? Я ведь собирался перечислить карточных партнеров в босдомском семейном скат-клубе и до сих пор не упомянул и не прокомментировал дядю Филе: игру в скат, а главное, карточное плутовство дядя Филе постиг, еще будучи учеником шлифовальщика. Дядю Филе, который навсегда остался ребенком, хотя давно уже сам делал детей, никто не принимал всерьез, даже родная мать – и та нет, но едва возникала перспектива сразиться в карты, он немедленно становился взрослым человеком, во всяком случае, именно как таковой он садился четвертым игроком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю