Текст книги "Лавка"
Автор книги: Эрвин Штритматтер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 35 страниц)
Потом мне будет очень стыдно при мысли о том, что я когда-то счел эту самую побудкусамобытной идеей босдомцев. Идея была отнюдь не оригинальной, это был шаблон, как и прочие выкрутасы,которые наши социал-демократические велосипедисты, эта безродная братия, подсмотрела в Гродке в стрелковом ферейне пангерманцев, все эти флажки, знамена, вымпелы, сбор, марши – все как есть собезьянничано, все как есть.
И я начал отыскивать первоисточники, но натыкался всюду на шаблоны, шаблоны, шаблоны, и так – вплоть до сегодняшнего дня. Порой это приводит меня в ярость, порой заставляет страдать, но тогда я говорю себе: «Не будь таким нетерпимым и несправедливым, шаблонизация,судя по всему, есть самый доступный для человека способ пройти жизнь от одной катастрофы к другой». А может, человеку больше ничего и не надо.
Ни дедушке, ни мне не понадобилось, чтобы нас будили босдомские барабанщики. Мы уже давно на площади и делаем прилавок для матери. Дедушка, наш мастер на все руки, пилит и забивает гвозди, он сколачивает деревянный остов и накрывает его брезентом с хлебного фургона. Ведь может начаться дождь, дождик, жидкое соединение земли и неба. Для сахарной свеклы дождь – лучшее лакомство, для сахара, который люди получают из той же свеклы, дождь – сущая погибель.
Я работаю подручным, своими неокрепшими руками я передаю гвозди и всякий инструмент в морщинистые дедушкины руки, из рук в руки, вот и выходит подручный. В хрестоматии написано: «И он подал ему руку, что означает: до свидания». Дедушка стучит и пилит и так, самую малость, нахваливает себя самого: «Десять годов простоит, как пить дать, – это он про ларек, который строит, – коли-ежели никто не украдет».
Кому ж еще строить ларек, как не дедушке? Уж не отцу ли, который уверен, что будет дождь, и по мере приближения праздника испытывает все больший страх при мысли о двухнедельной пирожной диете. Для него Иванов праздник – гуано. Гуаностало за последние дни его любимым словцом, он холит его и лелеет, как прожорливого поросенка. Но и это новшество тоже шаблон. Его завез в Босдом учитель Хайер, а мой отец питает слабость к новым словечкам,даже когда они ничего не значат. Большинство новых словечек ему поставляют коммивояжеры. Вот, к примеру, шик-модерн,рожденное в Берлине, выпрыгнуло из чемоданчика с образцами, принадлежавшего очередному коммивояжеру.
К полудню в Босдом заявляются ферейны-визитеры. Их торжественно привечают.Там, где дальние дороги впадают в наше село, стоят группы караульщиков, при каждой – по хорошему бегуну, сорванцу моего калибра. Стоит караульщикам завидеть ферейн, который с гомоном и гоготом, будто стая диких гусей, приближается к босдомским землям, гонец пулей летит к центральной площади и рапортует Душканову Фритце: «Весковцы пришедши!», например, и деревенская капелла устремляется на тот конец села, где в него впадает проселок из Малой Лойи. Ни один приглашенный ферейн не должен вступить в деревню без музыкального сопровождения. Так заведено, это тоже шаблон. В темпе быстрого марша музыканты шкандыбают обратно к центральной площади, и мундштуки инструментов лязгают об их зубы. Более проворные велосипедисты напирают сзади, но не успевают музыканты достигнуть площади, как прибывает очередной гонец: на дороге, что от фольварка, показались дришнитцеровцы. Надо музыкантам чесать на другой конец села и привечать дришнитцеровцев.
Когда наконец собрались все, хозяин – босдомский ферейн – и гости – пять-шесть окрестных ферейнов – выстраиваются для церемониального марша по селу. У каждого велосипедиста идет через плечо перевязь, как это можно наблюдать и у министров в не столь отдаленных странах, у каждого на голове – синяя шапочка, форштевень которой украшен вышитой эмблемой велосипедного ферейна Солидарность.На каждом – черные шаровары, перехваченные ниже колена все равно как у скалолазов; на каждом – длинные черные чулки выше колена, позаимствованные для такого случая у жены; каждый переплел колесные спицы пестрыми бумажными лентами.
Для кого совершается церемониальный марш? Мы ведь и без того все собрались на праздничной площади? Может быть, для разделившихся с детьми стариков, которые слабы на ноги, или для лежащих старушек, у которых едва хватит сил подтащиться к окну и посмотреть на разнаряженных велосипедистов?
Позднее я узнал, что подобные проходы и церемониальные марши служат к вящему самоутверждению тех, кто их организует. Впрочем, не будем отвлекаться от наших велосипедистов. Каждый из них воображает, какой восторг вызывает он у невелосипедистов, каждый из них, помимо того, убежден, что и обычные велосипедисты тоже им восторгаются, поскольку он в силу своих взглядов, сознательности и умственного превосходства едет в стройных рядах, пестрый и разнаряженный.
Поездив в целях самоутверждения примерно с час по селу и заодно продемонстрировав себя прикованным к дому старикам, велосипедисты выезжают на праздничную площадь. Там Фритце с помощью своих сотрудников соорудил из толстых досок трибуну для ораторов, такую трибуну, которой ничего не сделается, если по ней хорошенько грохнуть кулаком. Это первая трибуна в моей жизни, что тоже производит на меня неизгладимое впечатление. Позднее я узнаю, что и трибуна – тоже шаблон,как, впрочем, и большинство произносимых с нее речей.
Председатель нашего ферейна Пауле Петке приветствует иногородние ферейны, которые в таком большом количестве (их ровно шесть) прибыли на босдомский стрелковый праздник по случаю Иванова дня. Он восхваляет солидарность, которая воплотилась в действительностьблагодаря появлению гостей, и возвещает, что солидарность не случайно избрана лозунгом, который объединяет в единый союз все ферейны. А немного погодя Пауле говорит, что представить себе не может дня более подходящего, чем нынешний, чтобы освятить знамя, которым обзавелся босдомский ферейн благодаря своей неизменной бережливости.
Знамя разворачивают и демонстрируют собравшимся. Из Гродка прибыл окружной председатель велосипедистов, который, как оратор-освятитель, с места в карьер начинает обращаться к знамени, а под конец он говорит ему таковые слова:
– Я тебя освящаю! Отныне и впредь развевайся, как буйное пламя, перед рядами преданных делу солидарности велосипедистов Босдома.
Знамя в ответ ни гугу, знамя молчит, судя по всему, оно задремало, в воздухе ни ветерка, который заставил бы его трепетать, и тут оратор завершает свою речь:
– А во имя нашей нерушимой связи в этот торжественный час как сердечный привет от Гродского отделения я передаю тебе, новорожденному босдомскому знамени, первый значок с лозунгом «В единении сила».
И тут кажется, будто знамя встрепенулось, во всяком случае, оно начинает двигаться, поскольку его вынимают и кладут поперек на трибуну, и Фритце Душкан из юбилейного комитета поспешает к трибуне с молотком и прочими принадлежностями и вгоняет гвоздь в древко, а полотнище прямо дрожит от радости, и эта дрожь охватывает его еще пять раз, так как правления остальных ферейнов тоже припасли для босдомского знамени по значку, и знамя, еще не побывав ни в одном бою, уже украшено блестящими наградами. Впрочем, как я узнаю позднее, это тоже общепринято, это тоже шаблон.
С этого дня всякий раз, когда знамя босдомского велосипедного ферейна будет принимать участие в каких-нибудь юбилейных торжествах за пределами нашего села, его в память об этом событии будут украшать очередным значком, так что под конец древко начнет смахивать на альпеншток. Когда люди, мнящие себя оригиналами, бродят по горам, они в каждом ларьке покупают надлежащим образом изогнутый значок для трости, чтобы по возвращении домой доказать коллегам, что они действительно поднялись на Ландскроне под Гёрлицем либо на Лаушу. Мне доводилось видеть палки, которые словно были покрыты жестяной кожей, от дерева там ничего не осталось, по каковой причине их отправляли на пенсию и ставили где-нибудь в прихожей, дабы притягивать взоры посетителей. По-моему, это справедливо, ибо палка, к которой больше нельзя прикрепить ни одного значка, имеет право уйти на заслуженный отдых как предмет украшения.
Впрочем, довольно с нас речей и значков. Курасельщикшипит от злости: такая толпа на площади, а курасельпростаивает. Чего ради его пригласили со всем заведением в этот вонючий Босдом? Он запускает шарманку, и ее пронзительный вопль врывается в последнюю речь. Валенсия, твои глаза огнем меня жгут и душу мою из тела влекут, – играет шарманка. Подростки, мелюзга со стекольного завода подхватывают текст куплетов, они поют ломкими голосами, по которым сразу видно, что они уже не дети, но еще не взрослые: Валенсия, в твоих губах всегда сигарета «Салем»…Освящение знамени нарушено, жизнь, которой чужда всякая ложная торжественность, заставила курасельщикаразъяриться, а стекольщиков запеть ломкими голосами.
Карусель была полнехонька еще до того, как тигром зарычала шарманка. Первые три круга – бесплатные, они отданы детям, которые помогали устанавливать эту пеструю круговерть. Я подносил распорки для купола и пестрые облицовочные пластины, я исконно добровольный участник строительства и предъявляю бумажную полоску в подтверждение этого факта. На полоске жена карусельщика написала чернильным карандашом какую-то закорючку, которая должна представлять собой букву «б» – талон на бесплатную поездку.
Прикажете мне взобраться на деревянную лошадку и трястись на ней, когда я, можно сказать, уже достаточно взрослый, чтобы выезжать на конской ярмарке самых норовистых лошадей? Уронить свою честь, честь опытного наездника, сев на деревянную лошадку? С другой стороны, мне, опытному вознице, не по душе залезать в игрушечную коляску и все ездить, все ездить по кругу, не имея возможности свернуть. Так что же, быть дураком и не воспользоваться бесплатным билетом? Что у тебя есть, то и есть, с тем и надо весть дело,как говорит дедушка. Впрочем, тот же дедушка говорит и так: «Человек сам себе должон помогать. Коли кто хочет быть при барыше, тому и три дня рождения в год не заказаны».
Карусель приводит в движение симпатичный меринок. Он запряжен во внутреннем круге платформы; он шустрый, он еще не устал и трюхает веселой трусцой. Я сажусь в карету позади меринка и чувствую себя теперь как возчик всей карусели, при желании я мог бы сказать «тпрр-ру!» и остановить карусель, при желании я мог бы крикнуть «н-но!» и снова пустить карусель. Моя честь, честь заядлого лошадника, спасена.
Пока я совершаю первый дармовой круг, деревянная птица, создание Шеставичи, в ларьке у моей матери получает свою первую оплеуху от стекольного ученика. Деревянная птица – эта карусель в миниатюре – крутится и крутится, потом застывает, уткнувшись клювом в цифру двенадцать. Главный выигрыш! – горланят мальчишки-ученики, и листья липы, под которой установлен наш киоск, содрогаются.
Я прозевал освящение деревянного дятла, я первый раз наблюдаю в себе тот ярмарочно-цирковой азарт, с которым уже так и не расстанусь до конца своих дней. Я готов разорваться на части, так много событий, которые я хотел бы поглядеть, одновременно происходят на площади: покуда я совершаю круг за кругом вместе с буланым меринком, деревенская капелла вступает в спор с карусельной шарманкой. Шарманка заводит припевку про Августа, у которого совсем не осталось волос, деревенская капелла противопоставляет ей вальс о бледной красотке в зеленой долине. Я не прочь бы узнать, какая сторона победит в споре, если слушать издалека. Карусель удерживает меня в зоне звуков про лысого Августа, но любопытство мое так разгорается, что я добровольно отрекаюсь от еще двух дармовых кругов и пробую отыскать за пределами празднества такую точку, откуда можно будет слышать, как сшибаются обе мелодии. Точку мне обнаружить не удается, но я чувствую, что звучащий во мне приказ на какое-то мгновение отделяет меня от всего происходящего на площади.
Да, я совсем забыл рассказать, где именно селились рыцари-разбойники, когда жили в Босдоме. Ну как вы думаете, где? Разумеется, в господском доме. В помещичьем саду, на том месте, где сейчас стоит господский дом, некогда стоял древний рыцарский замок. Всякому известно, что и по сей день через подвал господского дома можно попасть в подземный лаз, который ведет к Дубравепозади Толстой Липы и там выходит наружу. Через этот, засыпанный нынче, выход выбирались они, рыцари-разбойники, и скакали на Гродский большак и отнимали у проезжих купцов товар, прежде всего перец и вообще пряности.
Не одному из нас в молодые годы выпало счастье наведаться по приглашению одной из вечно меняющихся кухарок госпожи баронессы в господский подвал для любовных утех. Там очередной счастливчик своими глазами видел, что задняя стена подвала выложена из камня. Правда, на свете едва ли сыщется подвал, задняя стенка которого не выложена из камня, но те же счастливчики могли убедиться, что эта выложена из особенно крупных камней, прямо из обломков скалы, чтобы никому не вздумалось лезть в подземный ход за рыцарскими сокровищами, которые там хранятся.
Что разговоры насчет подземного хода – не пустая выдумка, подтверждали люди из других сел и даже из Гродка, которые слышали о нем рассказы. Кроме того, существовала хроника, ее можно было взять в окружной библиотеке-передвижке, чтобы прочесть следующее: «Между господским домом в Босдоме и лежащей поблизости дубравой существовал, судя по всему, подземный ход, в настоящее время, по всей вероятности, обвалившийся».
Наши велосипедисты, цивилизованные потомки рыцарей-разбойников, соревнуются в стрельбе на дворе у Бубнерки, причем в задней его части, там, где двор граничит с полем, другими словами, позади домика, именуемого у нас сортирий. Сортирийсооружен в соответствии с полицейским предписанием. Для мужчин – отдельно, для женщин – отдельно, но пользуются им, лишь когда в трактире бывают танцы. По обычным дням предписания полиции игнорируются. Для уставших после трудового дня шахтеров Бубнерка соорудила перед своим трактиром сразу налево дощатую загородку, но в темноте гости, обуреваемые желанием отлить водичку, не доходят даже и до нее. Зря, что ли, у трактира есть стены плюс четыре липы, в честь которых он и назван. Вот когда бывают танцы, есть риск, что нагрянет жандарм с проверкой и что людям, которые щедро удобряют почву, дабы избавить трактирщика от необходимости завозить навоз, придется платить штраф. Надо же, наконец, навести порядок в этом Босдоме!
Левая сторона стрельбища – забор из штакетника, который отделяет участок Бубнерки от поля. Правую размечают канатами. А кто подлезет под веревку, тот будет сам виноват, если в него попадут. Когда проверщики мишеней сменяются, а это, как правило, мальчишки моего возраста, стрельбу не прерывают. Наш рост не доходит до прицельной линии. Прицельная линия – это своего рода невидимая веревка, ограничивающая стрельбище снизу, мы же, всецело полагаясь на мастерство стрелков-велосипедистов, снуем под этой линией. Если кто пригнется, чтобы стать еще меньше, его высмеют как жалкого труса.
Прощай, Луиза, не плачь, роднуля. / В цель попадает не каждая пуля…
Укрытие, в котором прячется проверщик вблизи мишени, – это дамская часть сортирия. Выстрел нередко сопровождается визгом, не потому, разумеется, что пуля угодила в какую-нибудь женщину, а потому, что разгоряченные девицы невольно взвизгивают, обнаружив в передней своего туалета мальчишку, который не выказывает ни малейшей охоты покинуть столь интимное заведение.
У прицельной стенки нашему брату приходится задерживаться, чтобы собрать пустые гильзы от шестимиллиметровых пуль. Такие гильзы – излюбленный предмет мены и торговли… За две гильзы дают один стеклянный шарик, а за десять – рогатку, которую не стыдно показать людям. Существуют и другие возможности применения патронной гильзы, которую у нас принято называть капсюлем. Пустую гильзу можно набить пистонами, положить на рубочную колоду, ударить тяжелым молотком либо тупой стороной топора, и получится такой взрыв, что хоть куда, правда не совсем безопасный.
А Франце Будеритч, как-то раз насадив себе пустую гильзу на один из передних зубов, улыбается медной улыбкой и утверждает, будто у него теперь есть золотой зуб, а значит, и сам он благородный, как фон-барон. Три дня спустя зубной врач в Дёбене вырывает баронство изо рта у Франце.
Тем временем мы уже покинули праздничную площадь и сделали очередной привал, и не где-нибудь, а перед дверью нашего дома. Возле нашего дома – самый гладкий во всем Босдоме участок дороги. Гладкостью своей он обязан нашей лавке. Покупатели утоптали и разровняли его, а ровная площадка перед витриной – достижение местной ребятни, они любят там топтаться, мечтая о предметах, которые они не прочь бы заиметь. И вот на этом участке дороги, гладком как ток, разыгрывается соревнование Кто медленней.Рано утром, покуда наши велосипедисты, насвистывая как воробьи и барабаня как дятлы, ехали с побудкойпо селу, Душкан Фритце, он же юбилейный комитет, задом прошел вдоль нашего фасада, раз прошел, два прошел, и каждый раз вел каблуком линию. Правда, линии получились не такие параллельные, как следовало бы, но сами они в этом не виноваты, а виноват их создатель, который уже давным-давно обретается в другом месте. Возложенные на него функции гоняют его по всей площади. Функции, они всегда подгоняют функционеров. Но полупараллельные линии перед нашим домом вынуждены терпеть насмешки прохожих и не могут сказать ни слова в свою защиту, потому что их создатель при сем не присутствует.
Итак, пошла в дело трасса, намеченная каблуком ботинка. Велосипедисты должны со всей доступной им медлительностью проехать по коридору, образованному двумя линиями, и кто проедет медленнее всех, тот и победил.
Судьей в соревнованиях на медленность выступает Христиан Купковых, на редкость порядочный человек, который даже возвращает яйца, если соседские куры снесутся у него на участке. В правой руке Христиан держит развернутый белый платок, он стоит, широко расставив ноги, у начала колеи, крутит платок у себя над головой, нагибается, и, когда платок опустится у Христиана между ногами, велосипедист, которого до той поры удерживали в равновесии два секунданта, должен нажать на педали.
Гонки наоборот привлекают тех участников гулянья, которые хотели бы малость отдохнуть от шума и суеты. Правда, шарманка посылает им вслед очередную порцию музыки, но зато им не приходится теперь вертеть головой то налево, то направо и они могут до глубины души углубиться в медленную езду.
– А медленно оно потяжельше будет, как быстро, – говорит старый Мето, который в жизни своей ни разу не садился на велосипед. Разрешившись этой репликой, Мето утирает каплю под носом, получившую у ребят название счетчик-стометровщик:молва утверждает, будто через каждые сто метров капля под носом у Мето достигает тяжести, необходимой для того, чтобы упасть и слиться с землей.
Переднее колесо велосипеда при медленной езде ежеминутно сворачивает то налево, то направо. Участники с превеликой осторожностью нажимают на бендаль,чтобы продвигаться как можно медленней и чтобы не кувырнуться в мертвой точке.Кто невольно спускает ногу с бендалии валится на бок, для того заезд тю-тю, окончен, тот должен еще раз выкладывать денежки, если, конечно, намерен продолжать. Да, детки, этот кукиш и без денег купишь. Ни в каком другом месте, ни на стрельбище, ни при игре в кости, ни возле крутящейся птицы, зрители не охают так громко, как при соревнованиях на медленную езду, некоторые женщины прямо-таки стонут, потому что их муж уже третий раз выкладывает вступительный взнос, другие стонут из симпатии к одному какому-нибудь участнику либо из антипатии к другому.
Моя мать с тоской вспоминает свою велосипедную пору. Она и сама бы в охотку тряхнула стариной, но под рукой нет никого, кто вместо нее согласился бы следить за птицей. Мой отец находит, что у орла дурацкий вид, для него все это, вместе взятое, – гуано.А у Полторусеньки голова начинает кружиться, когда ей велят зенкипялить на это кружилище.
Победителем в медленной езде становится Шецканов Эрих, наш кларнетист и общий любимец; по будням он работает в шахте, по воскресеньям стрижет босдомских мужчин. Все от души рады его победе. В награду он получает печатный диплом, который Душканов Фритце выписал аж из Лейпцига. Диплом украшен печатным же хороводом из велосипедистов. В центре этого хороводного венка написано: «Настоящим удостоверяется, что такой-то и такой-то занял первое место в медленной езде на велосипеде». Ниже печать и подпись председателя. Сгодится на всю жизнь.
Диплом занимает свое место в рамке на кухне у Шецканов, которая одновременно служит и парикмахерским салоном. У кого на голове еще осталось чего стричь, может им любоваться, и Эрих все время вынужден пригибать голову клиента, потому что тот непременно водит глазами по высокой награде, желая сосчитать число велосипедистов, которых художник-оформитель вплел в свой декоративный венок. Да, детки, вот это были времена, вам и не снилось…
Отец уже заявил во всеуслышание, что не желает предстать перед людьми хозяином ярмарочного балагана, он-де не затем на свет родился, и шажок за шажком отец пятится подальше от киоска. Как владелец торгового предприятия, он должен заботиться не только о поедателях конфет и пирожных, но и о покупателях хлеба. На что это будет похоже, если он, член велосипедного ферейна и ветеран пятьдесят второй, не пошлет в мишень ни единой пули, ну и поразмяться за кеглями он ведь тоже должен или, скажете, не должен? На киоск он поглядывает издали. Сегодня его вполне устраивает, что бабусенька-полторусенька, будто карликовая курочка, шмыгает взад и вперед, помогая матери ублажать сладкоежек. Вдобавок у него есть прекрасная отговорка: «Прикажете мне торговать возле этой старухи? Да ни в жисть!»
Доставку очередных партий товара от дома до ларька осуществляем мы с сестрой: коробку пирожных «мавританская голова» и коробку венских слоек, коробку мятных лепешек и коробку леденцов. Чтобы было не так скучно, мы изображаем канатную откаточную дорогу в шахте; когда мы, неподмазанные вагонетки, встречаемся на полпути, мы взвизгиваем, то есть скрежещем, и еще мы наезжаем на дедушку, если тот не догадался, что мы вагонетки. Сам дедушка подносит в заплечной корзине берлинские пончики. Мне велят принести для матери стул из кухни. Будем надеяться, что стул влезет в вагонетку. Мать не понимает, о чем я толкую. «Мозоли, мозоли!» – причитает она и продолжает торговлю уже сидя, а мою сестру и меня она превращает как бы в удлиненные руки. Сестра стоит от нее справа, я слева: «Марга, дай сюда детский подарок! Эзау! Сахарную палочку! Да поживей!»
Народ покупает без передышки. Обесценивание денег, инфляция, которую я уже поминал, набирает все больший размах. Маленькие люди лишь с трудом могут осмыслить происходящее. «Деньги пришли в движение», – объясняют им, но они, веря в закон жизни, отвечают: «Однова задвигались, вдругорядь остановятся» – и еще: «Купляй, сынок, купляй», «Ешь, дочка, ешь!»
Наивная часть моей матери, та, в которой обитает ее ненасытная душа,словно во хмелю. С неземной улыбкой на устах сидит она перед картонной коробкой. Коробка эта размером с ящик для угля и доверху полна денежных бумажек. Это уже вторая коробка, набитая бумажками. Первую дедушка, как главный попечитель, уже отнес домой. Мой отец – для прилику– наведывается к ларьку, чтобы посмотреть, необходимо ли его присутствие за прилавком.
– Ты хоть когда видел такую кучу денег? – спрашивает мать.
Наивная женщина! Через каких-нибудь одну-две недели из ящика улетучится по меньшей мере четверть его стоимости, а она не заметит этого даже при закупке новой партии товаров. Как вам уже известно, она не умеет считать в прямом смысле этого слова, ибо ко всем ее торговым операциямнепременно примешиваются чувства.
Но и велосипедный ферейн за все деньги, собранные теперь со стрелков, на будущий год сможет купить только коробку шестимиллиметровых патронов. Вот Бубнерка, та думает, что она страсть какая ушлая: еще до того, как у нее кончились запасы пива, она звонит в дёбенскую пивоварню, и к вечеру того же дня ей доставляют целый фургон, который она сразу оплачивает наличными. Значит, Бубнерка не потерпит убытка, во всяком случае, в ближайшие дни. Три-четыре дня подряд она может гордиться званием деловой женщины, которой пальца в рот не клади, но позднее пиво подкиснет и помутнеет, и тогда Бубнерка окажется ничуть не умней, чем моя мать.
Ночи по соседству с Ивановым днем поздно наступают и не задерживаются. Учитель шугает детей с площади. Одни послушно бегут домой, другие ныряют в кусты позади Ноаковой риги, чтобы по меньшей мере глазами урвать еще кусочек праздника.
Каруселью завладели теперь деревенские парни и подвыпившие велосипедисты. Парни крутятся со своими девушками по двое на одной лошади. Пережиток рыцарских времен. Карусельщик не больно приглядывается, главное дело – они заплатили, ну и пусть катаются как хотят. Велосипедисты скачут сквозь вечер, и за плечами у каждого развевается шарф, и снова и снова они попадают в точку, с которой началось вращение; двадцать, тридцать, сорок раз подряд, как заблагорассудится карусельщику. Август, где кудри твои золотые…
Дедушка торопит, он хочет разобрать ларек и велит матери укладываться, но мать сидит в полном упоении возле ящика с деньгами и безотрывно созерцает огромный светящийся цветок – карусель.
– Еще пару оборотов, – просит она.
Когда сеанс заканчивается, парни спрыгивают с коней и покупают шоколад для своих девушек, намекая этой возбуждающей коричневой массой на сладость любовных утех. Покуда этот многолепестковый цветок вращается, мать улетает мыслью в те сферы, где поэты собирают нектар для своих творений, но, едва шарманка начнет прокашливаться перед исполнением очередного шлягера, у ненасытной материной души опадут крылья и она рухнет туда, где блестит смазочное масло коммерции.
Наконец дедушка перестает внимать уговорам и срывает с ларька брезентовую крышу. Но мать вовсе не считает себя изгнанной. Пусть теперь сияние звезд на небе Ивановой ночи благословит ее сидячие труды.
Пока не зажгутся звезды, мы оба, моя сестра и я, можем пособлять при торговых операциях, после чего мы должны вспомнить, что мы – хорошо воспитанные дети. А хорошо воспитанным детям не место среди пьяных велосипедистов, отпускающих сальные шуточки парней и пронзительно взвизгивающих девиц. Бабусенька-полторусенька должна проследить, чтобы мы легли в постель у себя наверху. Еще какое-то время я наблюдаю, как пляшут светлячки за окном в маленьком яблоневом садочке. Светляков тоже взбудоражил праздник. Где-то вдалеке какой-то парень под шарманку поет: …Я сердце в Гейдельберге потерял…Видно, на сегодняшний вечер этот парень остался ни с чем и хочет утешить себя песней, а вдобавок малость прихвастнуть, потому как кто же это из босдомцев бывал в Гейдельберге? Разве когда лежал раненый в госпитале.
Что еще произошло в Иванову ночь, я по кусочкам узнаю в последующие дни. Вы даже и представить себе не можете, как впечатляюще все это рассказывается у нас дома, как натуралистично, как правдиво! И какой богатой мимикой сопровождает бабусенька-полторусенька свои донесения! Вы и не знаете, какой тоскливый вид может быть у моей матери, как она не перестает тосковать и кручиниться, как тоскливо глядит по сторонам, покуда ее не расспросят, покуда не выведают причину ее тоски-кручины и не поволокут дальше уже вместе с ней груз этой тоски. Лишь тогда она сможет вздохнуть:
– Вот теперь мне вроде как полегчало!
Итак: в Иванову ночь дед с бабкой относят нераспроданный товар и части торгового лотка домой. Моей матери не под силу даже отнести домой вторую коробку, наполненную бумажками инфляции. Ох, мозоли, ах, мозоли! У Ханки нынче выходной, она на танцах. А мой отец, ему-то кто велел танцевать? Его место за стойкой, он должен отпускать людям пиво, иногда сам опрокидывать кружку-другую, одновременно поглядывая на танцующих.
Моя мать празднует благополучное возвращение и варит себе кофе, без цикория, без добавления солода, из чистыхзерен. Она заливает холодную воду в деревянный чан, чтобы охладить горящие ступни и мозоли. Она съедает пять пончиков, несколько кусков пирога и две-три венских слойки. Ну, разумеется, она ждет отца, но она вполне понимает, что, торгуя пивом, надо разок-другой выпить за здоровье клиентов. Тем более что она на это неспособна, хотя бы через свои мозоли.Дома – это значит дома. И мать переходит к очередному наслаждению: она высыпает деньги, много-много денег, из обеих коробок на диван, а сама садится посредине, как наседка в свежую подсыпку. Она сортирует бумажки, складывает в пачки и при этом приходит во все больший азарт. Ее лицо заливается легким румянцем. Бумага, на которой отпечатаны цифры, действует на нее так же, как покрытые буквами страницы романов Хедвиг. У романов этой серии такие волнующие заголовки: Что бог сочетал, того человек да не разлучает…Читая такие романы, мать дрожит всем телом и, будь даже время далеко за полночь, непременно хочет узнать, удалось ли влюбленным соединиться, пойдет ли невеста к венцу с фатой, невзирая на свое не совсем безупречное прошлое. А вот в Иванову ночь мать хочет узнать, сколько заработала денег. Она никогда не говорит о доходах, она, как нам уже известно, говорит о заработке.
Но матери не удается узнать, как велика сумма ее праздничных доходов, – бабусенька прерывает ее подсчеты:
– Ленка, Ленка, ежели хотишь что услышать, о чем ты не думала не гадала, поди к дверце и приложись к ей ухом.
Моя мать не может заставить свои горящие ноги сделать хотя бы один шаг, но бабусенька не отстает.
– Ежели кто своим ушам не услышит, тот мне веры не даст! – твердит она и выволакивает мою мать на темный ночной двор. У нашего овина есть ворота и еще маленькая боковая дверца, так вот эта самая дверца чуть приоткрыта. Не исключено, что именно бабусенька-полторусенька малость расширила и усовершенствовала подслушивающее устройство.Помещение за дверцей именуется закромом. В закромах в зависимости от времени года лежит либо солома, либо сено; в настоящее время там лежит свежее душистое июльское сено, а на сене лежит мой отец. Первая версия матери – положительная для отца: он улегся, чтобы протрезвиться, но потом она видит во мраке Ханку, которая в цветастом нарядном платье стоит перед отцом на коленях, и слышит, как отец укоряет девушку:
– Ты мене изменила, ты мене изменила.