Текст книги "Лавка"
Автор книги: Эрвин Штритматтер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 35 страниц)
Еще мать слышит, как Ханка оправдывается:
– Нет, Генрих, я тебе не изменяла! Чего мне было делать-то? Он мене пригласил. Я и то думала, сигареты он в нас покупает, пиво он в нас покупает, чего мне было делать-то?
– Это он-то! – бормочет отец. – А кто подбил моего вяхиря?! Вот с кем ты меня обманывала!
– А потом, – это уже бабка говорит, – там еще чегой-то чмокало.
– Значит, она его целовала, – замечает мать.
– Насчет целовала не скажу, а уж облизывала – так это точно.
Вот извольте выслушать все это и не схватить родимчик, если, конечно, речь идет о младенце.
Впрочем, моя мать тоже получает родимчик. Во дворе чересчур грязно, всюду лежит куриный помет, поэтому мать дотаскивается до пристройки к пекарне и лишь там падает замертво. Бабусенька вопит и причитает так пронзительно, как умеют только плакальщицы, которых много лет спустя мне доведется услышать на окраине Тбилиси. Ханка, не подозревающая, что ее поймали с поличным,спешит на помощь, но тут разгневанным божеством семейного очага возникает дедушка и изгоняет ее.
– Не прикасайся к моей Ленхен, грязная свинья!
На сей раз смерть моей матери даже и после ее окончания не ведет к перемирию с отцом, даже и через несколько часов, даже и через несколько недель, даже и бог весть через сколько недель.
На другое утро в лавке понедельнично дребезжит усталый колокольчик. Босдомцы вытряхивают из своих перышек праздничный хмель. У нас то на кухне, то в пекарне, то где-нибудь в углу сарая вспыхивают перебранки, которые, однако, тут же прекращаются, стоит нам, детям, подойти поближе. В этот период уши у меня удлиняются до того заметно, что и по сей день могут служить для увеселения не слишком одухотворенных компаний.
Мой отец узнает, что его уличили. Он выгораживает Ханку, она в этом не виновата, она вообще ни в чем не виновата.
– Стал быть, это ты ее обольстил! – произносит мать с восклицательным знаком на конце и с некоторой толикой удовлетворения, я бы сказал, чисто литературного удовлетворения. Вот и у нас в доме произошло такое, что обычно происходит лишь в романах: супруг моей матери прибег к искусству обольщения.
Но жизнь по литературным образцам скоро обрывается, когда людей подпирает то, что они называют действительностью. Вот и в случае с моей матерью: чуток погодя она уже не испытывает готовности отречься от своего супруга.Она явно вознамерилась сохранить его для пробы еще на какое-то время, но предварительно надо до конца разыграть трагедию.В углу кухни мать и Ханка исполняют сцену ссоры, причем мать для этой цели пользуется возвышенным языком хедвиговскихроманов:
– Ужели ты не могла известить, когда он начал приступать к тебе с любовными авансами?
– Ничего он к мене не приступал.
– Но как же все произошло, отвечай, коль ты сохранила хоть остатки чести.
– Он мене просто целовал во всякие места.
– Тогда ты должна была известить, что он пристает к тебе с домогательствам!
– Больно надо, чтоб вы опять померли!
– Неужто ты не знаешь, что я немного погодя снова оживаю, нет, тебе, видно, по вкусу пришлись ласки моего супруга. Вот уж поистине я вскормивши змею у себя на груди.
С этого дня мать, решившая еще некоторое время попользоваться моим отцом, начинает работать над его оправданием и в кружке любительниц ската говорит таковые слова: «Представьте себе, фрау Румпош, его соблазнили, мужчины во хмелю, они, знаете ли, такие податливые».
Мы, дети, слоняемся об эту пору по всему дому, как никому не нужные существа. Судя по всему, ни родители, ни дед с бабкой больше не испытывают к нам теплых чувств. Напротив, когда позарез нужно устроить скандал, мы только мешаем. Единственный человек, кто нами занимается, – это Ханка. В эту пору она с особой сердечностью относится к нам, мне снова достаются свежие, как вишня, поцелуи Ханки.
Моя мать пишет меж тем письма. Одно – моей бабушке в Серокамниц, Американке,стало быть, другое – Ханкиной матери, третье – высокочтимому суду,причем третье несколько дней лежит на столе, затем переселяется на сервант и, судя по всему, не способно двинуться дальше. А может, оно предназначено, чтобы сохранять в моем отце страх на будущее?
Человек въезжает, человек выезжает, переезжает оттуда, где он не был виден, туда, где он виден, въезжает в квартиру, выезжает из квартиры, переезжает оттуда, где он виден, туда, где он не виден. Ханка уезжает из Босдома. По доброй воле? Кто определяет поступки человека? Люди, его окружающие? Он сам? Поступки, которые он совершает? Поступки, которые он совершал в предшествующей жизни? Ханка уезжает из Босдома. Ее перина уложена в фургон. Никто из взрослых не изъявляет готовности помочь ей перенести дорожную корзину из комнаты в фургон. Отец связан по рукам и ногам, и Ханка кличет на подмогу Ленигкова Юрко. Молча сносят они корзину вниз по лестнице и задвигают в фургон – как на катафалк. На щеках у моего отца ходят желваки. Ревность. Ленигков Юрко, убийца вяхиря, шастает у нас по дому, как у себя.
Дедушка, презрев воскресенье, возится в мастерской и ехидно поглядывает на погрузку. Бабусенька-полторусенька сидит на оголовке колодца и лущит зеленую фасоль. Она не смотрит по сторонам, ничего не видит и видит все. Она выглядывает из-под своих бровей, словно из-под замшелой крыши. Она тревожится за мою мать.
Мать обставляет изгнание Ханки как семейную прогулку. Она берет с собой мою сестру и меня. Мы оба соответственно принаряжены. И опять приходят на память приемы высокой политики, ибо народу объявлено: мы едем в Серокамниц проведать бабушку. Дипломатия здесь тоже имеет место: мы нужны матери для того, чтоб было с кем вести непринужденную беседу.
– Гля-кось, как высоко лётает жавронок! – замечает она по дороге, а в соседней деревне нам предлагают подивиться на усыпанный ягодами вишенник:
– Господи, сколько можно бы пирогов напечь с вишням!
Уже за пределами соседней деревни моя наивная сестра спрашивает:
– А куда это мы собрались со всем кроватям и корзинам?
Мать молчит. Мне же, когда мы прощались во дворе, дедушка успел шепнуть: «Пора этой свинье убираться восвояси. Она с вашим Генрихом свалялась в закрому!» Первый раз дедушка назвал в разговоре со мной моего собственного отца «вашим Генрихом».
Сестра не отстает:
– Куда мы ехаем с кроватям и корзинам?
– Господи, – говорит мать с неудовольствием, – мы увозим нашу Ханку, ясно тебе?
– Совсем-совсем увозим?
– Отстань!
Сестра начинает плакать, а уж если она начала, она не кончит, пока не уснет. Прорыдав несколько километров подряд, сестра засыпает.
Теперь спросите, кто нас везет? Отец, кто ж еще.
На этом настояла мать, уж раз отец так нагрешил,значит, он и должен лично привезти нас в родное село.
За несколько бессонных ночей отец перебрал в голове все варианты: может, ему бросить все как есть, дом и двор, торговлю и аренду, бросить все, чем он гордится, и уйти с Ханкой? Начинать все снова, работать пекарем-подмастерьем и выполнять приказы мастера? Он передергивается от этой мысли и пытается свалить на мать хотя бы частицу вины за свой любовный голод. Он упрекает ее в постоянном чтении за полночь. Можно подумать, она выходила замуж не за него, а за свои книжки!
Но моя мать утвердилась в своем превосходстве и не помнит, что сказано: прежде чем трижды умоется кошка, ты тоже могла бы нарушить супружескую верность.
– Это ты-то мене дожидался! – говорит она отцу. – Храпел ты, а не дожидался, когда я ложилась в постелю.
Затем следует очередная реплика из хедвиговского цикла:
– Уж не мне ли надлежало пробудить тебя к любовной жизни?
Она, как становится ясно из дальнейшего объяснения матери, привыкла утолять душевный голод другими способами и сопрягать свою долю с долей способных к отречению женщин из книг.
– Еще слава богу, – завершает мать, – что я наделена врожденной способностью находить утешение в книгах, не то б я тоже подыскала чего ни то на стороне.
Слово за слово, слово за слово, трудно установить, где причина, а где следствие и точно ли храпение моего отца пробудило в моей матери страсть приобщиться к выдуманной жизни выдуманных людей, которую принято называть чтением.
Мы с сестрой в Серокамнице отыскиваем места прежних игр. В придорожной канаве мы заводим старую игру под названием Из канавы прыг да скок, / Бежи к себе в домок.При этом мы замечаем, что канавы стали много мельче, чем в ту пору, когда наше гнездо было именно здесь.
Я спешу к кузне, чтобы повидаться там со своим дружком кузнецовым Хансом. Кузня заперта. Не доносится с наковальни веселый динь-динь-тирлиньлинь, но снятые с телег колеса, как и прежде, прислонясь к стене, ждут, когда на них набьют железные шины.
Я лечу на старое кладбище возле церкви, его до сих пор с полным основанием называют церковным двором. Я хочу, как и прежде, вдохнуть там аромат ландышей, но обнаруживаю только их кожистые листья. На дворе конец июня, ландыши уже отцвели. А мне хотелось бы всегда видеть их в цвету там, где я видел их однажды. В Босдоме я время от времени вспоминал об аромате ландышей и о чувствах, которые он во мне пробуждал. Он воплощал для меня серокамницкое счастье. Тогда я еще не понимал, что причина моей неудовлетворенности таилась не в Босдоме, а во мне самом и что мои воспоминания хотели остановить жизнь.
Появляются прежние товарищи по играм. Мы со всех ног бросаемся друг к другу – и словно натыкаемся на невидимую преграду, воздвигнутую временем, одну – с нашей стороны, другую – с их стороны. Мы нерешительно подходим друг к другу. Мы подросли и одеты не так, как прежде, и еще мы говорим на босдомском языке. А серокамницкие ребята, ясное дело, сохранили верность своему языку. Босдом и Серокамниц разбросаны по вересковой пустоши не так уж и далеко друг от друга, и все же повседневная речь в обоих селах различная. В Серокамнице слово «дотуда» детьми по крайней мере произносится как дотуль.«Я все бег и бег и доту ль добег». Тропинка вдоль задней стороны дворов называется в Серокамнице за огородой,о чем мы успели забыть. Зато у нас есть теперь другое, не менее важное место, под дубам,неизвестное серокамницким ребятам.
Они хотят играть в те игры, в которые и мы с ними когда-то играли, но мы держим себя словно великие просветители и новаторы, объездившие полсвета, мы желаем научить их чужим играм,которые, конечно же, не нравятся дружкам из Серокамница. Мы стали чужими друг другу, мы нынче босдомские углескребы,и поэтому серокаменцы не пускают нас влезть на большой валун перед церковью, на большой серый камень, давший название всему селу. Мы отвергнуты и только в эту минуту спохватываемся, что еще не поздоровались с бабушкой, с Американкойто есть.
Уже в прихожей мы слышим, как Американкастучит палкой об пол и дрожащим от ярости голосом обещает отцу убить его. «I kill you!» Она клянет моего отца, она принимает сторону матери, чему мать очень рада. Отец сидит в плетеном кресле на подушке из лоскутов, руки он сложил на коленях, голову опустил, взгляд упер в лоскутный коврик из тряпкоперерабатывательного периода нашей Американки.Поза, в которой сидит отец, напоминает мне фотографию военных времен из фобаховскогожурнала: Допрос пленного француза.
Но, может быть, скорбь отца не так ужасна, как рисует мне мое сострадание. Может, он просто насадил на лицо маску скорбящего и кротко выслушивает брань Американки,как выслушивает литургию человек, изображающий глубокое раскаяние в расчете услышать слова: «А теперь ступай и впредь не греши!»
А может, отец последний раз прокручивает в голове возможность вскочить, пойти к Ханке и сказать ей: «Я тебе унизил, а теперь я хочу тебе возвысить».
Может быть, очень может быть, но его внутренний протест не дает никаких внешних проявлений, тем более что и Американка,как и наш босдомский дедушка, грозит отцу потребовать назад заем, предоставленный ему, чтобы основать дело.
Нет, отец даже и не пробует выбраться из западни, в которую угодил. Лично я считаю, что он должен бы попытаться выбраться. Думается, в этом смысле у меня хотя бы на йоту больше сил, чем было у него. Я выбирался из ловушек, куда не раз попадал на своем веку, иногда ценой длительных усилий, но все равно выбирался и начинал все сначала, и веду себя так по сей день, а в настоящее время как раз занят тем, что разбиваю западню сознания.
Затем отец разрешает отконвоировать себя к Ханкиной матери. У старой фрау Хандрикен нет зубов, впалые щеки, в ответ на печальное известие, доставленное моими родителями, она начинает плакать. Отец говорит, что ему велено, и просит Хендрикшу не судить свою дочь слишком строго, вся вина-де лежит на нем, он совратил девушку, ну и вообще – и вообще, пусть она не судит свою дочь слишком строго.
– Да как же вы насмелились? – бормочет фрау Хандрикен.
Отец пожимает плечами, а мать вставляет очередную реплику в духе мадам Хедвиг:
– Вот и я задаю себе вопрос, да как же он насмелился. Можно подумать, я его до себя не допускала, так нет, ему ни в чем отказу не было. – И, сбившись на босдомский диалект: – Дык, видно, сдурел мужик, ей-богу, а за вашу дочь, фрау Хандрикен, я ничего худого сказать не могу, окромя что она с ним спуталась.
Возможно, моя мать в эту минуту и впрямь верит тому, что говорит, но минуты проходят, а за ними следуют другие минуты, и чем больше проходит времени, тем больше недостатков обнаруживает мать у Ханки. На нее задним числом накатывают приступы ревности, и тогда она говорит: «Ханка эта не сказать, чтоб без греха. Она отняла у меня веру в моего мужа». После чего мать проклинает тот день и час, когда в Серокамнице отыскала Ханку, еще школьницу, и ввела ее в нашу семью. Чем дальше, тем больше грязи и срама покрывает Ханкино имя. Дедушка втолковывает мне, что в нашем доме много лет подряд проживала блудница. До сих пор я знал блудниц только по Библии, это такие нехорошие женщины, которые даже пророкам доставляли массу неприятностей. Моей сестре и мне строго-настрого запрещено здороваться с Ханкой, если мы ее когда-нибудь встретим. А мы послушны до омерзения, и однажды, встретив Ханку в Гродке, я убегаю прочь, когда она, как встарь, хочет меня обнять. Какая неблагодарность! Когда речь идет об ангелах-хранителях, которые блюдут детей, таким ангелом в моем детстве была Ханка. Не исключено, что я расскажу вам еще несколько историй про Ханку, если еще малость поживу, но на всякий случай я расскажу прямо здесь: Ханка умерла через несколько месяцев после моей матери. И тогда мой старик отец вложил в одно из своих написанных мне дрожащей рукой писем вырезку из газеты – извещение о Ханкиной смерти без комментариев.
Поскольку отец долгое, очень долгое время считал мое писательство дурацким выкомариванием,над которым разумныйчеловек, такой, как он, может только смеяться, пересылка газетного извещения о Ханке доказывала, что он наконец признал мое ремесло, во всяком случае, признал мою осведомленность касательно его тогдашнего приключения, а помимо всего прочего, он, возможно, признал и мои старания правдиво поведать о событиях, которые происходили в нашем семействе.
– До смерти умаюсь, а уж служанки у меня теперь в доме не будет, хоть убейте, – говорит мать и кличет на помочиприходящую Августу Петрушкову.
Впрочем, время сейчас и без того не самое подходящее для больших скачков,как их называет моя мать. Все свирепее ширится инфляция. Даже Модный журнал Фобахаежемесячно показывает банкноты, которые сейчас в моде. После миллионных билетов появляются миллиардные. Моду на платье можно пропустить, моду на деньги – нельзя. Инфляция ограничивает подвижность людей, как, например, гроза, с той лишь разницей, что гроза – явление краткосрочное и узкоместное, тогда как инфляция на много месяцев зависает над страной, которую политические деятели называют Германской империей.
Чего стоит супружеский конфликт в доме у булочника по сравнению с этим обесцениванием денег, подобным чумной напасти! Мы, наивные босдомцы, воспринимаем инфляцию как явление природы. Когда мороз, надо надевать рукавицы, а когда инфляция?
И как при всех катастрофах, которые вызваны не силами природы, а подготовлены самим человеком, находятся и такие люди, которые нагревают руки на нашей инфляции.Можно называть их смекалистыми,можно называть их пройдохами,а можно просто хищниками.Коммерсантов, к примеру, которые платят долги уже обесцененными деньгами. Один из коммивояжеров, побывавших в нашей лавке, порекомендовал отцу этот метод, и отец попытался таким выгодным образом расплатиться с дедушкой. Но дедушка, великий математик, на это не согласился. Отец попытался проделать тот же фокус со своей матерью, Американкой,в ответ та произнесла: «I kill you!» – и грозно взмахнула клюкой. Наконец отцу повезло, ему удалось выкупить у своей выжившей из ума предпредшественницы закладную на наш участок. Но если кто захочет составить себе представление о моем отце на основе этой финансовой операции, тот придет к ложным выводам. Мой отец не был пройдохой, он просто играл эту роль по сценарию того коммивояжера. Со стороны моей матери – ни малейшего сожаления по поводу того, что вдову предпредшественника бессовестно надули. Ужели ее ненасытная душавылетела в дверь лавки? Или сама она целиком переселилась в пещеру, где обитает лавочный дракон?
У некоторых математиков и книгопечатников появляется благодаря обесцениванию денег новое занятие. Газеты рекомендуют содержателям лавок завести себе так называемые долларовые таблицы. Долларовые таблицыпо своему виду похожи на железнодорожное расписание, они бывают разные, в зависимости от того, чем торгует лавка. Моя превосходная, вечно устремленная к оригинальным формам прогресса мать, приобретя таблицу для торговли колониальными товарами, снова мнит себя хозяйкой положения. Для нее и для меня таблица становится источником маленьких радостей. Нас тешит сознание, что мы заняты своего рода умственной работой. Если, к примеру, доллар сегодня стоит сорок тысяч марок, надо найти в крайнем левом столбике цифру 40 000 и от нее вести указательным пальцем вправо, пока не отыщешь в расположенных один подле другого столбиках цены на все основные виды товаров, исходя из сегодняшнего курса: соль – пять тысяч за килограмм, сахар – двадцать тысяч, ну и так далее.
(На случай, если рецензенты вопреки моим ожиданиям займутся этим романом, я хотел бы предупредить их, что к приведенным мной цифрам следует относиться критически: я всегда был слаб в математике.)
Радио пока вообще нет, телефона у нас нет (насколько облегчили бы нашу жизнь эти достижения цивилизации, случись инфляция в настоящее время!), и курс доллара мы узнаем только из ежедневной газеты, а газету нам доставляют только после обеда, следовательно, то, что продается в лавке до почтальона, идет по цене старого курса. И каждый покупатель, который приходит до обеда, сам того не желая, обжуливает нашу мать. Основной капитал матери становится меньше день ото дня и теряет реальную ценность. Поставщики отдают теперь товар только за наличные.Моя мать какое-то время борется против уменьшения капитала и обесценивания денег; она теперь открывает лавку только после обеда, когда уже принесли газету. А если хорошему покупателю позарез что-нибудь понадобится утром, его все равно просят расплатиться после обеда. Если же покупатель по забывчивостиуплатит через день, весь эффект пойдет насмарку. Не помогает моей матери и то, что, когда у нее покупают всякие хозяйственные товары, она больше не записывает в долговую тетрадь, а требует уплатить наличными, ведь оптовики требуют того же с нее самой. А как быть с шахтерами, с постоянными покупателями, которые выпивают здесь свое пиво, съедают свою жареную селедку, выкуривают свою «Colorado claro» испанскую? Они наотрез отказываются из любви к моей матери таскать в шахту деньги – эти бумажные простыни. Там мышей и крыс привлекает не только хлеб, они охотно разгрызают и деньги, чтобы строить гнезда из клочков. А в умывальных деньги и подавно нельзя хранить, там двери не запираются.
Моя мать считает их доводы убедительными, но, подбивая итоги в конце недели, она говорит:
– Вы уж не серчайте, господин Душкан, я малость округлю, инфляция, знаеть ли.
Впрочем, и эта гениальнаявыдумка ничего не дает, и в один прекрасный день мать заявляет:
– Ну, теперь баста и открывать не стану, не то как бы мне себе самое не продать задаром.
Отец приветствует решение матери. Он тоже зашел в тупик с хлебопечением, теперь он печет только один раз на неделе, чтобы самые-пресамые достойные покупатели, такие, как учитель Румпош и прочие семейства, принадлежащие к обществу любителей ската, не умерли с голоду. Возможно, единодушие, к которому пришли мои родители на почве инфляции, распространится и на сферу супружеских отношений.
Между тем на Заступайтовой мельнице, то есть у наших конкурентов, продолжают печь ежедневно. Отец сидит в парадной комнате за гардиной, ведет наблюдение и видит, как его прежние покупатели, каждый с ковригой под мышкой, гуськом тянутся с мельницы.
– Да как же это он исхитряется! – бормочет отец, барабаня костяшками пальцев по подоконнику.
И тут в который раз выясняется, какая превосходная мать нам досталась. Вечерком она собирается в гости на мельницу. В правой руке у нее зажат белый носовой платок, она то комкает его, то встряхивает и разглаживает, стараясь таким путем унять свое волнение, но все это больше похоже на выкинутый белый флаг.
– Вы к нам тоже захаживали, когда ребята представляли театр, фрау Заступайтова, вот я и подумала, что ж и мне у вас не побывать, – говорит она мельничихе.
Бедная мельничиха смущена чуть не до одури. Она не привыкла к гостям. Мы знаем, она не здешняя, она родом из-под Форште, а это, на взгляд коренных босдомцев, чуть ли не Польша. Кой-кто из деревенских женщин пытался завести дружбу с мельничихой, но их всех спроваживал старый мельник:
– Нешто у вас своих делов нету? Ишь, по гостям расшастались, нашу молодуху от работы отбиваетя!
А вот моей матери повезло. Старый мельник именно в этот вечер удалился к себе в дальнюю комнату, чтобы с помощью перочинного ножа вырвать себе самому коренной зуб. Сейчас он переругивается со своей старухой: «Кому говорят, не засти мне свет!», – словом, держится так, будто наделен от господа чудесным даром заглядывать в свой собственный рот. Средний же мельник как раз на мельнице, короче, мать может без помех общаться с мельничихой. Она сразу переходит к цели своего визита, делая вид, что пришла посочувствовать.
– Боже ты мой, – говорит мать, – все-то вы торгуете, как я погляжу, все хлеб продаете. Дайте срок, вас тоже прижмет – не лучше, как нас.
Но мельничихе не нужно ничье сочувствие. Им, мол, нужда не грозит.
Моя мать заходит то с одного боку, то с другого и узнает, что Заступайты безо всякого спросу взяли да и упразднили деньги. Деньги нынче, объясняет далее мельничиха, только в мешках и таскать, а мешки и на мельнице нужны.
Мать прямо трясется от любопытства. Сейчас бы ей пришлась очень кстати чашечка натурального кофе, но у мельников нет такого заведения – поить гостей кофеем. У них только и есть что работа да неприветливые речи.
Однако дипломатическая миссия матери кончается вполне успешно. Дома, рухнув на кухонный стул, она говорит:
– А я прознала, как они это делают.
Отец, хотя и ненадолго, убеждается, что ему досталась самая удачная жена во всем мире. Он решает отдавать хлеб только за рожь, именно так и делают Заступайты: вы нам столько-то зерна, мы вам столько-то фунтов хлеба.
И глянь-ка, нам отмена денег тоже вполне удается: наши покупатели заезжают теперь к нам во двор с тачкой либо тележкой и получают за пятьдесят килограммов ржи десять восьмифунтовых хлебов. Хлеб они забирают по мере надобности, и отец снова печет каждый день. Босдомские жители и босдомские обстоятельства, судя по всему, неуязвимы для кризисов. Я уже говорил, что в нашем селе нет ни одного рабочего, чья жена не возделывала бы хоть маленькую делянку. Шахтерские свиньи тоже должны приноравливаться к инфляции. Как дополнение к картофелю, составляющему основу их рациона, они теперь вместо ржаной дробленки получают крапиву. Ту самую крапиву, которую босдомские жители кляли прежде как настырный сорняк. В Сорауском хозяйственном календаре,который в свою очередь применился к условиям инфляции, говорится о высоком содержании белка в стеблях крапивы. Всю босдомскую крапиву подметают под метелку. Бабусенька-полторусенька, подобно всем остальным бабкам и отделенным старикам, выходит на охоту за крапивой. Из-за некогда проклятой крапивы разгораются жаркие схватки. Моя бабушка не из последних борцов, благодаря этому мы можем снять и своих свиней с ржаного довольствия, а высвободившуюся таким образом рожь менять у самих же себя на выпечной хлеб.
Наконец-то мой отец может похвалиться успехом как землевладелец, и, уж конечно, он не упускает случая важничать по этому поводу и восхвалять свою дальновидность.
Вот как мы, босдомцы, без особого скрежета в шестеренках, справляемся с инфляцией и нимало не тужим о жителях Берлина и других больших городов, о тех, кто за отсутствием земли и свиней вынужден жить на денежные бумажки, которые в день получки приходится носить домой в рюкзаке. Нет и нет, тут мы не ведаем жалости. «Не до чужой печали, как швою ш плеч не шкачали», – говорит каретник Шеставича. А папаша Витлинг, обычно такой раздумчивый, можно сказать, мудрый папаша Витлинг с Козьей горы, так напрямик говорит своей дочке, которая замужем в Берлине и наезжает разжиться козьим маслом: «Чего же тебя в эфтый Берлин понесло на свою голову?»
С того дня как закрыли лавку, мать изыскивает новые возможности коммерческой деятельности и, разумеется, находит. Впрочем, возможности эти таковы, что не только мой отец, но и дедушка и все прочие качают на них головой. Моя мать шьет маскарадные костюмы. Да, да, вы не ослышались: маскарадные костюмы. Три костюма она сохранила еще с девичьей поры. У каждого костюма свое имя. Один называется Девочка Магги.Моя превосходная мать в те далекие времена написала фирме Магги письмо и сообщила, что на ближайшем маскараде собирается разрекламировать фирму, их суповые приправы, так вот, не может ли фирма протянуть ей руку помощи при изготовлении соответствующего костюма. И фирма, представьте себе, протянула, она выслала матери пустые бутылочки всевозможных размеров, каждая – на пестрой ленте, вдобавок сработанные из холстины искусственные овощи: морковь, корень петрушки, траву магги, она же любисток, и, наконец, пучок колосьев полбы.
Другой костюм, которым уже обладает моя мать, называется неприхотливо Венгерка.
– Весь, как есть, на свои кровные деньги справила, – говорит мать. Выкройка, разумеется, позаимствована из Модного журнала Фобаха.Это костюм венгерки, каким его представляет себе житель средней Европы, отроду не бывавший в Будапеште, это долгоиграющая венгерская мода. Вероятно, мать извлекла свои маскарадные костюмы из дорожной корзинки в какой-нибудь тихий зимний вечер. (К слову сказать, это была именно та корзинка, с какой она некогда побывамши в Берлине.) А теперь мать надела костюм Магги и начала красоваться перед нами:
– Хорошенький костюмчик, скажете нет? Жаль, он слишком тесный.
Понимаете, это не мать стала толще, это костюм стал тесный. Может быть, именно из этих соображений мать даже и не пытается примерить венгерский костюм.
– Венгрия, – говорит она, – это дело тонкое, это для знатоков. – Мы же знатоками не считаемся.
Укладывая костюмы обратно, мать вздыхает:
– Когда я их шила-строчила, времена были мирные.
А теперь она, стало быть, шьет новые маскарадные костюмы и тем открывает новую мирную эпоху. Ей-ей, утверждает она (любопытно, откуда у нее такая уверенность?), сразу после инфляции начнутся костюмированные балы. Вот к этому-то сроку мать и желает нашить должное количество маскарадных костюмов. Она их будет выдавать напрокат, чтобы преодолеть коммерческий застой, тем более что маскарадные костюмы возникают, так сказать, из ничего; разные лоскуты и атлас для масок еще с портновских времен хранятся у матери в сундуке. Сразу же после инфляции – таков план матери – она вступит в переговоры с Румпошем, чтобы тот вместе со своим певческим ферейном положил начало костюмированным балам в Босдоме. Один за другим возникают костюмы: клоун в красном фраке, балерина с откровенным декольте, черкешенка, Золушка, Красная Шапочка и кокотка. Костюмы, появление которых на свет мы можем наблюдать, становятся для нас, детей, живыми существами, людьми. Мой брат Хайньяк любопытствует, в какой стране живут кокотки и все ли они носят такие короткие юбочки.
Уверенность моей матери приносит свои плоды. Прежде чем год подошел к концу, в хмуром месяце ноябре, в том месяце, когда обычно происходят революции, инфляция остановлена. Никто не может толком сказать, как они у себя в Берлине это устроили. Шахтеры, каждый с бутылкой пива в руке, спорят, каждый убежден, что именно ему известно, кто свернул голову инфляции. Каретник Шеставича утверждает:
– Его императоршкое величештво ее оштановил. А голландцы, яшное дело, ему подшобили. Это наш император вернул нам наши штарые денежки.
В тот момент, когда протрубили отбой инфляции, восьмифунтовый хлеб стоит биллион марок. Раздают новые денежные знаки: бумажку в один биллион можно обменять на одну рентную марку. Шахтер снова может теперь унести домой недельную получку в традиционном темно-желтом конверте из бумаги, второй рюкзак ему больше не нужен.
Если в том же одна тысяча девятьсот двадцать третьем году в нашей стране и совершается еще что-нибудь значительное, к нам, в Босдом, к нам, в степь, к нам, в Малую республику самоснабженцев, что разместилась у черта на рогах, доходят лишь кляповинки(пустяковинки).
Возможно, председатель местного отделения социал-демократической партии Эрих Шинко, а с ним еще несколько рьяных социал-демократов знают, что происходит в Берлине и в других местах, возможно, они сознательно поддерживают всеобщую забастовку, направленную на свержение правителя, которого зовут Куно, возможно, они с болью душевной наблюдают за восстанием рабочих в Гамбурге, возможно, они наслышаны о подробностях Гитлеро-Людендорфского путча в Мюнхене, но свои тревоги, если это и вызывает у них тревогу, они держат про себя и не демонстрируют односельчанам.
Шахтеры несколько дней не ходят на работу. Наконец-то у них есть время позаботиться о собственных детях, они сгибают для детей луки, вырезают вертушки с трещоткой, водружают эти колеса на шесты перед домами, короче, для нас, детей, всеобщая забастовка имеет свои выгоды.