Текст книги "Лавка"
Автор книги: Эрвин Штритматтер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 35 страниц)
У Петрушков две дочери, одну звать Ханхен Бразин, другую – Хертхен Бразин. Родители, стало быть, носят фамилию Петрушка, а дочери – Бразин, мне это кажется странным, и проходит немало времени, прежде чем я смекаю, что Герман Петрушка им не родной отец, а отчим и что родного отца, Бразина то есть, я вообще никогда не увижу. В эту пору мне всегда бывает как-то не по себе, когда я чую истории, которые совершились далеко от меня и за пределами моего восприятия. Я ощущаю внутреннюю потребность самолично додумать недостающее. Так я придумываю и историю, в которой дочери Бразина теряют своего родного отца и находят другого взамен, но теперь я не хотел бы занимать ваше время этой придуманной историей.
Хертхен Бразин, как у нас принято говорить, становится на местов Форсте, что на Нейсе. Ханхен оканчивает деревенскую школу и уезжает в Фриденсрайн, чтобы выучить все, что необходимо знать проверщице готового стекла или, выражаясь современным языком, контролеру по качеству.
Я все еще никак не могу подобраться к тому, как Герман Петрушка взрезал себе жилы, мне опять нужно предварить свой рассказ некоторыми подробностями.
До начала весны дедушка пребывает в состоянии глубокого раздора с моими родителями. Раздор между бабусенькой-полторусенькой и моей матерью существует, как мы уже знаем и как нам известно из высокой политики,только для общественности. Общественностью в нашем узком семейном случае является дедушка и отчасти мой отец. Поэтому дедушка не должен заметить, что Полторусенька вместе с их бельем стирает также и наше и что во время еженедельной протирки ступенек прихватывает заодно нашу переднюю и нашу кухню.
Весна, наконец, полностью вступает в свои права, и дедушка решает вернуться к былой самостоятельности. Он подает прошение на ремесленный патент и после официального пересмотра снова делается коммерсантом. А бабусенька-полторусенька по его решению должна ходить к господамна поденщину. Он еще покажет моим родителям, где раки зимуют, говорит дедушка.
Бабусеньку распоряжение дедушки вполне устраивает. Ей уже надоело дожидаться случайной работы у моей матери. Эта птичка-невеличка– существо компанейское и общительное, она любит разузнать, как живут другие люди.
Вместе с сестренкой мы частенько бегаем к бабусеньке на господское поле. Мне нравится ползать на коленках в шеренге женщин и вдыхать свежий запах земли. Бабусенька выкапывает кустики картошки, мы выбираем картофелины, кидаем их в десятикилограммовую корзину из ивняка, а когда корзина наполнена доверху, помогаем дотащить ее до телеги. Весной, воюя с пыреем, я, как заклинатель, хватаюсь за высвобожденные из земли гнезда змеевидных корней и бываю рад-радехонек, когда достаю их в неповрежденном виде, потому что любой, даже самый крохотный корешок, оставшись в земле, наплодит новых змей. У меня самые приятельские отношения с фазанами, мне становится очень грустно, когда осенью копают картошку и красный коршун описывает прощальные круги над работающей женской ватагой.
Под крайним кустиком прячется кокотт– сорбский гном, полевой дух, который лишился теперь последнего пристанища и вынужден спасаться бегством, а тот, кто успеет накрыть его ивовой корзиной, будет вознагражден за свои труды. Но нам это так никогда и не удается, кокоттдо того проворный, что его и увидеть нельзя, но мы все равно получаем от нашей бабусеньки вознаграждение: кусочек сахара, пару изюминок – столько, сколько сыскалось в кармане красной фризовой юбки.
Ватага женщин-поденщиц выполняет в Босдоме ту же роль, которую в античных трагедиях отводили хору. Эта бабья ватага рассматривает, разнимает на части и выносит свой приговор всему, что ни происходит в нашем селе и по соседству. Мельчайший проступок какой-нибудь поденщицы, скотника либо доярки, равно как и деяния, достойные похвалы, воспеваются хором поденщиц, словно грандиозные события исторического масштаба. А почему, собственно, и нет?
Любовные интриги вокруг нас, все равно, яркие они или бесцветные, перерабатываются в бульварные либо фольклорные пьесы. Если судить с этих позиций, то школьные уроки, на которых Румпош заставляет нас рассказывать, что слышно новенького, есть непосредственная подготовка к босдомской жизни, так сказать, производственное обучение.
В хоре поденщиц любая сольная партия начинается словами: Мне вот сказывали…, и солистка строго следит за тем, чтобы события в ее изложении представали не как достоверные факты, а как возможность таковых. Если выдавать события за достоверный факт, тебя могут и к ответу притянуть, когда выяснится, что твой рассказ не соответствует действительности. Дистанцию между фактом и возможностью факта передают словом быдто…Например: мне вот сказывали, быдтомужебаба Паулина не оставляет своему Августу ни гроша с евоной получки на сигары. Мне вот сказывали, быдтоучитель Румпош завел приблудущую собаку и велит ей кажинное утро лизать свои пятки. Мне вот сказывали, быдтостарый Купко всерьез спутался с Клаушкиннихой, она ему быдтои ключ дверной отдала.
И кого хор поденщиц воспоет за грехи либо добродетели, тому приходится какое-то время жить в славе либо в поношении.
Одновременно хор поденщиц исполняет роль жюри в необъявленных соревнованиях и конкурсах. Именно поденщицы решают, кто нынче самая красивая девушка, самая верная жена, самый солидный и красивый муж. В тот год, о котором идет речь, пальма первенства достается Герману Петрушке. У маленькой Петрушихи от радости и гордости кровь ударяет в голову. Она сдвигает на затылок свой цветастый платок и сама вроде как становится покрасивее, когда говорит: «То-то они прям все с ума посходили по мому мужику». Но эти слова ставят перед поденщицами загадку. Выходит, кто-то из местных женщин облизывается на Германа?
Герман не ведает ни сном ни духом, что поденщицы временно провозгласили его самым красивым мужчиной на селе. Снова настает весна, и Герман вместе со своим тенор-горном перебирается из задней комнаты на скамью у лесной опушки. «Слушьте-ка, Герман Петрушка уже играет на воле», – переговариваются между собой люди. Ни один нынешний, из эпохи радиоприемников и телевизоров, проигрывателей и кассетников, не может себе представить, что значили для нас концерты Германа. И клянусь, что до могилы / Не забуду я тебя…Герман исполняет те вещички(так их у нас называют), которые исполнял прежде как первый тенор-горнист на концертах военной музыки, поскольку вещички такой сложности никто с него в деревенской капелле не спрашивает. Он, например, играет Почту в лесуи увертюру к Cavalleria rusticana,но играет также увертюру к Поэту и крестьянину: Ты соблазнил мою жену, лишь ты, лишь ты один…
Лес за спиной у Германа повторяет всхлипы и стенания его горна. Мне на моем веку больше ни разу не попадался лес с таким хорошим эхом, как лес по северной окраине Босдома. Он словно вырос на резонансной доске – земля под ним была вся изрыта глубинными штреками.
Когда бы небо было из бумаги, / А звездочки умели все писать / И каждая б по тыще рук имела, / Мою любовь бы им не передать,играет Герман. Я льщу себя надеждой, что он меня не видит. Я сижу под дикой грушей перед длинным домом на Козьей горе и слушаю, слушаю, и во мне открываются страны, которых я никогда не видел, но в которых непременно побываю, как только подрасту. Полная луна встает из-за леса, мерцает Полярная звезда, и тут мне является весенний вечер собственной персоной. Он выходит из лесу, он приглашает меня занять место в его голубых чертогах. Я приношу вечеру свои извинения, мне, объясняю я, надо переехать в город, где есть школа для Высших дочерей,мне надо там уладить кой-какие дела с одной куколкой по имени Пуппа и еще сказать этой куколке, что я мог бы сделать для нее много чего другого, кроме как ронять молитвенник на каменные плиты церкви.
Я не единственный на селе, кто, заслышав звуки тенор-горна, справляет начало весны. Вот и Румпошева теща Тереза Шульце, урожденная Шнеевайс, высовывает свою вдовью головушку в окошко своей мансарды и предается мечтам, о которых, кроме нее, не подозревает в Босдоме ни одна живая душа.
И поди угадай, какие чувства бурлят под здоровой копной соломы, что, покинув на ногах господский амбар, одолевает теперь склон Козьей горы. Это та самая копна, внутри которой, будто сердце, притаилась маленькая Петрушиха.
Вот и моя мать стоит в палисаднике возле врытой в землю бочки керосина, внимает звукам тенор-горна и даже подпевает. Она, пожалуй, единственная в Босдоме, кто может наделить именем отрывки из опер и эстрадные песенки, исполняемые Германом. В молодые годы мать исправно посещала открытые концерты в Гродке. По воскресным утрам городская капелла под управлением музыкального директора Эмиля Церпки, как сказали бы сейчас, располагалась возле фонаря в центре рыночной площади. Молочники снабжали горожан свежим молоком, зеленщики – свежими овощами, музыканты – свежей музыкой. Горожане обступали капеллу, они надевали самые новые платья для променада и для вящего уязвления своих сограждан. Обыватели победней и рабочие стояли чуть поодаль и довольствовались музыкой, малость поблекшей от расстояния. Во время этих концертов мой дедушка не уставал удивляться двум обстоятельствам. Из них первое: сыну музыкального директора уже минуло сорок лет, а он так и остался с придурью. И когда мать за ним, бывало, не уследит, он лезет к играющим детям и начинает играть в салки либо с юлой, хотя и считается полноправным членом капеллы и владеет всеми входящими в ее состав инструментами.
А вторым обстоятельством, вызывающим неподдельное изумление моего дедушки, был негр, которого музыкальный директор Церпка отвадил от людоедства и выучил играть на кларнете. Черного мальчика-сиротку директор Церпка привез с войны семидесятого – семьдесят первого года как бесхозное имущество. «А черный-то, – рассказывает дедушка, – наяривает на кларнете все равно как человек».
Моя мать, о которой нам уже известно, что ей доводилось в свое время негласно конкурировать на городской променадес девицами из Высшей школы дочерей,под ручку со своими кумпанками лавировала между горожан, обходящих по кругу базарную площадь. И она не была бы моей матерью, не подсмотри она при этой оказии названия исполняемых капеллой вещичек.
Вещичку,которую исполняли чаще всего, сочинил сам музыкальный директор Церпка. И называлась она Часы жизни.Там что-то стучало, бренчало и тикало, все равно как соломорезка, и звуки эти ударами палочек по барабану производил, засунув за щеку леденец, Эмиль Церпка, инфантильный сын директора.
Лично я никогда не слышал произведение музыкального директора Часы жизни,их исполняли в той стране, которая ведома только взрослым. А к тому времени, когда Часы жизнимогли бы что-то значить и для меня, их перестали исполнять, я сам видел их только на бумаге. Моя мать получила к свадьбе в подарок от дяди Стефана шкатулку, которую он вырезал долгими зимними вечерами в Канаде. В этой шкатулке мать хранила разные святыни:наши младенческие браслетки с именами, любовные открытки, которые она получала девушкой, щетину дикобраза, которую прислал ей один поклонник, уехавший из-за нее в Африку, и, наконец, пресловутый листок с нотами – с музыкой, застывшей в виде точек и черточек: Часы жизни.Сверху, помнится, стояло посвящение: Помни, что они проходят!Подрисованная лично музыкальным директором стрелка указывала на заголовок Часы жизни,а в самом низу он подписал свое имя, только мы тогда еще не знали, что личную подпись можно при желании называть автографом.
Впрочем, вернемся к Герману Петрушке, нашему одинокому тенор-горнисту! Итак, очередной весенний вечер, один из тех, что были воспеты уже сотни раз. Звуки тенор-горна плавно стекают с Козьей горы и катятся волнами вдоль садовых оград. А я стою в палисаднике рядом с матерью. Мать какое-то время внимательно слушает, а потом определяет произведение, из которого взяты эти вот музыкальные звуки; она взяла на себя обязанность по поименованию пиэс,с такой же страстью она определяет бабочек или полевые цветы; для нее мелодия, лишенная названия, заведомо обречена на гибель, а то обстоятельство, что она знает название любой мелодии, возвышает ее в моих глазах над всеми босдомскими женщинами: «Вот сейчас, вот-вот», – говорит она и толкает меня в бок: увертюра к Леоноре!Мать подпевает, и она даже сама сочинила текст на эту музыку: О Леонора, не уходи, молю. – О Леонора, тебя люблю!..
Моя мать не прочь заняться сочинительством. Всего для нее сподручней, когда какой-то текст уже есть, а она может его продолжить, надвязать его: Пусть стеснили слезы грудь, / Нашу юность не забудь, – написала она своей подружке Мине Балтин ко дню рождения, а мне ко дню рождения она написала следующее: Хоть малютка, хоть большой, / Будь здоров, сыночек мой!
Сочинения матери меня несколько смущают, поскольку наша превосходная самым недвусмысленным образом дает понять, что ждет похвалы, а когда похвала запаздывает, мать сама ее подталкивает: «Правда ведь, у меня здорово получилось? Премиленький стишок, если как следовает прислушаться, правда ведь?» Требует ли она похвалы за блузку, которую сшила, за юбку, которую заплиссировала, или за стихи,которые сочинила, звучит ее требование примерно одинаково: «Премиленько у меня получилось, правда ведь?»
Сегодня, когда время все равно упущено, я, как мне кажется, лучше понимаю суетливые просьбы матери. На похвалу мы, степняки, никогда не были тороваты. Люди с моей полусорбской родины скупились на нее. А уж кто хотел получить чуть больше, чем дают, тот должен был подсуетиться.
Впрочем, мне безразлично, откуда взята мелодия Германа Петрушки – оперная это увертюра или отрывок из оперетты, особенно после того, как в концерте решает принять участие голубь-вяхирь, чьи стоны и воркования, примешавшись к звукам тенор-горна, заставляют даже меня пустить слезу.
Но голубь – это понятно, он тоскует по своей голубке, а вот Герман Петрушка, он-то по ком тоскует? Неужто по охапке соломы на двух ногах, что по дороге надумала отдохнуть под дикой грушей?
Ответ на свой вопрос я получаю в день, когда хоронят Анну Коалик. Думается, прежде чем перейти, наконец, к тому, как Герман взрезал себе жилы, надо хотя бы вкратце рассказать про Анну Коалик.
За годы моей жизни дважды было полным-полно вдов, первый раз, когда мне минуло шесть лет, второй – когда тридцать три, и я очень не хотел бы пережить это в третий раз. Грустно видеть, как женщины мыкаются без мужей, грустно видеть, как женщины выбиваются из сил ради своих осиротевших детишек, а того грустней быть свидетелем сражений, которые две-три вдовы затевают из-за одного мужика. А повинны в этих трагедиях мужчины, только мужчины, которые, выбившись в вождей нации, сулят мир, а сами затевают войны, потому что одержимы маниакальной жаждой власти.
Итак, Анна Коалик – сухопарая солдатская вдова, она носит мужские башмаки, верхний край которых доходит ей до середины икры, но икры у нее до того тощие, что их можно обе засунуть в один башмак. В том месте, где Аннины щеки должны закругляться наружу, слева и справа имеется по провалу, а повыше на бесплодной равнине лица разместились два сияющих глаза цвета коричневого бутылочного стекла. У Анниной дочери Бертхен есть все, чего недостает Анне: лицо у нее гладкое, как у Марии на витраже в церкви, к этому надо добавить глаза как у колдуньи-чаровницы, я так и жду, что, читая свой школьный учебник, она взглядом прожжет дырки в его страницах.
В Босдоме есть несколько женщин, которые работают на шахте, убирают там кабинеты управляющего, обер-штейгера, вахтерскую будку и душевые для мужчин, но есть только одна женщина, которая вместе с мужчинами работает в забое и курит сигареты марки Милашки-канашкипо три пфеннига штука. Эта женщина – Анна Коалик. Поначалу шахтерская работа давалась ей нелегко, и мужчины время от времени подносили ей стаканчик, когда после завтрака валялись какое-то время среди вереска, потому как глоток водки, по их словам, придает мужскую силу.
Анна и трое мужчин заравнивают белый вскрышной песок, который подвозит в думпкарах маленький пыхтун-паровоз. Одного из троих напарников Анны звать Пауле Нагоркан, он толковый парень и хотел в свое время стать учителем, если бы достатки позволили. Но достатки не позволили. Да и какой крестьянин из босдомской бедноты мог пустить своего сына по учительской части?
Пауле в школе был очень прилежный, все учил да учил, главным образом наизусть, и окружающие не уставали ему твердить: «Гляди, парень, ты еще у нас станешь учителем». Ничего он не стал. Пришлось ему спускаться в шахту, как и остальным босдомцам. Ни проблеска надежды применить выученное, чтобы с его помощью добывать себе хлеб насущный. Никого рядом, кто сказал бы Пауле, что знание – это отнюдь не средство получить власть над людьми, что это, скорей, источник счастья, если только тихонько пользоваться им и приумножать его себе на радость.
Даже когда умер отец, оставив Пауле свое бедняцкое хозяйство, ему не пришло в голову отказаться от наследства и покинуть Босдом. Вот и выходит, что Пауле сам отчасти повинен в тех обстоятельствах, на которые он до конца своих дней сваливал вину за свою незадачу.
После того как жена Пауля родила ему третьего сына, здорового такого увальня, у нее сделалась чахотка, и она мало-помалу начала умирать. А Пауле начал пить, сперва умеренно, потом неумеренно, а к тому времени, о котором пойдет речь, – размеренно. Пауле знает наизусть Основы наук.Эти Основы наук Канмейера и Шульцапомогли трем или четырем поколениям босдомцев рассматривать мир с научной точки зрения.Исторический раздел книги начинался следующей фразой: Два тысячелетия тому назад эта страна выглядела не так, как сейчас…Несколькими страницами далее авторы переходили к тому специальному разделу прусской истории, которая время от времени снова становится актуальной.В главке Покровительство искусствам и наукамкнига воздает почести так называемым Великим курфюрстам: Фридрих I повелел скульптору Шлютеру в память о своем отце воздвигнуть конную статую на Длинном мосту…Раздел «Зоология» сообщает: Кисти рук, форма головы и строение тела орангутанга весьма напоминают человеческие. Но, если вглядеться пристальнее, можно, однако, заметить разницу между обезьяной и человеком…
В разделе «Небесная сфера» меня, десятилетнего, потрясает фраза: Если бы она(Полярная звезда) сегодня вдруг исчезла с небосвода, мореплаватель и тогда смог бы еще более сорока двух лет выверять по ней курс своего корабля, ибо лишь по истечении этого срока достигнет Земли ее последний луч… На звездном небе мы всегда наблюдаем прошлое и никогда – настоящее…
Эта фраза вперемежку с наивными рассуждениями взяла меня за сердце, взволновала тогда и не перестала волновать, когда я разменял седьмой десяток.
И вот эту книгу – чего в Босдоме не бывало ни раньше, ни позже – Пауле Нагоркан заучил от доски до доски. В любое время дня и ночи он мог бы выйти на сцену и отбарабанить содержание, только кто стал бы так долго его слушать? Но когда человек, наделенный характером Пауле, что-то знает, ему хочется приобщить к своим знаниям и других людей, вот почему он время от времени извлекает всевозможные сокровища из закромов своей памяти, особенно когда котбусская очищенная приведет его в соответствующее настроение. В таком настроении Пауле любит поучать, даже не имея перед собой других слушателей, кроме Бубнерки, трактирщицы, и по этому признаку можно заключить, что Пауле хотя и любит поучать, но никогда не смог бы стать хорошим учителем, от которого мы вправе ожидать, чтобы он был настоящим педагогом. Поучателей на этом свете развелось больше, чем моли, зато педагоги, которые все, чему их научили, и все, что они сами вычитали в книгах, передают окружающему миру, лишь наделив собственным ароматом и опалив огнем собственных мыслей, куда как редки.
Пауле Нагоркан не хорош собой, лицо у него изборождено морщинами, взгляд колючий. Этим своим взглядом он вонзается в Бубнерку и говорит:
– В Ораниенбурге ее попечением основан приют для двенадцати мальчиков и двенадцати девочек, в тысяча шестьсот шестьдесят седьмом году она умерла, будучи тридцати девяти лет от роду.Тебе, поди, невдомек, о ком я говорю.
Бубнерка равнодушно обводит взглядом трехгранные рюмки для тминной, что стоят у нее в буфете.
– Вот и видать, что тебе невдомек, – говорит Пауле. – Тогда, стал быть, слушай: Курфюрст второй раз сочетался браком с Доротеей фон Люнебург. – Теперь ты знаешь, о ком я говорю? Я говорю о Великом курфюрсте. – И Пауле Нагоркан шпарит дальше: – Если мы находимся среди поля, небо представляется нам как полая полусфера, которая отвесно вздымается над нами, имея в центре наиболее высокую точку, она же зенит…
– Прям жуть берет, как ты все знаешь! – Бубнерка делает вид, будто удивлена.
– Я еще поболе знаю, – говорит Пауле. – Первоцвет зацветает очень рано, поскольку его разветвленный, снабженный множеством боковых побегов корень запасся питательными веществами с прошлого года…
Среди нас, босдомских мальчишек, существует служба информации. Наша служба не имеет никакого отношения ни к почте, ни к пожарной охране. Просто, если происходит нечто из ряда вон выходящее, мы стремглав – так что пыль из штанов сыплется – бросаемся со всех ног извещать друг дружку: «Цыганы стали табором на школьном лугу», – сообщаем мы, либо: «Кукольники приехали!», либо: «Новый котел для шахты уже возля Толстой Липы, десять лошадей его тянут».
В тот день, о котором пойдет речь, новость была такая: Пауле Нагоркан пьяный лежит в канаве возле памятника и счуваетнарод («счувать» у нас значит «ругать, бранить»). Быстрей, чем воробьи на свежий навоз, мы слетаемся к памятнику павшим воинам. В данный момент Пауле Нагоркан счуваетстарого Дорна. Старый Дорн – бессарабский немец и работает в имении погонщиком волов. Зимой и летом Дорн неизменно ходит в черной барашковой шапке. Шапка заменяет нам календарь: по завитушкам шерсти можно определить, какое сейчас время года. Весной завитушки обсыпаны пыльцой, летом утыканы колосками, осенью унизаны сверкающими бусинками влаги от густого тумана, ну а уж зимой – вы, верно, и сами догадаетесь, чем она усыпана зимой.
Никто никогда не видел, чтобы старый Дорн писал кому-нибудь письмо либо читал газету, для него открытую книгу заменяли поля: жаворонки сидят на яйцах, говорится, к примеру, в книге полей, и старый Дорн пашет с особливой осторожностью, чтобы не задеть гнезда. Мышей нынче будет прорва, читает старый Дорн в своей книге и опять оказывается прав. Горняки, которые узнают о мышиной напасти лишь из рубрики О разномв газете Шпрембергский вестник,когда это предсказание уже стало свершившимся фактом, прямо диву даются: откуда же старый Дорн про это узнал, коли он даже газетов не читает?
Пауле Нагоркан полусидит-полулежит в канаве возле памятника, а рюкзак с шахтерской лампочкой подложил себе под голову. Он, собственно, хотел отдохнуть, хотел малость поспать, но мимо то и дело проходит кто-нибудь, кого он должен поучать. В данную минуту он поучает старого Дорна: Перед Каспийским морем раскинулась бесплодная соленая степь, по которой кочуют небольшие орды киргизов и калмыков…
– Дак я ж немец! – протестует старый Дорн вполголоса.
– Не перебивай, – требует Пауль. – Дальше там вот что сказано: Кроме того, в степях Южной России обосновалось до четырехсот тысяч немецких колонистов.А ты почему там не остамшись?
Старый Дорн уходит, покачав головой, потому что появляемся мы и отвлекаем на себя внимание Нагоркана.
– А когда была битва народов под Лейпцигом?
Мы в недоумении.
– Ага, небось не знаете, – говорит Пауле. – А промежду прочим, Наполеон счел себя вынужденным оставить Дрезден и собрать свои войска на равнине вокруг Лейпцига для решающего сражения. Шестнадцатого октября началась битва под селением Вахау…
Пауле стыдит нас за то, что мы этого не знали, и огорошивает новым вопросом:
– А вы знаете, что такое вода?
Мы смеемся. «Вода – она мокрая, – наперебой кричим мы, – она в колодце, она в пруду, дождь – это тоже вода».
– Юрунда все, – говорит Пауле.
– Вода – это жидкость, – сообщаю я, гордый тем, что употребил такой ученый оборот, но Пауле и мой ответ не устраивает. Пауле признает только то определение, которое стоит в учебнике, причем слово в слово, как сам выучил.
Впоследствии я не раз натыкался на подобных поучателей, которые не смели отступить ни на шаг от заученного текста, а всего постыдней было для меня то обстоятельство, что, будучи уже вполне зрелым человеком и обучаясь в школах для взрослых, я позволял наставлять себя по многим вопросам именно таким манером. Прямо позор!
– Вода представлена в природе во всех трех видах существования, тело животного состоит из воды примерно на семь десятых, растения – порой на девять десятых и даже более того… – поучает нас Пауле, после чего переходит к вопросам о кайзере Вильгельме II: – Первостепенной заботой кайзера было сохранение мира…А вы знаете, как он его сохранил?
Мы только таращимся в ответ.
– Стал быть, и этого не знаете: Кто хочет мира, пусть готовится к войне – вот он чего сказал, Вильгельм-то.
– Так войной у него все и кончилось, – говорит Витлингов Герман.
Это дерзкое замечание раздражает Пауле. Он садится и продолжает сварливым голосом:
– Он как отец входит во все дела страны, всюду, где есть нужда, он стремится ее смягчить, он хочет собственными глазами наблюдать жизнь в различных провинциях своей страны и потому нередко совершает путешествия…
– А теперича так и вовсе смылся, – говорит Витлингов Герман.
Для Пауля это чересчур. Этого в учебнике не было. Он вскакивает на ноги, он хочет нам всыпать.
– Проклятые сорванцы! – кричит он. – Надсмехаетесь над старым человеком! Вот я ужо все скажу учителю.
На другой день в школе мы пытаемся обезопасить себя.
– Дядя Нагоркан был пьяный-препьяный! – говорит Густав Заступайт.
Его первым кладут поперек скамьи, за ним следуем мы, остальные, нам всем приходится повисеть на дыбе.Румпош объясняет, что мужчине необходимо время от времени пропустить рюмочку и что это отнюдь не отменяет четвертую заповедь: Почитай отца твоего и мать твою…
Я уже рассказывал, что Анна Коалик, Пауле Нагоркан и двое шахтеров из Малого Кэльцига вместе работают в карьере. Имена тех двоих из Малого Кэльцига не сохранились у меня в памяти, да и в истории, которую я намерен рассказать, они играют очень маленькую роль. Не исключено, что у себя, в Малом Кэльциге, они играют роль побольше. Но пусть тогда об этом рассказывает тот, кто жил в Малом Кэльциге, входившем ранее в округ Сорау. Может, и найдется такой человек.
Хотя Анна носит мужские сапоги, а икры у нее слишком тощие, чтобы заполнить голенище, она все-таки была и есть женщина. А в какой женщине до самой старости и куда дольше, чем подозреваем о том мы, мужчины, не таится желание, чтобы мужчина ее обнимал, чтобы он признавал ее женщиной – с восторгом или страстью. Вполне понятное желание, и оно не иссякает, когда где-нибудь во Фландрии пуля выбивает из жизни законного супруга.
Теперь другое: как обстоят дела у Пауле Нагоркана? Дома – чахоточная жена, которую он должен щадить все равно как отец, а в карьере – Анна, два лица разного пола работают бок о бок, разравнивают кучи желтого песка, заново разглаживают искаженное лицо земли. Возможно, они за работой думают не про землю, а про обер-штейгера, который следит за ними, а тот в свою очередь думает про управляющего, а управляющий – про господина фон Понсе, владельца шахты, а сей последний при желании может с чистой совестью утверждать, будто снова привел в надлежащий вид землю, из которой перед тем выбрал уголь.
Четверо шахтеров лежат в обед среди вереска, а шалые птицы, которых человек окрестил полевыми жаворонками, висят в небе и рассыпают над разрытой землей звуки, полные любовной истомы, звуки, которые не способен издать даже ошалевший от любви кларнетист, потому что между ним и тем, что он хотел бы выразить, всегда остается инструмент.
У нас на пустоши не произносят вслух такие слова, как любовьи любить, душаи чувство, грустьи боль.Если кому грустно, тот говорит: Хучь плачь.Если кто чувствует себя обиженным, тот говорит: Ну и оглоушили меня!А если кто терзается душевной мукой, тот скажет: Я прям как с ума сошедши.А кто захочет поговорить о своих чувствах, тот скажет: Чегой-то у меня в портках непорядок.Вот почему наши четверо, на чьи головы струится любовная песня жаворонка, облекают все, что они могли бы сказать о любви, в шуточки относительно техники половых сношений, в сально-пакостную форму. Анне Коалик нельзя портить компанию, ей по меньшей мере приходится слушать, не ломаясь. Держись она по-другому, остальные трое все равно не перестали бы донимать ее паскудными шуточками. Человек куда как охотно радуется, обнаружив слабинку в ближнем своем.
В один из таких вот весенних дней Пауле Нагоркан, даже и не подогретый алкоголем, по дороге домой выкладывает Анне Коалик кое-что из своего репертуара. Повод к тому дает сама Анна, потому что задумчиво говорит, ни к кому не обращаясь:
– До чего ж мне охота узнать, чего наша кайзериха делает сейчас в Голландии.
Эти слова выбивают затычку из бочки знаний, каковую, в общем-то, представляет собой наш Пауле: «С молодых лет она стремилась делать добро беднякам, она заходила в самую убогую хижину, чтобы принести больным помощь и утешение. Родом от истинно немецкого корня, она стала истинно немецкой матерью и хозяйкой, – цитирует Пауле, после чего добавляет уже от себя: – Так оно и потом повелось, кайзерские жены – они все такие! На рождество одна тысяча семьсот девяносто третьего года состоялось обручение Фридриха Вильгельма III. Луиза стала такой матерью для своей страны, какую не часто встретишь. Благотворить тому, кто нуждался, стало ее величайшей утехой. Охотнее всего она жила в Паретце, деревушке под Потсдамом, где вела со своим супругом неприхотливую сельскую жизнь…»
Анна Коалик останавливается прямо посреди дороги. Она не может не остановиться, ей надо выразить Пауле свое восхищение.
– Это же надо, сколько ты всего знаешь! Ты ж мог запросто сделаться учителем.
Пауле радуется так, что даже лампа на рюкзаке подпрыгивает. Гля-кось, женщина, а сразу угадала, какой дар в нем скрывается! И он уходит в непроглядную тьму Анниных глаз.
С этого дня между обоими все идет ни взад ни вперед, как и всегда бывает между влюбленными на первых порах любви. Мы знаем его, это бурное клокотание, которое приходит бог весть из каких краев по ту сторону земли, мне незачем об этом рассказывать, я могу продолжить свой рассказ с того места, когда нам говорят: «Коаликова Бертхен сегодня не придет в школу, у ней мама померла!»