355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрвин Штритматтер » Лавка » Текст книги (страница 18)
Лавка
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:33

Текст книги "Лавка"


Автор книги: Эрвин Штритматтер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 35 страниц)

Но Филе увертывается и громогласно призывает свою мать. Полторусенька шустро скатывается по лестнице, чтобы поддержать своего Филе в трудный час, и обрушивает колючие слова на голову моего отца, как, мол, ему не стыдно приставать к ребенку и тому подобное. (Дяде Филе было в ту пору двадцать четыре года.)

Но мой отец все еще не отказывается от своего намерения изловить Филе, и тогда бабусенька-полторусенька кличет на помощь дедушку. Тот в синем кучерском переднике приходит из кухни, где спокойно завтракал в полном одиночестве до сих пор. Он дожевывает кусок хлеба с творогом.

– Проценты-проценты! – горланит мой отец. – Да вы каждый день в три раза больше сожрете!

Дедушка сплевывает остатки хлеба с творогом на изразцы:

– Ты ищо пожалеешь. Теперь пущай суд решает.

Шум вырывает мою мать из объятий сладкого утреннего сна. Она прибегает в ночной кофте, при собственных волосах,то есть без накладной косы, и начинает причитать еще с кухни, давая себе своего рода разгон.

Брань и вопли. Оскорбления сверкают молниями из черных туч. Все возбуждены – все, кроме дяди Филе. Он чертиком юркает между двух фронтов и измеряет тяжесть каждого оскорбления:

– Вот это врезал, вот это да!

Филе должен выложить сигареты обратно.

– Спер! – ревет отец.

– Взял! – смягчает бабушка.

– Неужто он у мене попросить не мог? – спрашивает мать. Ей никто не отвечает.

Дело кончается мирным договором,который уже содержит в себе зерно будущего скандала: моя мать не желает больше жить под одной крышей с братом, который обкрадывает родную сестру.

Бабусенька-полторусенька, затаив обиду, едет с дядей Филе из Дёбена через Вайсвассер в Гродок; если прибегнуть к нормальным масштабам, это все равно что из Дрездена в Берлин через Росток. В Гродке дядю Филе устраивают постояльцем в одном из маленьких средневековых домов на краю Фридрихштрассе, у мельничного возчика Штопры. Штопры – старые сорбские знакомые семейства Кулька. Они приглядят за дядей Филе. Спрашивается только, захочет ли дядя Филе, чтобы за ним приглядывали. Однако Полторусенька надеется, что ее сын в самом непродолжительном времени исправится; впрочем, на свете едва ли сыщется мать, которая рассуждает по-другому.

Итак, дядя Филе снова в Гродке, в городе, где ему и следует быть. В Гродке он родился, в Гродке он вырос, и брешь, которая возникла, когда его погнали в Фриденсрайн и заставили шлифовать стекло, так до сих пор и не заполнена.

Для меня дядя Филе тоже не воришка, я тоже смотрю на него глазами Полторусеньки: он член нашей семьи, и он взял что-то из лавки без спросу, то есть просто слегка напроказил.

Я впервые увидел дядю Филе в Серокамнице, еще когда была война, а он не кончил ученье. Потом он солдатом приезжал к нам на побывку, и был для меня не какой-то там средний,а самый настоящий герой: французов, если верить его рассказам, он брал в плен десятками.

Во время отпуска дядя Филе делил со мною постель в комнате на чердаке. Это была та пора, когда созревают яблоки, и дедушка, снимавший тогда в аренду целую яблоневую аллею, устроил на чердаке нашего дома своего рода промежуточный склад. Весь домишко благоухал спелыми яблоками, а наш путь на чердак был унизан рядами дозревающего золотого пармена. Яблоки лежали на золотистой овсяной соломе и взывали к нам: «Надкусите нас! Выпустите на свободу наши спелые зерна!» Дядя Филе, который вместе со мной обитал в стране детства, внял их мольбе и набрал полное кепи яблок. Забравшись в постель, мы ели наперегонки, причем от жадности кое-как надкусывали яблоко со всех сторон и швыряли на пол здоровенные огрызки. Дядя далеко опередил меня. Наконец мы уснули, но с утра пораньше Филе принес новую партию яблок, и мы начали по новой, а потом мы соревновались, кто дальше зашвырнет огрызок, и дошвыривали их до маленьких окошек на фронтоне. Вскоре все полы на мансарде покрылись огрызками, словно через нашу комнатенку прошли полчища крыс. Дядя Филе был горд и доволен: «Эт-та мы ловко спроворили». Но, смеясь в унисон с дядей, я вдруг задал себе вопрос, а что скажет мать, когда увидит наше крысиное гнездо, и мне стало не по себе.

Дорога в Силезию, что вела мимо нашей хатенки, была вымощена нетесаным камнем, каждый год ее заново посыпали крупнозернистым песком, чтобы заглушить грохот тележных колес. По обочине дороги между Серокамницем и Шёнехееде каждую весну на одинаковом расстоянии одна от другой вырастали кучи желтого песка.

Человека, который раскладывал эти кучки вдоль дороги, звали Шолтан. По утрам, просыпаясь в нашей крохотной спаленке, мы слышали, как дорожный рабочий Шолтан мерно работает лопатой. Когда Шолтан втыкал свою лопату в кучу, песок покряхтывал, а когда он ссыпал его с лопаты на дорогу, песок пришептывал.

Мать одевала нас, и мы выходили на улицу. Шолтан радовался, когда мы вежливо с ним здоровались, и без всяких просьб с нашей стороны наполнял песком игрушечные ведерки. Мы бежали к себе во двор и играли там в дядю Шолтана и посылали песком наши дороги, маленькие тропки, которые во всех направлениях пересекали заросший травой двор. В нашей работе была какая-то торжественность. Да еще вдобавок большая липа среди двора обдавала нас ароматом своих цветов. Мы неслись с пустыми ведерками к дяде Шолтану и с полными – обратно во двор, и вот тут я углядел бочку со светло-желтой печной золой и стал изобретателем эрзац-посыпки, и подобно большинству тех, кто изобретает эрзацы, мой эрзац показался мне и цветом красивее, и мягче, и легче, и обильнее, чем тот материал, который ему предстояло заменить, то есть чем песок, тем более что зола попутно окрасила и газон возле тропки, усилив мою изобретательскую гордость.

Увы, мое рационализаторское предложениене было оценено по достоинству. Мы так тихо и самозабвенно, так подозрительно увлеклись своим изобретением, что мать пришла посмотреть, чем это мы заняты, а когда увидела, рассвирепела, до того рассвирепела, что, как мне теперь кажется, отголоски этой грозы долетели даже до моего братца Хайньяка, сидевшего тогда у нее в животе.

Бранясь на чем свет стоит, мать раздела нас в сенцах, оставила голышмя, как говорят в здешнем краю. Счастье еще, что нежный аромат липы не проникал в наши сени, не то он на всю жизнь остался бы для меня возведенным в степень зловонием, соединясь в моей памяти с бранью матери и подготовкой к нашей экзекуции.

Итак, когда мы голышмя стояли в сенях и тихонько подвывали от страха, мать прошла на кухню, сняла с буфета розги, пук березовой лозы, перевязанный голубой шелковой ленточкой. Может, именно тогда я впервые заметил, как близко соседствует обывательская тяга к порядку и красоте с жестокостью нравов. Во всяком случае, и мою сестру и меня основательно выколотили сверху донизу этим пучком с голубой шелковой ленточкой.

В дальнейшем, когда я какое-то время жил в Финляндии, я пошел вместе с моим тамошним хозяином и его сыновьями в сауну, где меня для укрепления моего здоровья отхлестали таким же березовым голиком. Может, и моя мать в те далекие времена колотила нас березовым голиком в целях нашего нравственного оздоровления? Едва ли, ибо во время всей процедуры мы видели над собой красное от гнева и малость перекошенное лицо матери. Это была чужая женщина, она не желала нам добра, она избивала нас, женщина, не имевшая ничего общего с нашей доброй матерью.

Вот этот праздник березовой лозыи всплыл у меня в памяти, когда я окинул взглядом усеянный огрызками пол нашей чердачной каморки. Мне было любопытно, заставит ли мать нас обоих, меня и дядю Филе, раздеться догола, чтобы потом выпороть, я открыл в себе страсть к экспериментированию, которой предавался всю свою дальнейшую жизнь, вернее, страсть ставить эксперимент на самом себе.

Мать заметила огрызочный луг только к концу дня, но почему-то не рассвирепела и ограничилась угрозой, адресованной дяде Филе: «Вот ужо скажу отцу, он тебе покажет».

Но сообщение о нашем яблочном бешенстветак и не достигло ушей дедушки. Мать была незлопамятна. И хотя вопрос о моем соучастии даже и не рассматривался, я все равно потом был жестоко наказан, когда мать настояла на том, чтобы средний герой и победитель французоввечером того же дня отправился восвояси, то есть в Гродок.

На примере этой яблочной истории я хочу показать, что исход дяди Филе из Босдома доставил мне тайную боль. Дядя Филе был из числа тех, кто печется о необычном в так называемой нормальной жизни. Совершая свои поступки, он не ставил перед собой никакой конкретной цели, вот почему мы долго махали ему вслед, когда, уложив свои пожитки в узелок, он вместе с бабушкой скрылся за Мюльбергом. «Дядь Филе! Приходи скореича! Дядь Филе, – кричали мы, – приходи!»

После изгнания дяди Филе дедушка во всеуслышание заявляет, что намерен отныне вести жизнь рантье. «Рантьем я, промежду протчим, мог уже эвона когда стать!»Моя мать во время семейной распри предательски напала на него с тыла, заявил дедушка, она поддержала отца, она сказала: «Малость многовато процентов, коли-ежели человек весь день курит!»

Видно, отец поступил опрометчиво, исторгнув деда с бабкой из их устоявшейся жизни в Гродке и переместив в нашу и в свою жизнь. Но эта ошибка до поры до времени не может выйти на свет божий: еще нет пока органа восприятия, который мог бы ее уловить.

Дедушка теперь каждый день с утра пораньше надевает свой воскресный костюм, шляпу, достает из угла трость, с которой, живя в Гродке, хаживал в Швейцарское подворьесовместно с другими любителями ската. Дедушка шествует по полям, останавливается перед нашим полем и наблюдает, как трудятся отец с поденщиком, которого, помимо платы наличными, надо еще и поить пивом.

Ранней осенью дедушка ходит по грибы и притаскивает домой целые горы. Бабусенька-полторусенька должна их замариновать. Грузди зеленые, грузди, все больше груздей, пока грибы не сошли окончательно.

В эту пору дедушка надевает пальто с бархатным воротником, он приобрел его на распродаже, но до сих пор не носил. Дедушка продолжает свои прогулки, там и сям он выковыривает на нашем поле из земли забытую репку и торжественно демонстрирует матери – в надежде, что та все выложит отцу, – как недобросовестно нынче убран урожай.

Бабусенька-полторусенька у нас очень общительная старушка. Она называет своим именем все, что ни увидит, и все, что ни подумает. А если не называет, можно с уверенностью сказать, что она либо уже заболела, либо скоро заболеет. Бабусеньке тоже велено бастовать, но ее забастовка проходит исключительно под дедушкиным контролем, и когда дедушка уходит на очередную прогулку, бабусенька тотчас превращается в штрейкбрехера. Она снует по кухне, и моя мать подталкивает ее к штрейкбрехерству. Иногда мать выставляет кастрюлю нечищеной картошки на ступеньки лестницы, ведущей в бабусенькину комнату, бабусенька берет ее, садится на лежанку и чистит, а дедушка тем временем сидит у себя за столом, играет в цифры, занимается счетной гимнастикой. Картошка она и есть картошка, на ней не написано, чья она, но после чистки она снова делается нашей, и я забираю ее с лестницы и уношу.

Все это еще можно вытерпеть, но вот когда бабусенька выступает в роли покупательницы, когда она приходит в лавку за покупками, мне очень грустно это видеть. Бабусенька не ходит через официальную дверь, из-за людей не ходит. «Люди и без того чешут языки». Она пользуется той дверью, что ведет в лавку из передней, это боковая дверь или porta onkli Philii, как я начал называть ее про себя, нахватавшись немного латыни из докторской книги,что запрятана в серванте между чистыми полотенцами.

Итак, когда бабусенька входит в лавку через боковую дверь, она имеет при себе дедушкину тросточку, которой приводит в движение колокольчик. Я спешу, как услужливый продавец,и, еще не войдя толком в лавку, задаю вопрос: «Что прикажете?» А в лавке-то стоит моя бабушка, опустив глаза, как и много спустя, когда в зале трактира будет, сидя на скамейке для старушек, наблюдать, с какой из девушек я танцую чаще всего. Там ее опущенный взгляд будет означать: «Танцуй себе на здоровье с кем хочешь, я ничего не вижу!» Но теперь в лавке она с опущенным взглядом тихонько говорит мне: «Мине две силедочки», и тут я, ее внук, рухнув под бременем доброты, которую до сих пор неизменно видел от этой старушки, говорю: «Бабусенька, да возьми сама чего хочешь!» – и со слезами бегу прочь и высылаю мать, чтобы та записала покупку.

Недавно в нашей долговой книге появилась страница, озаглавленная Кулька.Эта страница находится под особым наблюдением у моего отца. Отец, который по возможности избегает рано вставать и возиться с подсчетами, за долгами семейства Кулька следит наивнимательнейшим образом, в то время как дедушка, сидя у себя наверху, считает и пересчитывает деньги, данные взаймы отцу, и проценты по займу.

Но всего хуже и всего мучительней после того, как родители поссорились со стариками, стали утренние часы, поскольку ни мать, ни отец не любят рано вставать. «Хайни, гля-кось, там кто-то уже дербанит в дверь!» – говорит мать.

– А почему это я?

– А у меня вены на ногах не смазамши.

– Пусть тогда старуха откроет.

Бабушке неловко, если покупатель не может войти. Она поднимает железные шторы и обслуживает утренних покупателей.

Проходит время, мать становится за прилавок и кричит отцу: «Хайни, вставай, люди за хлебом пришедши!»

– Дак еще вчера полно было хлеба.

И отец снова заворачивается в одеяло.

– Ежели старикам нужны ихние проценты, пущай сами и пекут хлеб.

Отец до ужаса нелогичен. Может, у него в голове сидит такая болезнь? Диво еще, что эта болезнь не досталась мне в наследство. Порой, когда мать слишком настойчиво будит отца, он вообще отказывается вставать, и мы, дети, дрожим, видя, как покупатели прямиком топают к Заступайтам, нашим конкурентам, а нелогичность, сидящая в моем отце, издает такой вопль:

– Вот, полюбуйся: в глаза – друзья-приятели, а за глаза – хлеб у других покупают.

Мы, дети, словно цыплята, пасемся то в сфере родителей, то в сфере деда с бабкой. Для нас преграды семейных распрей почти не существуют. Об эту пору родители еще не пытаются перетянуть нас на свою сторону, но вот дедушка пытается настроить нас против отца, своего основного, классового врага. Он говорит с нами про Генриха Матта, он говорит про нашего отца, как про постороннего человека:

– А Генрих-то Маттов сегодня, поди, опять с Ханкой навоз из хлева выгребал?

– Выгребал, – отвечаем мы.

– А Ханка-то, поди, опять подол завернула?

Этого мы не знаем, а потому и отвечать не можем.

Хорошо еще, что в селе случаются и другие события, которые отвлекают нас от постепенного крушения семейной гармонии.

Люди толкуют: Герман Петрушка взрезал себе жилы! И снова мы стоим перед длинным бараком с четырьмя дверями. Спереди, стало быть, на южной стороне живут Витлинги и Бреннеки. Матери этих семейств – родные сестры. Фрау Витлинг, как мы знаем, уже умерла, а у фрау Бреннеке уже слегка трясется голова. Я утешаю своего дружка Германа, который никогда не видел свою мать.

– Одно я тебе точно скажу, – говорю я, – раз Бреннекша ей сестра, стало быть, твоя мать тоже трясла головой.

Оскорбленный Герман протестует.

– Не спорь, – настаиваю я. – Сестры и братья завсегда друг на друга похожи, хоть самую малость. Я вот рыжий, и Хайньяк, мой брат, тоже, и моя сестра Марга тоже.

С северной стороны длинного барака на Козьей горе дважды проживают Петрушки. Там, наоборот, отцы семейств Август и Герман – родные братья. Покуда Август, старший брат, не пропустит стаканчик, по нему совсем незаметно, что он социал-демократ. Но, когда Август опрокинет стаканчик,как выражается его брат Герман, он не только сам становится красный, будто разозленный индюк, он еще пытается сделать красным все свое окружение. У себя на родине, под Ландсбергом, Август работал в имении, и его рабочий день проходил на земле, теперь он стал шахтером, проводит свой день под землей, а босдомские сельскохозяйственные рабочие для него все равно как китайские кули. Под землей в Августе проснулось классовое самосознание, как утверждает сам Август, когда – заметим в скобках – выпьет. В трезвом виде он здоровается с бароном, как остальные босдомцы. Шапку он, правда, не снимает, но, здороваясь, слегка наклоняется. Ехидные работники из имения утверждают, будто Август отвешивает нищенский поклон. «Доброго утречка, господин барон», – говорит Август.

– Доброе утро, господин… эээ-э… – отвечает барон, который, разумеется, понятия не имеет, как зовут Августа.

Под воздействием алкоголя Августовы утопии получают новый импульс, превращаются в спущенные с привязи воздушные шары. Сограждан, не желающих последовать за этими шарами, Август осыпает ругательствами и оскорблениями, как испокон веку поступают все сектанты.

– Барону-то небось кланяешься. Ты вроде вчера шапку перед им сымал? – поддразнивает Августа Пауле Нагоркан, который и сам не вполне трезв.

– Ты мне не тычь! – взрывается Август. – Во-перьвых сказать, у мене и шапки-то нет.

Босдомское поместье принадлежит не барону. Помещик Вендландт, как нам известно, проживает с милостивой госпожой и с дочерьми в соседнем селе Гулитча. Каретник Шеставича, представитель пангерманцев, утверждает, будто барон на войне был майором, а нынче получает пенсию. Сам Шеставича, который никогда не был солдатом, но командовал во время войны босдомским югендвером, приветствует барона по-военному. Теперь он спешит на выручку Петрушке.

– А пошему б ему и не поклоница гошподину барону, когда тот на пеншии, а вовше не экшплотатор.

– Во-перьвых сказать, у мене и шапки-то нет, – упорствует Август, но Пауле Нагоркан снова загоняет его в тупик, а других доводов у Августа не припасено, и он спасается бегством в песню с бодрым текстом: Соци-ци-алисты, смыкайте ряды! – поет он и зигзагом марширует домой.

Жену Августа Петрушки зовут Августа. Люди толкуют: они и поженились-то на радостях, что их звать одинаково. Августа Петрушка – добродушная женщина, она малость туга на ухо и ловит чужие слова ртом. А стоит ей закрыть рот, и ничье злое слово не достигнет ее слуха – благодать, да и только.

Августов Петрушка, как мы обозначаем их в отличие от семьи Германов Петрушка, бог наградил тремя сыновьями и одной дочерью. Четыре шахтерских семейства с Козьей горы дали жизнь двадцати молодым людям, а там, глядишь, и внуки не заставят себя долго ждать.

Мы с Францем Будеритчем лежим на животе среди вереска на Мюльберге. Через верхушку Мюльберга тянется, словно выбритый на голове пробор, песчаная тропинка. Ее протоптали обитатели Козьей горы, которые работают на стеклоплавильном заводе в Фриденсрайне либо на шахте Феликс.Фрида Петрушковых, девушка с модно закрученным узлом волос и впалыми щеками, грузно бредет по этой тропинке с работы.

– Устала небось, – говорю я.

– Не-а, ей вот-вот рассыпа́ться, – говорит Франце Будеритч. Он хоть и моложе меня целым годом, но глаз у него наметанный. А наметанным он стал в помещичьем хлеву при наблюдении за отелом.

И верно, в эту же ночь Фрида производит на свет сына и дает ему имя Саша. Впоследствии Саша станет знаменитым кролиководом, известным далеко за пределами своего округа, как будет сказано в газете.

А кто же Сашин отец? Фрида Петрушковых не знает. И вообще, это дело случая, будет у человека отец или нет, и если да, то какой.

Младшего сына Августа Петрушки зовут Пауль, он старше меня на шесть лет и уже ходит с большим ребятам,другими словами, принадлежит к числу тех школьников, которые старше десяти, которые раньше нас приходят на уроки и первыми занимают классную комнату, чтобы наполнить ее запахами лука, льняного масла, истертых штанов и бутербродов с ливерной колбасой, наполнить и насытить до такой степени, что мы, приходящие следом, должны полчаса сидеть при открытых окнах, чтобы как-то выжить.

Пауле Петрушковых здорово умеет рисовать. Мы все им восхищаемся. Пауле срисовывает розы с поздравительных открыток, а если хоть ненадолго оставить возле него изображение какой-нибудь местности, он и его срисует и даже – если отца нет поблизости – обведет тушью. Против туши отец возражает: тушь стоит денег.

Пока другие конфирманты во время проповеди сидят на хорах и режутся в карты, Пауле Петрушка срисовывает одно из церковных окон. И если ты потом видишь этот рисунок на кухонном столе у Петрушковых, в церковь можно больше не ходить.

Всякий мало-мальски чистый листок бумаги, который нам удается где-нибудь раздобыть, мы относим к Пауле, тот жадно хватает бумагу, и не успеешь ты от удивления поскрести в затылке, как он уже изобразил на твоем листке цветок мака. Свои рисунки Пауле обрезает так, чтобы они влезали в коробку из-под сигар. У Пауле уже много коробок, набитых рисунками, а среди его рисунков есть копии всех поздравительных открыток, которые когда-либо приходили в Босдом.

Отобразив и досконально изучив церковное окно, Пауле разработал новую технику: каждую травинку и каждый цветок он теперь обводит черной каймой из туши. Это свяченая манера,поясняет Пауле. Он несколько преобразил эту свяченую манеру,несколько облагородил. Мастера, расписывающие церковные окна, поясняет Пауле, еще не владели техникой черных линий, они без зазрения совести пускали черный контур прямо по фигурам библейской истории.Учитель Хайер, который позднее возникнет в Босдоме вторым учителем, скажет про Пауле: более теоретик искусства, нежели художник, – но мы не знаем, с чем это едят, и знать не хотим.

Величайшая художественная вершина, которую взял Пауле Петрушка, и по сей день не покорилась ни одному из босдомских рисовальщиков: Пауле рисует значок Союза рабочих-велосипедистов «Солидарность»в увеличенном размере на куске полотна, обрамляет его дубовыми ветками и желудями, после чего за дело берется моя мать, и множество зимних вечеров она вышивает по рисунку Пауля. Она не скупится на золотые нитки, когда вышивает знак Союза, не скупится на зеленые, когда вышивает желуди, а название «Босдом» и «год одна тысяча девятьсот двадцать пятый» она вышивает серебряными нитками. Тем самым оба, но, конечно, Пауле как автор проекта и рисовальщик в первую очередь, избавляют ферейн от расходов на покупку знамени.

Поскольку, достигнув тринадцати лет, я уже вышел из детского возраста, меня в день освящения знамени принимают в Союз рабочих-велосипедистов «Солидарность».Знамя Союза остается неизменным и тогда, когда к слову «велосипедистов» добавляют «и мотоциклистов». Мы, босдомцы, по-прежнему остаемся велосипедистами, и знамя, созданное Пауле и вышитое моей матерью, переживает под стропилами мучного закрома на чердаке и времена арийцев, и большую войну, а нынче висит перед входом в мой рабочий кабинет, радея о том, чтобы я не забывал то время, когда был письмоводителем местной ячейки Союза велосипедистови упражнялся в художественном приукрашивании наших вполне натуралистических встреч.

Свою служебную деятельность в качестве юного письмоводителя при Союзе рабочих-велосипедистов,в просторечии – велосипедном, я начинаю с составления двух благодарственных писем. Но прежде чем выпустить их в свет, я постигаю азы протоколоведения. Я насквозь, от доски до доски, перечитываю толстую книгу протоколов. Первое письмо адресовано моей матери.

От имени ферейная выражаю ей благодарность за самоотверженную и неутомимую деятельность по вышиванию знамени согласно эскизу Пауле Петрушки.

Моя мать предпочла бы письмо от правления, мне приходится долго ей втолковывать, что, будучи письмоводителем, я сам как бы и есть правление, но она все равно недовольна.

Второе благодарственное послание адресовано Пауле Петрушке. Прочитав его, Пауле заливается смехом. У него удивительная манера смеяться: он высовывает кончик языка между передними зубами, и получается вроде как шип, так шипела большая ящерица, которую однажды показывали на ярмарке в Гродке.

Но теперь пора, наконец, вернуться к Герману Петрушке и его перерезанным жилам. Вы уж извините, я заставил вас ждать, надеюсь, причина задержки покажется вам хоть сколько-нибудь уважительной.

Август Петрушка бредет по дорогам своей жизни. Если он ничем не занят, руки у него ходят ходуном и болтаются, будто у целлулоидной куклы, когда резинки, что соединяют суставы, износились и растянулись.

А вот Герман Петрушка чеканит шаг прямо и пружинисто, ботинки на нем или деревянные башмаки, он всегда идет словно в парадном строю. Усы у Германа расчесаны щеткой и подкручены, штаны и куртка всегда выстираны и залатаны, кожаный верх башмаков начищен до блеска, синяя фуражка с лаковым козырьком сидит на голове прямо и аккуратно. Герман в прошлом – военный музыкант сверхсрочной службы, боец музыкального фронта. На пару с кайзером он покинул армию германского рейха. Только кайзер махнул в Голландию, а Герман – в Ландсберг. Поначалу Герман никак не мог примириться с мыслью, что отныне он не будет поэтично и во всеуслышание выдувать воздух из легких через раструб своего тенор-горна, а будет беззвучно выдыхать его за какой-нибудь будничной и скучной работой. Он был тогда холост, но закрученные усы и чеканный шаг делали его весьма привлекательным мужчиной, хотя глаза у него были малость навыкате от вечного выдувания маршей; из-за этой привлекательности его довольно скоро охомутала одна солдатская вдова. Ростом эта вдова была с мою бабусеньку-полторусеньку, а потому босдомцы прозвали ее маненькой Петрушихой.Вдова немало гордилась тем обстоятельством, что не сама повисла на шее у красивого мужика, а, наоборот, он присватался к ней, едва у них возникли отношения.

У маленькой Петрушихи уже было две дочери, и она вместе с ними и Германом перебралась в Босдом, как полноценная семья. По примеру своего брата Августа Герман тоже пошел работать под землю на шахту Феликс.Поначалу работа казалась ему тяжелой, потом он с ней свыкся, а брат Август тем временем обратил его в социал-демократическую веру: «Голова ты садовая, держись лучшей за Эберта, а не за кайзера».

Герман Петрушка заделался важным лицом в босдомской музыкальной капелле. Стать капельмейстером он не хотел да и не мог бы, капельмейстером был у нас садовник Коллатч, о котором я вам уже рассказывал. Наши сельские музыканты играли на танцах и на торжественных выходах, играли на велосипедных гонках и провожая жителей Босдома к месту последнего упокоения. Репертуар капеллы был определен раз и навсегда. Но если каким-нибудь ветром из Берлина через Гродок в Босдом заносило популярную песенку, местная молодежь тотчас выражала желание услышать ее в исполнении нашей капеллы. Ну что ж, услышать так услышать, и bandleader [12]12
  Руководитель джаза (англ.).


[Закрыть]
Коллатч тайком списывал ноты у одного из членов Шпрембергской капеллы и приступал к разучиванию.

Когда двое молодых людей на селе начинают друг другу нравиться, принято говорить, что они ходють друг с дружкой.Для хожденияесть предписанные дни – воскресенье и среда. Когда влюбленный шел к своей возлюбленной в среду, люди говорили: пошел неделю половинить. «Ты неш нейдешь половинить?» – могли спросить у парня в среду вечерком, и если парень в ответ растерянно пожимал плечами да уныло отводил взгляд, можно было сразу догадаться, что между ним и той, с которой он «ходить», пробежала черная кошка, а то и вовсе порвана связь.

Когда Цетлакенсов Эвальд начал «ходить»со своей Фридой, он частенько сиживал на скамейке в палисаднике и играл на кларнете, изливая свою тоску через черную деревянную трубку с никелированными клапанами. На верхнем конце колодезного журавля сидел черный дрозд и, чувствуя в этом поощрение, тоже подтягивал. Но потом Эвальд и Фрида поженились, явился на свет первый ребенок, и теперь кларнет вынимали из футляра только затем, чтобы играть на танцах и зарабатывать деньги. Ах, как близки они были по духу, Эвальд и черный дрозд. Пришла пора выкармливать птенчиков. И любовные напевы смолкли.

А вот у Германа Петрушки все было по-другому, его любовные напевы не смолкли. Он продолжает играть на своем тенор-горне, летом на лесной опушке, зимой – в задней комнате, при свече. Ему охотно прощают, что он не следует местным обычаям, не шурует после работы в козьем хлеву, не ковыряется в саду либо на поле, не ходит в лес по грибы либо вязать хворост, звуками своего тенор-горна он убеждает босдомцев, что уродился не такой, как они.

Отмывшись после смены, Герман в своей застиранной почти добела синей рабочей робе, в аккуратно заштопанных носках и начищенных до блеска башмаках идет либо в трактир, либо к нам в лавку и покупает две ежедневные сигары. Потом он возвращается домой и самозабвенно начищает свой горн, как бездетная женщина каждый день начищает свою плиту. Для Германа главное сокровище – это его инструмент, его горн, а для маленькой Петрушихи главное сокровище – это ее мужчина. Она становится его рабой по доброй воле, эта маленькая Петрушиха с носом-картошкой, цветастым платком, с жилистым высохшим телом карлицы. Невозможно угадать, в каком уголке тела у Петрушихи угнездилась любовь, вы понимаете, о какой любви я говорю – о плотской. Работает она поденщицей в имении и считается там одной из самых старательных работниц; она ходит к господам– так это у нас называют.

Если в сумерках, идучи по дороге, ты встретишь кучу соломы либо копну сена, мешок сечки либо свекольной ботвы на двух ногах, знай, это маленькая Петрушиха, и тебе невольно захочется сравнить ее с теми полипообразными существами на деревенском пруду, чье тельце прилеплено то ли к крохотному кусочку коры, то ли к гнилой травинке.

То, что маленькая Петрушиха тащит по вечерам на своем горбу с господских полей, отнюдь не входит в положенную ей плату натурой. То, что она тащит на своем горбу, когда в сумерках шмыгает мимо нашей двери, мы называем разживой.Многие из нас не прочь разживиться,даже те, кто не ходит к господам, не прочь разживитьсяна господских полях, и я тоже разживаюсьтам когда клевером, когда люцерной для моих кроликов. Здесь, среди вересковой пустоши, такая разживане рассматривается как хищение чужой собственности, даже управляющий Будеритч, если, конечно, предложить ему сигару либо жевательного табаку, не считает это воровством.

Герман Петрушка, чьи пальцы, спрятанные в белых перчатках, бегали некогда по клапанам тенор-горна, не опускается до того, чтобы, повесив на руку корзину, ходить за покупками. Нет, нет, он и по сей день не забывает о военной службе, поэтому за покупками для всего семейства ходит маленькая Петрушиха, и ходит она в обед, так как наша лавка на обед не закрывается, уж кто-нибудь наверняка бдит, поджидая покупателя.

Итак, маленькая Петрушиха идет в лавку, но после того, как продребезжит колокольчик, она ни на шаг не отойдет от дверей, показывая всем своим видом, что отнюдь не намерена увеличивать за наш счет свои доходы. Она и вообще из числа тех, кто не в меру часто и не в меру готовно талдычит о своей честности. Она охотно прикрывает словами некоторые слабости своей натуры. Если колокольчик подал голос, а обслуживать покупателя никто не явился, маленькая Петрушиха снова открывает и снова закрывает двери, она хочет занять свои руки, чтобы те не выкинули какую-нибудь глупость.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю