355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрвин Штритматтер » Лавка » Текст книги (страница 16)
Лавка
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:33

Текст книги "Лавка"


Автор книги: Эрвин Штритматтер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 35 страниц)

Фрейлейн Зегебок прислоняет свой велосипед к стене нашей лавки и говорит собаке «место!». Собака усаживается тогда на собственную задницу и караулит велосипед, хотя его никто не собирается украсть.

Лицо у фрейлейн Зегебок лилового цвета, но сама она довольно крепкая.

– Едреная бабенка, – говорит дедушка.

Зегебокша покупает в лавке у моей матери четверть фунта кофе.

– Моя единственная страсть, – говорит она матери.

У трактирщицы Бубнерки она покупает четвертинку водки, просит перелить купленное в граненую бутылку, приговаривая: «Моя единственная страсть». Дрессировка овчарок, как выясняется, тоже единственная страсть фрейлейн Зегебок. Собаку звать Сава от Эшенгрунда, но не станут же босдомцы ломать себе язык, они называют собаку Сова, Зегебокшина Сова.

В частной школе, которую содержит фрейлейн Зегебок, учатся две дочери помещика Вендландта, оба сына пастора Кокоша, сын мясника Шинко и сын богатого крестьянина – барышника при случае – Блешки.

Мне покамест не следует знать, что меня ждет частная школа в Гулитче, но бабусенька-полторусенька подслушала разговор между матерью и пасторшей и передала его содержание дедушке, который стал малость туговат на ухо, передала во весь голос, позабыв, что я могу ее услышать.

– Зегебокша? – переспрашивает дедушка. – Едрена девка.

Не знаю, понравится ли мне в Зегебокшиной школе. Ее ученики так дерут нос, что прямо спасу нет. В деревянных башмаках они не ходят, это у них не модно, а ходят они все в кожаных ботинках. Единственное, что могло бы привлечь меня к Зегебокшиной школе, – это младшая дочь помещика Вендландта. Зовут ее Пуппа, и на мой тогдашний вкус она красивая девочка, прямо как фея, которой больше пристало жить на небе, чем на земле. Иногда Пуппа скачет на пони через Босдом в сопровождении старшей сестры. От помещичьих дочек пахнет духами, мы стоим вдоль дороги и пялимся на них, а они нас и не замечают; для них мы все равно как придорожные столбы с сопливыми носами.

– Подумаешь, – говорит Франце Будеритч, – под этими портками у них голая задница, все равно как у нас. – Мне не нравится, когда он говорит так про Пуппу. У меня в груди все равно как сверлит шилом, не знаю отчего, от тщеславия или от влюбленности, но мне было бы очень приятно, остановись Пуппа хоть ненадолго, чтобы поговорить со мной про то, как ходить за лошадьми.

Пуппе столько же лет, сколько и мне. Она стрижена под пажа. Мать говорит, что сейчас это самая модная стрижка, она прочитала об этом в Модном журнале Фобаха.Личико у Пуппы нежное, нигде ни прыщика, ни красноты, как у наших школьниц. Какой-то чертик, притаившийся во мне, нашептывает: «У красивой-то девочки и душа, поди, красивая, скажешь нет?»

Когда я буду в Зегебокшиной школе, мы, может, и разговоримся с Пуппой. «Ты зачем взнуздываешь своего пони?» – спрошу я.

«А почему бы мне и не взнуздывать?» – ответит она.

Я боюсь обидеть Пуппу.

«Взнуздывай на здоровье, – поспешно отвечу я, – тебе так больше подходит, но, если ты когда-нибудь еще раз проедешь через нашу деревню, я покажу тебе шмелиные гнезда, самые лучшие гнезда в мире, а главное, я покажу тебе желтозадых шмелей, настоящих медовых шмелей, понимаешь?»

Пуппа, конечно, ничего не поймет, но все равно изъявит готовность перенять у меня шмелиную премудрость и придет в восторг, когда увидит, как я залезаю руками в шмелиные гнезда и никто меня не жалит. Она прямо вся замрет от страха.

Мои родители потрясены честью, которая вполне может выпасть на их долю, если меня, их сына, примут в частную школу. Но это еще когда будет.

Мать выражает опасения, что мы слабо поддерживаем пасторскую коммерцию; надо бы нам чаще заглядывать в церковь.

В одно из ближайших воскресений мы втроем идем заглядывать.

– Мы, что ли, будем на их глядеть или они на нас? – спрашивает отец.

– И то и другое, – отвечает мать.

Мелкие споры и разногласия при одевании.

Отец приносит себя в жертву. Он, социал-демократ, со времени своей свадьбы не переступал порога церкви, и, уж если он в кои-то веки туда выбрался, ему надо выглядеть соответственно своему званию. Короче, он хочет надеть визитку и шляпу, а мать хочет, чтобы он надел сюртук и к нему цилиндр. Нет и нет, отец не желает выглядеть как крестьянин на похоронах.

– Ну, тогда делай как знаешь! – Мать переодевается уже в четвертый раз. – Ни одно платье не лезет, – с укором говорит мать, как будто это платья виноваты, что не стали шире с ней заодно.

Меня мать принарядила с помощью конфирмационной сорочки и черного галстука от дяди Филе. Я должен своим видом усладить пасторский взор и пробудить в нем готовность принять меня в Зегебокшину школу.

Мы вышагиваем гуськом: отец будто темный жук-дровосек в шляпе, мать как дородная шмелиха, которая малость прихрамывает, а за ними я, как недокормленный кузнечик с кельнерским галстуком. Перед нами и за нами бредут, ковыляют, хромают крестьянские жены, направляясь в церковь. Они дивятся на нас и наше непривычное поведение. Отец прибавляет шагу и делает вид, что он сам по себе, а мы сами по себе. Он поджидает нас уже у сельской околицы, где стоит, прислонясь к телеграфному столбу, и пытается голубым дымком сигареты унять возбуждение и дрожь, вызванные его отступничеством.

Я сижу на скамье между обоими родителями. В церкви прохладно и тихо, от благочестия меня знобит, а на дворе тепло и шумно, там можно гоняться за бабочками, грабить фазаньи гнезда и пылать от собственной греховности.

Помещик Вендландт сам-третей не тратит время на литургию и всякие песнопения, перед самой проповедью они возникают на своих господских местах: он, она и дочка Пуппа.

Пастор Кокош восходит на кафедру, оглядывается по сторонам, будто охотник с вышки, и дивится на непривычную клиентуру, какой являемся для него мы.

Что до меня, то благодаря появлению Вендландтовой Пуппы я уже при деле. На Пуппе клетчатое пальтишко и белая полотняная шапочка с заломленными слева полями, ноги у нее не коленками внутрь и не кривые, а пряменькие, как у девочек, нарисованных в модном журналематери.

Божьи слова проходят сквозь маленького пастора Кокоша и обрушиваются на нас. Про Пуппу нельзя сказать, что она сидит, опустив глаза, и внимает божьему слову, нет, она с любопытством оглядывает нас, деревенских, и порой мне кажется, что на меня она глядит несколько дольше, чем на всех остальных. Может, ей нравятся мои рыжеватые волосы, и она бы не прочь заиметь верхового пони такого же цвета. Я чувствую себя польщенным. Когда она посылает нам с хоров свой голосок, он звучит как ангельский голос в благовещенье.

У меня теплеет на душе, когда я думаю, что, может быть, вскоре окажусь в одной школе с этим изысканным созданием по имени Пуппа, да что там в одной школе, может, даже за одной партой, и мелодичным ангельским голоском она спросит у меня, не могу ли я одолжить ей промокашку, и я, конечно, смогу, а потом она захочет вернуть промокашку, но я назад не возьму: «Подумаешь, промокашка – у нас цельная лавка есть!» – скажу я ей с важным видом и дам ей тем самым понять, что она вовсе не уронит своего достоинства, если всерьез подружится со мной.

Пастор Кокош, мы его называем Кокошонок, другими словами, лисичка маленькая, втолковывает нам, что верующие не должны в каждом случае воспринимать библейские тексты буквально, так, например, под закваской, от которой скисло все, как сказано в Евангелии, подразумевается бродящее в человеке слово божье. Слово «закваска» заставляет моего отца-пекаря навострить уши, но интерес его тотчас гаснет, закваска в переносном смысле его не волнует. Мать шепотом выговаривает ему. Я узнаю, что надо говорить не «паризеи», а «фарисеи» и что это вовсе не жители Парижа, а люди, которые воображают, будто все знают и могут обойтись без бога. Кокошонок намекает, должно быть, на босдомских социал-демократов. Ну и пусть его. Я весь погружен в размышления, я размышляю о том, как бы привлечь внимание Пуппы. Я демонстративно поправляю обеими руками свой галстук, и тут с колен у меня съезжает молитвенник и падает на холодный плиточный пол. Все богомольцы из моего непосредственного окружения неприязненно косятся на меня, глядит и Пуппа. Я краснею, съеживаюсь и опускаю глаза.

На следующее воскресенье отец наотрез отказывается идти в церковь и подлаживаться к пастору, чтобы я мог перейти в Зегебокшину школу.

– Оставьте меня в покое, – говорит отец, он больше слушать не желает о девах, которые побежали навстречу женихам с горящими светильниками.

– Не греши! – предостерегает его мать. Она намерена и впредь ходить со мной в церковь, и не только, чтобы подлаживаться к пастору, но и ради своей ненасытной души.

– Ворона, она завсегда ненасытная, – говорит дедушка.

Неужели душа моей матери похожа на ворону? Быть того не может. Мне думается, она скорей пестрая, как сизоворонка, одна из тех птичек, что на исходе лета скачут по жнивью в поисках кузнечиков.

На другое воскресенье мы с матерью неторопливо идем в церковь, но уже без отца. Деревенские женщины в черных платках обгоняют нас.

– Ох, мозоли, ох, мои мозоли, – причитает мать.

На сей раз пастор Кокошонок посвящает свою проповедь нарушению супружеской верности, то есть прелюбодеянию. Оказывается, предаться блуду, то есть блудить, гораздо проще, чем заблудиться. Чтобы заблудиться, надо куда-нибудь далеко зайти, и чтоб место обязательно было незнакомое, да и то еще то ли заблудишься, то ли нет, а чтобы блудить, чтобы стать прелюбодеем, по словам пастора, всего-то и надо поглядеть на чужую жену с вожделением либо, если ты сам женат, поглядеть с вожделением на молодую девушку, у которой и ухажера-то еще нет.

Ну, мне это не грозит, я еще не женат, и Пуппа не замужем, я могу вожделеть ее сколько захочу, все равно, знает она об этом или нет. Хотя лучше бы, конечно, если б она знала. Сегодня она мне нравится еще больше, чем в прошлый раз. На ней соломенная шляпка, сверху на шляпке присобачен пучок искусственных цветов, взгляд ее блуждает по лугу, а я – цветочек на этом лугу; Пуппа глядит на меня, чуть заметно улыбается и знаком просит еще раз уронить молитвенник. Я, конечное дело, сразу роняю, и молитвенник звучно шлепается на пол, вторгаясь между различными вариантами прелюбодеяния, которые рассматривает пастор. Мать глядит на меня с неодобрением, зато Пуппа из своей господской ложи поощрительно кивает. Значит, я ей по душе. Самое время завязывать большую дружбу. Посещение церкви начинает доставлять мне радость.

Но теперь уже и мать не желает ходить в церковь. Ах, мозоли, ох, мозоли. А без родителей мне нельзя будет сидеть на скамье, мне придется лезть на верхние хоры, где и положено сидеть таким вот сорванцам, но я могу вытащить из кармана свой клетчатый носовой платок и громко высморкаться, чтобы Пуппа меня заметила и порадовалась.

И вот оно приходит, небесно-голубое воскресенье. Но только Пуппы в церкви нет. Подоспели картофельные каникулы, четырехнедельные, самые длинные наши каникулы. Говорят, помещик Вендландт с семейством отбыл на воды. По слухам, они должны там каждый день принимать ванну и вообще купаться, а мы купаемся только по субботам, на кухне, в большом деревянном чану, который Ханка наполняет горячей водой. Все дети моются в одной и той же воде, а взрослые моются уже далеко за полночь, когда мы засыпаем. Внизу, на кухне – родители и Ханка, наверху, в мезонине – дед с бабкой.

Я дожидаюсь конца каникул, ибо первый раз в жизни тоскую по женщине, чтобы смотреть на нее с вожделением, и решаю в стихах поведать Пуппе свою тоску: Прекраснее всех цветочков, / Милее, чем свет в окне, / Твои румяные щечки, / Что мне улыбнулись во сне…

Вполне законченное стихотворение вышло из моей головы. Я сам на себя дивлюсь. В данную минуту стихотворение кажется мне важней, чем сама Пуппа. Пусть она безмятежно сидит на своих водах, может, я тем временем сочиню второе стихотворение.

Но тут все идет насмарку: прежде всего, неизвестно почему отменяют встречу женского ферейна. Фрау пасторша не в состоянии.

– Могла б и раньшей сказать, – недовольна мать, – куда я денусь теперь со своим пирогом? – Мать испытывает большое желание провести встречу самолично: неужто она не смогла бы зачитать какую-нибудь душеспасительную историю из своих книг либо завести разговор о модных блузах с воротником-стойкой.

Бабусенька-полторусенька предостерегает ее:

– Не вяжись лучше с пасторшей.

Из нашей общины бесследно исчез человек. «Новое местопребывание неизвестно, на старом обнаружена оставленная без призора чистопородная собака» – так учитель Румпош в качестве окружного головы сообщает об исчезновении фрейлейн Зегебок.

– Никак скандал был? – любопытствует мой отец.

– Разногласия, – отвечает Румпош.

Госпожа пасторша вся бледная. Она ходит и отмалчивается. Пастор убыл по делам. Воскресную проповедь читает Румпош.

Деревенские женщины липнут к Петрушковой Бертке. Бертка в услужении у пасторского семейства, она вдвое толще и вдвое ревнивее, чем пасторша.

– Я, конечное дело, могла бы вам сказать, – говорит она любопытствующим деревенским женщинам, – дак вы дальше понесете.

– Ну не сойти мне с места, ну ни единого словечка, – говорит солдатская вдова Тайнско, ныне фрау Паулько, – нешто я кому рассказывала, что меня Цетчев Эрнст на молотьбе завалил?

Бертке самой страсть как хочется все выложить, ее прямо распирает от долгого молчания. Итак:

– Пастор и Зегебокша! Промежду них был грех.

Тайнско подносит ладони к губам:

– Не греши, Бертка!

Оказывается, Бертка ни капельки не грешит.

– Я, может, сама пасторшу попридержала, не то б она их прикончила, когда застукала их двоих в постеле.

Почему там в нужный момент оказалась Бертка, никто не любопытствует.

История недостойной фрейлейн Зегебок будто словесное зловоние тянется из дома в дом.

Моя мать видит, что у нее не остается другого выхода, кроме как поднатужиться и всем семейством уничтожить испеченные для женского ферейна пироги. Она даже прощает пасторше, что та своевременно ее не известила.

– Бедная пасторша, бедная пасторша, уж верно, она не думала не гадала у себя в Рейнланде, что ей выпадет такая доля.

Итак: фрау пасторша – бедненькая, фрейлейн Зегебок – прожженная шельма, а пастор – гнусный совратитель.

– Под ряшой и паштор мужиком шебя окажывает, – резюмирует Шеставича.

Всякий, кто глядит на женщину с вожделением…А кто вдобавок, будучи женатым человеком, по ночам прокрадывается в светелку к безмужней женщине, тот отнимает у людей, подобных мне, возможность сидеть рядом с Вендландтовой Пуппой! Что ж теперь будет со мной и с моим стихотворением?

Частная школа в Гулитче распущена. Сыну мясника и сыну крестьянина приходится вернуться в нашу деревенскую школу, где они для начала получают изрядную взбучку. Сыновей пастора переводят в интернат в Хочебуце, дочерей Вендландта определяют в пансион для девиц. Прости-прощай, Пуппа в клетчатом пальтишке, ты ничего про меня не знаешь, а я знаю про тебя так много.

Овчарка фрейлейн Зегебок отправляется искать хозяйку. Она начинает рвать дичь в лесах, убивать косуль и в один прекрасный день попадает на мушку к вендландтовскому младшему леснику – белобрысому, как поросенок, а в другой прекрасный день возвращается из служебной поездки и пастор Кокош.

В Босдоме есть две кузни, старая и новая. Когда построили старую, никому не известно, дата канула во тьму веков. Вроде бы в семнадцатом веке. Теперь она стоит без дела, четыре черных стены, а между ними копоть и мрак. Давным-давно упокоился с миром последний кузнец, который еще готовил в ней железную обувку для лошадей. Звали его Коалл. Люди утверждают, что он был самый искусный, самый сильный кузнец во всем Лаузицком крае и умел совладать даже с самыми норовистыми, даже с цыганскими лошадьми. Это звучит почти как легенда. Ему был не нужен подручный, чтоб придерживать лошадей, другими словами, чтоб подавать ему лошадиные ноги для обработки. Он просто садился верхом на эту самую ногу, зажав ее, и набивал подкову. Свой метод, как говорят люди, старый Коалл вывез из Дании: до войны четырнадцатого года он был единственным на весь Босдом, кто побывал за границей.

Но потом появился этот сатана в лошадином образе – конь экспедитора Фюльзе из Гродка, к которому не мог подойти сзади ни один кучер, вообще ни один человек.

– А ну, покажьте-ка его мене, – распорядился Коалл, и ему привели этого арденца, животину величиной с небольшой амбар. Старый Коалл вытянул его захваткой промежду ушей, одновременно схватил одну из задних ног, здоровую, что твой столб, зажал ее шенкелями и начал обрезать копыто. Какое-то время дело спорилось, но потом арденец прочухался, поднял старого Коалла на воздух и шмякнул его о закопченный потолок кузни. Раздалось «крак!» – у старого Коалла в голове что-то треснуло, и он упал между обрезками копыта уже мертвый.

Вот с тех самых пор старая кузня стоит на запоре. А если все-таки внутри ударят по наковальне, мы бежим туда со всех ног. Внутри там черно и жутко, как в пещере у первобытного человека. Повсюду пыль, паутина, инструменты покрыты ржавчиной и гниют, как старые деревья в лесу, разве что помедленней. Мы надеемся когда-нибудь застать в кузне старого сказочного кузнеца Коалла, ставшего бессмертным благодаря людской молве, но всякий раз застаем лишь Коаллова внука, который либо гнет велосипедный обод, либо прямит гнутые гвозди.

Жену кузнеца Коалла называют старая Кузнечиха.Она тайком прикладывается к бутылочке. В деревне говорят, она здорово хлещет. Дочь и зять сердятся на нее за пьянство.

Вокруг Босдома вереск разросся так густо, как в других местах трава, и когда вереск в самом соку, наши бабки едут в степь и режут его на корм для скотины.

Старая Кузнечиха выезжает со своей тачкой, у которой решетчатые борта, перед трактиром Бубнерки она делает остановку, велит залить к себе во флягу четвертинку котбусской очищенной и опускает фляжку в глубокий карман своей красной фризовой юбки.

Кузнечиха жнет вереск, а сама время от времени отпивает по глоточку, под конец она не может больше отбивать серп, потому что ей никак не удается свести вместе точильный брусок и лезвие серпа. Кузнечиха решает отдохнуть, но ложится на живот, чтобы пчелы, которые любят запах спиртного, не налезли ей в рот. Кузнечиха спит, летний день какое-то время катится над ее головой, а потом, уже без нее, уходит дальше.

После сна Кузнечиха допивает остатки из своей бутылочки и начинает борзиться. (Так говорят у нас, в степи, вместо «торопиться».) Кузнечиха старается как можно скорей наложить свою тележку доверху. Дома ревет голодная корова, требует еды.

На обратном пути, когда допитые остатки котбусскойначинают делать свое дело, набитая доверху тележка пытается зажить самостоятельной жизнью, а Кузнечиха, перекинув лямку через плечо, бежит за ней следом, чтобы она не уехала куда не надо. Переднее колесо вычерчивает на дорожном песке меру опьянения Кузнечихи. На всякий пожарный случай старуха привязала к верхней перекладине веревку и, едва въехав с Мюльберга в деревню, начинает искать глазами ребятишек.

– Помогите мне, сыночки, – лепечет она коснеющим языком.

Мы охотно бросаемся на помощь, мы хватаем веревку и прямиком тащим тачку, а вместе с ней и старуху домой, в награду Кузнечиха поет нам непристойные куплеты: Я точильщик хоть куда, / Точу девок без стыда…

Когда мы протащили Кузнечиху вместе с тележкой в ворота ее двора, она прикладывает руку к черному платку, по-военному отдает честь и говорит: «Бог воздаст, кайзер не забудет», не то достает из недр своего кармана посеревшую от времени мятную пастилку: «Лопай, чтоб во рту посвежело».

Человек, который не борется с каким-нибудь пагубным пристрастием, например с тягой к спиртному, рано или поздно увязает в нем. Так вот увязает и Кузнечиха. Мало-помалу она увеличивает количество спиртного на каждый выезд, доводит его до двух четвертинок, по одной – в каждый карман, и когда теперь на обратном пути она бросает кому-нибудь конец, как аэронавт сбрасывает земным путникам якорь, этот кто-нибудь должен обладать недюжинной силой, чтобы подтащить ее вместе с полной тачкой к старой кузне, не прочертив слишком уж волнистой линии в летнем песке.

Старая Кузнечиха преображает храбрость в водку, она пропивает все, что заработал некогда старый Коалл, потому что храбро брался за самых норовистых лошадей. Но и водка в свою очередь преображает Кузнечиху.

Дочка у Кузнечихи дочерна смуглая и плаксивая, а зять, стеклодув, тощий и скупой. Дочь и зять опасаются, как бы мать не пропила все отцовские сбережения. И они хотят взять ее под опеку.

Доктор Цибулка должен освидетельствовать старуху. Цибулка как бы подмастерье доктора Хинкендорфа из Дёбена и ведает у хозяина вопросами внешней торговли. Доктор Цибулка и сам не дурак выпить. Один раз он угодил на праздник, забыл велосипед в Босдоме и вернулся в Дёбен на своих двоих.

Цибулка застает Кузнечиху в изрядном подпитии, но он тоже успел пропустить глоток-другой. Он велит Кузнечихе дыхнуть на него, но ведь кто сам воняет, тот не учует чужую вонь.

– Скандалит она у вас? Докучает людям? – допрашивает Цибулка родственников.

Родственники вынуждены ответить отрицательно.

– Может, она швыряет деньги в окно, все равно как корм для птичек?

И этого Кузнечиха не делает. Зато намедни она вместе с тачкой ухнула в пруд и некоторое время просидела там, даже ныряла, чтоб освежиться.

– Известное дело, ныряла, чтоб освежиться, – объясняет Кузнечиха.

– Ныряла ты, между протчим, в одёже, – укоряет дочь.

– Неш мне гольем было раздеться? Что ж тогда люди ба сказали?

Итак, причин брать Кузнечиху под опеку нет никаких. Она ходит за коровой, обихаживает мелкий скот, словом, она работает, что можно сказать не про каждую старуху, которая отделила детей.

Смерть уносит нашу плоть. / Смерти силу дал господь. / Отточу я, смерть, косу, / Тебе голову снесу. / Берегись, цветочек малый… – поется в старой песне. Кто знает, откуда она к нам залетела.

Смерть точит свою косу и на Кузнечиху. Как-то раз старуха не возвращается домой с пустоши. Там ее и находят. Тележка загружена вереском лишь наполовину. Кузнечиха лежит на животе среди вереска, но она мертвая.

Снова ползут слухи по селу: «А они, часом, ее не прикончили, чтоб наследство не пропила?»

Доктор Цибулка обследует покойницу, беседует с окружным головой Румпошем, и они выносят единодушное решение: старуха умерла от разрыва сердца. Нельзя же, в конце концов, каждый раз устраивать вскрытие. На что это будет похоже?! Об округе Румпоша пойдет дурная слава.

Дочь и зять тоже согласны. Только чтоб без всяких осложнений. Они хотят наконец добраться до отцовского наследства и зажить в свое удовольствие.

Первое погребение в Босдоме после того, как пастор брал отпуск по прелюбодеянию. Люди, люди слетаются со всех сторон, все равно как мухи на коровью лепешку. Все приходское бабье обступило могилу Кузнечихи. Они желают поглядеть, в каком виде пастор вернулся со своего паломничества, будет ли он раздавлен раскаянием и сокрушен.

Пастор Кокошонок велел встроить внутри амвона маленькую подставку, с тем чтобы слово божье, вылетая из пасторского рта, не ударялось о загородку. Как-то раз негодники конфирманты уволокли подставку. Но пастор Кокош ничуть не смутился. Он сошел с амвона, поднялся по ступеням алтаря и уже оттуда обрушил слово божье, только не сверху вниз, а снизу вверх, на вторые хоры, где сидели злоумышленники, более того, он сумел их обнаружить и добился, чтобы для Вилли Никеля и Ханско Мильке конфирмацию отложили на целый год. Пока их допустили к столу господню, они успели стать учениками стеклодувов, но к тому времени у них уже пропала всякая охота трапезовать за этим столом и конфирмоваться. Уж родители их уговаривали, уговаривали: неконфирмованный человек – это человек неполноценный, его ждут неминуемые трудности, по крайней мере при вступлении в брак. Никель и Мильке поддались на уговоры и явились к упомянутому столу в оставшихся с прошлого года конфирмантских костюмах, из которых чуть не на дециметр торчали руки и ноги.

Но ведь не может пастор таскать за собой свою подставку на кладбище, поэтому могильщики должны всякий раз насыпать для него песчаный холмик. А если они забудут сделать это вовремя, им придется, нарушая торжественное умиление, которое всех охватило, выходить вперед и корежить умиление своими лопатами, что навлекает на них праведный гнев прихожан.

Кокош восходит на песчаный холмик перед могилой Кузнечихи. Взгляд его вызывающе устремлен на присутствующих. У всех малорослых вызывающий взгляд, вот и у моей Полторусеньки тоже: «Но-но-но, я вам не абы кто!» Стоит нашему карликовому петушку спрыгнуть с насеста, как он начинает разгуливать по двору с наглым и вызывающим видом и задирать большого итальянского петуха. Итальянский петух подпускает его поближе и задает ему хорошую взбучку. Карликовый петушок с окровавленным гребнем отходит на три шажка, разворачивается и снова принимает наглый вид.

Ну и ладно. Но пастор Кокош, он-то ведь человек, а у человека должен быть стыд. Ничего подобного, Кокош, оказывается, уезжал, чтобы подыскать фрейлейн Зегебок новое место. Для начала он побывал у суперинтенданта в Гродке, где сообщил, что его совратили с пути истинногои виновен он только наполовину.

– Шуперинтендент, надо быть, его проштимши, – говорит Шеставича.

Пастор Кокош – церковный функционер по профессии.

– Таким все грехи с рук сходят, только бы они на ученье не замахивались, – говорит Эрих Шинкель, председатель местного ферейна. Говорит он так, может, из зависти, потому что сам тоже функционер, но без жалованья.

И впрямь, своей надгробной речью над могилой старой Кузнечихи пастор по новой втирается в доверие к суперинтенданту.

– Есть люди, – изрекает пастор, – кои утверждают, что человек, будучи опущен в могилу, гниет там и становится добычей червей, такие люди способны отрицать и царствие небесное, куда человек попадает после смерти. Истинно говорю я вам, те нечестивцы и впрямь не попадут на небо, им остается только возблагодарить червей, если те ими не побрезгуют.

Затем пастор выдвинул другой ящичек своей души и извлек оттуда более нежные трели. Он заговорил о цветущих медвяных лугах. Редко кому удается заснуть вечным сном на постели более прекрасной, нежели та, на которой упокоилась старая Кузнечиха, – на лиловом вересковом ковре. У пастора Кокоша делается мечтательный вид, он ныряет в поэзию не столь высокого полета, чтобы доказать с ее помощью своей пастве: взгляните, о, взгляните же, я тоже человек и тоже мужчина.

– Ему бы покаяться, а он нам байки плетет, какой, мол, вереск из себя красивый. Ему б одну штуку оттяпать – и вся недолга, – гневается мужебаба Паулина.

Люди говорят, будто Паулина взнуздываетсвоего мужа, как захочет. Паулинин муж – это сын Шеставичи, он прошел ученье у отца и тоже стал каретником, но денег, которые ему платил отец, Паулине показалось маловато. Она погнала своего Фрицко в шахту. Воротясь с работы, Фрицко должен снимать сапоги еще во дворе, а потом уже в носках заходить в горницу. Едва он поужинает, Паулина уже гонит его в мастерскую к отцу:

– Два обода ты еще запросто успеешь согнуть.

И горе бедному Фрицко, если он не выполнит, что она велела. К примеру, однажды он засиделся с дружками в трактире у Бубнерки и пришел домой под хмельком, так Паулина потом его излупцевала, даже не дав ему скинуть с плеч рюкзак.

– Ну уж нет, в энтую церкву вы мене и на двух волах не затянете, – сообщает Паулина после похорон. – И чтоб меня Кокош отпевал – да ни в жисть, лучше пусть меня на помойку выбросят.

Похоронами старой Кузнечихи завершилась принадлежность Паулины к церковной общине, а для меня – надежда на зачисление в частную школу. Поди угадай, какой важной птицейя бы мог заделаться, доведись мне посещать эту школу. Может, я занимал бы хорошее место в жизне,как говорят босдомцы. Может, я даже стал бы вахтером котбусской больницы, сидел бы себе при галстуке и воротничке в стеклянной клетке. А может, залетел бы и того высочей, стал бы аж школьным советником в Берлине, а уж это место не про всякого писано.

Мы на пороге неслыханных событий: в Босдоме будет электричество. Керосин, как нам известно, привозят в цистерне, спирт – в бутылках, а электрический ток должен прийти по проводам. Он уже неподалеку и только ждет своего часа. За деревней посреди пустоши стоит машинная станция шахты Феликс.Труба этой станции торчит, словно толстый желтый стебель, над зеленой щеткой лесов. Там производят ток для шахты Феликс.

Машину, которая делает ток, босдомцы называют динамор,я, как человек начитанный, знаю, что она называется динамо,но я поостерегусь обрезать «р», привешенное босдомцами, не то люди скажут, что я заважничал.

Один-два километра проводка бежит по лесу, потом она выбирается на дорогу, которую протоптали стеклодувы. Состоит проводка из четырех проволочек, перед самой деревней, возле риги, две проволочки покидают компанию и уходят по собственным столбам к перестроенной овчарне, где живет обер-штейгер Майхе.

Две другие проволочки обходят ветряк и направляются к Козьей горе. Козья гора называется Козьей горой потому, что все четыре проживающих там шахтерских семейства держат коз. Живет там и мой дружок Герман Витлинг с отцом и братьями, а мать у них померла.

Четыре семейства получают каждое по одной лампе, именуемой также электроточка, на кухню. В горнице и в спальне они и впредь будут обходиться кто свечкой, кто керосиновой лампой. Но все равно они считают, что их отличили.

Человек сам выбирает, где ему жить, в действительности или в воображении. Предпочитает он, конечно, воображение. Вот и обитатели Козьей горы воображают, будто их отличили как активистов, если прибегнуть к более поздней терминологии, а на самом деле обер-штейгеру просто показалось неловко единственному во всем Босдоме восседать со своим семейством в электрическом дворце. Люди говорят: «У него аж в сортире илектроточка».

Звать обер-штейгера Майхе, но босдомцы называют его Мейхе, потому что он сам себя так называет, он родом из Саксонии. В те времена люди в Германии еще не были перемешаны, как после второй мировой войны. И если саксонца заносило в другие края, он еще там ценился. В Босдоме обер-штейгер Мейхе все равно как белая ворона. Босдомцы с удовольствием слушают его диалект; шахтеры ухмыляются, когда он кричит на них: «Прокляни мене бог! Опять не надемши бленду!»

«Мы, саксонцы, – говорит Мейхе, – мы все малость набаловамши». Он не голосует за социал-демократов, как остальные босдомцы, и за пангерманцев тоже нет, он голосует за центр, хотя с католиками даже рядом не сидел. «Мы завсегда были малость иньше, как другие», – говорит Мейхе. В этом, собственно, и заключается его набалованность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю