355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрвин Штритматтер » Лавка » Текст книги (страница 20)
Лавка
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:33

Текст книги "Лавка"


Автор книги: Эрвин Штритматтер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 35 страниц)

– С чего это она померла?

– Да она вроде бы выкинула, – говорит Франце Будеритч, известный специалист по вопросам размножения как животных, так и людей.

– Чего она выкинула? Песок, что ли, из вагонетки, а потом сама в нем увязла?

Смерть Анны Коалик заставляет взрослых шептаться между собой. И они шепотом стращают друг друга: «Не вздумай это где ляпнуть! Не ровен час, попадешь к прокурору». Но тайны могут распространяться и без помощи слов, им достаточно человеческой мимики и жестов. И когда тайна проникает к нам, в мир детей, это дает мне пищу для новых размышлений: оказывается, взрослые способны при желании вызвать маленьких людей на свет божий, но, когда у них вдруг пропадает это самое желание, они способны также преградить им путь, а если маленькие люди не захотят повиноваться и по-прежнему будут рваться на свет, взрослые могут применить против малышей силу.

Поскольку в Босдоме нет церкви, у нас не было в те времена и своего кладбища. Убогий мы народец.

– Ряшку-то эвон какую наели, – глумятся над нами пароконные крестьяне из Гулитчи. – А как помрете, так сразу лезете к нам, чтоб вам на нашей законной земле вырыли могилу.

– Сами вы хороши! Три шкуры сдираете с босдомских покойников за свой катафалк, – отвечаем мы гулитчским крестьянам.

Но в тот день, когда должны хоронить Анну Коалик, тетя Бреннеке, бурно тряся головой, прибегает с Козьей горы к нам в школу и, выставив напоказ свои большие зубы, кричит:

– Петрушков Герман взрезал себе жилы!

Занятия тотчас приостанавливаются, и Румпош прямо у нас на глазах превращается в окружного голову.

– Пошли вон, – командует он нам, и это значит, что мы можем гулять, сколько захотим.

Румпош водружает на голову соломенную шляпу и без пиджака, прямо в своем жилете с кушаком отправляется на Козью гору. Мы занимаем позицию под грушевым деревом. Об эту пору грушевое дерево напоминает букет, воткнутый в землю прохожим великаном. Франце Будеритч объясняет нам, что, если кто перережет себе жилы, кровь брызнет как из фонтана! Одному богу известно, откуда он это взял. Из нас никто не видел никакого фонтана и не знает, как он выглядит.

По телефону требуют, чтобы приехал помощник старшего врача. Через час пешим ходом приходит доктор Цибулка: велосипед у него опять заартачился и приложил все усилия, чтобы не лезть на Козью гору.

Чуток погодя Цибулка появляется снова, проходит мимо нас и говорит:

– Все в порядке.

Нам велено снова возвращаться в класс, где Румпош объясняет нам тройную функцию крови.

О том факте, что люди иногда по собственному почину выпускают свою кровь в мировое пространство, чтобы таким путем избавиться от любовных страданий, Румпош ничего не рассказывает, хотя на Козьей горе мы только что столкнулись именно с таким фактом.

Помимо тенор-горна Герман Петрушка играет еще на поперечной флейте. Мальчишки с Козьей горы выхваляются, будто Герман вообще умеет играть на всех инструментах, какие только есть на белом свете, и при этом они почти не преувеличивают. Когда какой-нибудь из деревенских музыкантов по причине сильного подпития рухнет прямо на сцене, Герман берет его инструмент, будь то контрабас, вторая скрипка или кларнет, и начинает на нем играть. Мальчишки с Козьей горы утверждают также, будто он и перед роялем не спасовал бы, вот только доказать справедливость их слов Герман не может. Три имеющихся в Босдоме рояля – это своего рода священные коровы: один стоит в замке у барона, другой – у обер-штейгера Мейхе, а третий – у учителя Румпоша.

Слова гениальныйи талантливыйв Босдоме того времени хождения не имели, неизвестны они там и по сей день, это, так сказать, слова из речевого обихода ангелов. Если у нас кто-нибудь проявит свои таланты, о нем просто скажут: это у него в крови.

Когда младшая дочь Германа, Ханхен, еще ходила в школу, Герман играл ей на поперечной флейте всякий раз, когда, бывало, Ханхен затоскует или ушибется. Он сажал ее к себе на колени и разрешал прижиматься головой к его груди. Ханхен подросла, заневестилась, но сохранила привычку в грустные минуты забираться на колени к отчиму. Итак, хотя Ханхен лет уже шестнадцать, когда маленькая Петрушиха возвращается домой в обличье вязанки хвороста с двумя ногами, она видит, как ее дочь сидит на коленях у Германа, а Герман играет на флейте. Петрушихе это ох как не нравится. Она считает, что после конфирмации Ханхен незачем сидеть на коленях у Германа. Она запрещает своей дочери на будущее утолять свои душевные страдания звуками флейты, она устраивает выволочку своему Герману, она дает понять, что ревнует его, и тем открывает смысл загадочного намека, сделанного ею перед бригадой полевых работниц: «Они прям все с ума посходили по мому мужику».

Но девушка шестнадцати лет и вообще не прочь посидеть на коленях у какого-нибудь мужчины. Ханхен вскоре отыскивает такого, который ей это охотно разрешает, который готов утолять ее тоску звуками своего шепота. Мужчина этот – бутылочник из Фриденсрайна – в один прекрасный вечер возникает под дикой грушей, Ханхен бежит к нему со всех ног, и оба скрываются в лесу.

Герман Петрушка, который вынужден все это наблюдать, который забывает, что ему по закону не положено любить Ханхен, свою падчерицу, пусть даже не он является виновником ее бытия, Герман, который вообще ни о чем таком не думает, поскольку думать и любить – это понятия несовместимые, а порой и враждебные, этот самый Герман на другое утро, когда мужчины с Козьей горы заступили свою смену, а маленькая Петрушиха ушла в имение, затачивает об край глиняного горшка кухонный нож и делает первый надрез, а когда он делает второй надрез, ему становится страшно, он выбегает из дому, наверно, даже кричит, и бежит в козий хлев и забивается в угол, чтобы там умереть.

Но крик у него получается довольно громкий, и Августа Петрушка, его тугоухая невестка, которая латает постельное белье на кухне в соседней квартире, воспринимает этот крик своим разинутым ртом, бежит в хлев, видит истекающего кровью Германа, ковыляет обратно на кухню, рвет на полосы изношенную рабочую сорочку и туго-претуго перевязывает деверю взрезанные вены. Она, тугоухая, обреченная больше угадывать, чем узнавать, сразу чувствует, что происходит в Германе, обращается с ним ласково, и смятение Германа проходит, и в голове у него проясняется, и он испытывает благодарность за жизнь, которую ему сохранили.

– Я это тебе не забуду, – тихо говорит он своей невестке.

Августа разевает рот во всю ширь и все-таки ничего не понимает. «Да, да», – отвечает она, но так она отвечает всегда, когда чего-нибудь не поймет.

Человек, который умирает тихо, наедине с самим собой, который не успевает выразить в словах, что он почувствовал, собираясь в дальнюю дорогу, оставляет своих ближних в растерянности, ибо никому не известно его последнее желание. Так было, когда умерла Анна Коалик. Она тихо умерла на своей вдовьей постели. Никто не знает, проклинала она, умирая, Пауле Нагоркана, этот ходячий учебник, или благословляла. Сберегательная книжка Анны, найденная между бельем, доказывает, что она позаботилась о своей дочери.

За гробом Анны тянется длинная процессия, хотя родных у нее не было ни в Босдоме, ни еще где. Ее дочь Бертхен стоит в черном платье между хозяином и хозяйкой, у которых Анна жила. На небе ни облачка. Заросли сирени на кладбище усыпаны цветами, и сильный аромат, струящийся из маленьких цветочных воронок, завораживает печаль, гроб и могилу. Звук «ля», издаваемый Румпошевой свистулькой для настройки, прорезает благоуханную тишину, после чего мы разбиваем ее вдребезги своим хоровым пением: Где приют, где покой для души…

Пастор Кокош восходит на подготовленный песчаный холмик. Собравшиеся любопытствуют, что он скажет на сей раз. Как полагают старые богомолки, пастор должен бы в своей надгробной речи намекнуть, что человеку, посланному в жизнь богом, не след без разрешения уходить из нее.

А пастор Кокош думает про Зегебокшу: разве и Зегебокша не могла оказаться в таком же положении, как Анна Коалик? Разве мог он увеличить свою семью еще и на Зегебокшиного ребенка? Пастор дрожит в своем торжественном облачении, песок под башмаками-маломерками приходит в движение, и первая фраза надгробной речи гласит: «Просто не знаю, что тут сказать…» Разве можно пастору так начинать свою речь? Представьте себе, пастору Кокошу можно, ибо речь его обретает теперь мягкость бархата. Он переводит взгляд на кусты сирени. «Мы подобны цветам сирени, – говорит он, – а наша душа – их аромату. Аромат возносится к небу, и каждый маленький цветочек, каждое соцветие связано с небом, следовательно, и душа наша, подобная цветочному аромату, связана с небом, и тот, кто живет в благочестии, это сознает».

Пастор Кокош высказывается касательно вдовства: «Это нелегкая доля, и отсутствие близкого человека бывает очень тягостно.Нам, людям, не дано о том судить…»

– Сам себе за нос тянет, – шепчет старая Кроликша старой Штаруссихе. Обе недовольны поэтической речью пастора. Они вообще всем недовольны, кроме самих себя.

На кладбищенской липе заводит песню скворец, в сирени – зяблик, но мне все равно очень грустно, потому что бледной Бертхен придется уехать на чужбину к дальним родственникам ее покойного отца. Пауле Нагоркан, этот ходячий и брюзгливый учебник, заливается слезами, словно хоронят его собственную жену. Деревенская капелла играет Иисус, мое упование… – погребальный псалом, который проходит через мое детство и юность, и тут собравшиеся отводят взгляд от пастора и переводят на Германа Петрушку. Вот он стоит и играет, за двоих, можно сказать. Рукава его куртки съехали, видны бинты на каждом запястье и кровь, проступившая сквозь бинты. Но в меня больше нельзя уместить ни грана печали, она уже бежит через край, я со всех ног мчусь в Босдом. Под молодым дубком возле Толстой Липы я ничком бросаюсь на землю между цветущими фиалками, чтобы выплакаться без помех.

Пауле Нагоркан пропускает в трактире рюмочку и начинает потчевать поминальных гостей:

– А вы знаете, почему Тройенбритцен называется Тройенбритцен? Лишь немногие города, среди них Франкфурт, Белитц и Бритцен, в дальнейшем переименованный в Тройенбритцен, сохранили верность Людвигу…«Трой» – это верный, а Бритцен – он и есть Бритцен, а вы ничего не знаете, потому как проспали все уроки. А я вам говорю про одна тысяча триста сорок восьмой, про Лже-Вальдемара.

Бертхен Коалик больше в школе не появляется. Говорят, за ней приехал какой-то человек на трехколесном автомобиле и увез ее. Стала ли Бертхен в большом городе чем повыше(как принято у нас говорить)? Когда в годы своих странствий я перелистывал иллюстрированные журналы, мне порой чудилось, будто я ее нашел, но всякий раз это оказывалась не она. Много раз мне чудилось, будто я встретил ее в уличной суматохе того либо иного города, и опять это оказывалась не она. Уж верно, она стала чем повыше,красотой ее бог не обидел.

Всякую весну, когда аромат сирени из зарослей перед моим домом проникает ко мне в кабинет, вот как сейчас, я вспоминаю про Анну Коалик и про окровавленные повязки на запястьях у Германа Петрушки, который в тот день сыграл отходную своей любви к Ханхен, падчерице. И еще, когда воспоминание о Германе Петрушке приходит ко мне вместе с запахом сирени, я невольно думаю вот о чем: я думаю о том, что непонятным образом мы с Германом были единственными жителями Босдома, кого арийцы подвергли так называемому охранному аресту.Герман, как выяснилось, оказался куда более последовательным социал-демократом, чем его брат Август, который только и умел, что набрасываться на людей с красными речами.

Ничто не остается таким, как было. Мы малонаблюдательны, мы замечаем распад и уход людей, предметов и явлений, лишь когда он становится для всех очевиден. Нашу землю надо обрабатывать. С полевыми работами отец запаздывает, его обогнали и середняки и бедняки. Самолюбие отца уязвлено.

Нашу кобылу, которой уже стукнуло двадцать лет, обгладывает старость, все явственней проступают мослы и ребра. Когда отец пашет, она может остановиться посреди борозды, чтоб передохнуть. Отец весь искрится от злости.

– Нужна новая лошадь! – заключает он. – Мне, стало быть, дорога на конскую ярмарку.

– А печь кто будет? – осведомляется мать.

– Пущай те и пекут, кто меня до этого довел! – ответствует отец в своей сюрреалистической манере. И грохает кулаком по столу; чашки и тарелки отвратительно дребезжат, волны от отцовского удара проникают мне в самую душу, которой, как известно, нет, то есть проникают в никуда.

Отцу дорога на ярмарку. У Блешки, барышника по случаю, он садится верхом, а кобылу голышмя, то есть совсем без сбруи, подвязывает к Блешкиной телеге.

Про ярмарку я вам сейчас рассказывать не стану, мы вернемся к ней в свое время, потому что и я буду давать там свои представления.

Отец приводит домой мерина – цветом недозрелого каштана, с черной кудрявой гривой, с хвостом, который устремляется вниз как горный водопад. Расстояние от земли до холки – полтора метра. Не лошадь, а конфетка, как любят говорить лошадиные барышники. Как поутру кобыла, так и мерин привязаны к Блешкиной телеге без упряжи. Отец, как принято говорить, пожирает глазами свою новую красивую лошадь.

– Пусть его старик Кулька глаза вытаращит, – говорит отец Блешке. А Блешка ничего не говорит.

Отец вместе с Блешкой щедро отмечают бутылочным пивом свое удачное возвращение.Их прежние нелады,как они усиленно заверяют друг друга, забыты навеки. Маленькие люди верят в свое навеки,хотя очередная размолвка уже притаилась за углом.

Я сижу в комнате у деда с бабкой и восторгаюсь новой лошадью. Дед уже давно ее увидел. Как пенсионер, не связанный служебными делами, он залег среди вереска, поджидая, когда вернется отец. Подобно Блешке, он не высказывает своего мнения о покупке.

На другое утро отец посылает выпечку ко всем чертям. Ему не терпится запрячь новую лошадь. Чертовы хлебожоры! Прорва ненасытная! Знай себе пеки и пеки, а больше ни на что времени нет.

После обеда отец совершает пробный выезд. Он желает посмотреть, какой ход у мерина и как он пашет. Я могу ехать с отцом, я должен ехать с отцом, я хочу с ним ехать, я чувствую, как меня возносят на взрослый уровень, когда доро́гой отец по-приятельски доверительно сообщает мне:

– Гля-кось, у нас теперь самая красивая лошадь на весь Босдом.

Мы катим по сливовой аллее.

– Это ж надо, какой шаг! – говорит отец, а сам не перестает обращаться со мной как со взрослым человеком. Он пускает мерина рысью.

– И не устает вовсе, – комментирует отец. – Так рысью прям до Шпремберга доедем.

Он пытается пустить мерина галопом, и в галопе мерин выглядит все равно как лошади под королями и императорами на картинках в Основах наук,такой он величественный и великолепный.

Мы пашем под овес. Мерин лихо делает круг за кругом.

– Совсем другое дело! – ликует отец.

Но жизнь бывает недовольна, когда мы пытаемся изменить ее ход своими планами и планишками. Чаще всего она и думать не думает про наши желаньица, но мы все равно тычем их ей под нос. А храбрость мы время от времени черпаем в скрытых источниках внутри самих себя.

Короче, мерин как назло останавливается посреди борозды. Отец искоса глядит на меня. Теперь он, верно, жалеет, что взял меня с собой. Со снисходительными жестами и извинительными словами он обходит мерина кругом, подсовывает руку под хомут, ощупывает лошадиную холку.

– Не иначе, упряжка жмет, – заключает он.

А мерин стоит, стоит одну минуту, две минуты, три минуты. Отец нетерпеливо дергает за поводья. Мерин не двигается. Отец взмахивает кнутом. Мерин не двигается. Отец размахивает кнутом над лошадиными ушами. Мерин не двигается. Отец мягко опускает кнут на лошадиный круп. Мерин не двигается. Отец заводится, он снова взмахивает кнутом, раз, другой, третий, все сильней и сильней, по бабкам, по репице хвоста. Мерин не двигается.

– Ну и ну! – говорит отец.

Я захожу спереди и хватаю лошадь под уздцы. Я тяну, отец погоняет. Мерин не двигается.

– Ну и ну! – повторяет отец.

Мы пользуемся вынужденной паузой, которую навязал нам мерин, и стоя съедаем свой полдник прямо из бумаги. Мерин охотно подбирает хлебные крошки, но не двигается. Мы складываем бумагу. Мерин прислушивается, наставив уши, натягивает постромки и трогает с места. Мы чуть не бегом допахиваем поле, рысью направляемся домой, и по дороге акции мерина снова поднимаются в глазах отца.

Лошадь, которую покупаешь не с конюшни, непосредственно от прежнего хозяина, – это чаще всего книга загадок, переплетенная в лошадиную кожу. За время моего детства у нас перебывала не одна такая книга. Некоторые загадки нам по чистой случайности удалось разгадать, другие – так и не удалось. Вот и этот резвый каштановый мерин стал для нас такой книгой загадок. Отец едет на брикетную фабрику в пяти километрах от Босдома. За углем для пекарни. Возле прессовочных желобов толпятся углевозы со всей округи. Они нахваливают отцовскую покупку, и отец наслаждается их похвалами. Отец мой принадлежит к числу тех, кто полагает, будто костюм в клеточку, лихо заломленная шляпа, свирепая овчарка или, как в нашем случае, красивая лошадь выделяют его из толпы, делают чем-то особенным, придают цену в глазах людей, одержимых таким же пустым тщеславием.

От брикетной фабрики в Босдом ведут две дороги – песчаная, по вересковой пустоши, и мощеная, которая идет в обход пустоши и соответственно удлиняет путь на целый час. С эдаким красавцем незачем тратить время и делать крюк по мощеной дороге, советуют кучера отцу, с эдаким красавцем можно ехать напрямки, нечего жмотничать.

Мерин так легко шагает по песку, словно везет за собой ручную тачку. Отец может подложить под себя мешок с сеном и сидеть как в кресле. Черта с два он мог бы так восседать при давешних лошадях. Жаль, поблизости нет никого, с кем отец мог бы поделиться своими соображениями по этому поводу. Люди все на одну стать: когда они нужны, их нет. У отца прекрасное настроение, он даже заводит один из своих куплетов: Я цену вам назначу за старый свой диван. / А блох к нему в придачу задаром я отдам…

И вдруг мерин останавливается. Отец умеряет свое бурное веселье. «Пусть отдохнет малость», – говорит он в утешение себе самому.

Мерин стоит и стоит. Ну, теперь-то мы знаем, как подсобить беде, думает отец. Он слезает с подводы и шуршит пустой бумагой из-под бутербродов. Мерин поворачивает голову. Он рассчитывает получить что-нибудь съедобное, но бумага пуста, и мерин снова погружается в медитацию. Может, он хочет, чтобы его позвали по имени, думает отец, но он не справился на ярмарке, как зовут эту лошадь, а мы ей покамест никакого имени не дали. Наши домашние животные получают имена в зависимости от проявленных ими качеств. Так, нашу козу, например, мы зовем по имени прежней хозяйки – старая Зенкельша.

Навряд ли они звали его Мерин,рассуждает отец про себя. Уж тогда скорее Гнедок. Отец делает попытку. Никакого ответа, никакой реакции. Отец перебирает наиболее распространенные лошадиные имена: Фритц, Ганс, Скакун, Дерби – и вдруг, сам не зная почему, называет мерина Грязнулей.Мерин прядает ушами, может, имя вызывает у него смех, во всяком случае, он резво берет с места, и отцу приходится припустить бегом, чтобы догнать подводу, и немало попотеть, чтобы перехватить вожжи и сесть как следует.

На этой немыслимой скорости, которую мерин избрал в результате долгих раздумий, отец и телега с углем влетают к нам на двор, а мерин до того разогнался, что сверх программы дважды объезжает голубятню.

Увы, ни имя Грязнуля,ни шуршание оберточной бумаги не помогли открыть силу, которая приводит в движение нашего мерина. Мы по-прежнему не можем предсказать, когда мерин надумает остановиться и сколько он простоит. Когда отец мнит, что вычислил продолжительность остановки и что она составляет ровно десять минут, после чего мерин без постороннего вмешательства бежит дальше, он уже на другой день с неудовольствием констатирует, что прошло целых пятнадцать минут, а лошадь все стоит, тогда как в следующий раз она довольствуется трехминутным перерывом.

Отец прямо сна лишается – противоестественное для него состояние. Как-то среди ночи его осеняет мысль: а что, если наш мерин – цирковая лошадь, которая реагирует на музыку?

Сейчас последует то, о чем я, вероятно, не должен бы рассказывать, – последует семейная тайна, и босдомцы, которые еще не покинули сей мир, не упустят случая наверстать упущенное и отсмеяться за тот раз. Но, поскольку я твердо решил ничего или, скажем, почти ничего не приукрашивать, я считаю своим долгом рассказать все как есть. Мой отец шумаркает(шепчется) с Германом Петрушкой, запрягает мерина, и они вместе уезжают в неизвестном направлении. В торбе спрятано несколько бутылок пива и Германов тенор-горн в черном матерчатом футляре. Экспериментаторы держат путь к брикетной фабрике, нагружают там полную подводу угля и поворачивают обратно. Отец говорит Герману:

– Можешь потихоньку доставать свой горн, – но мерин и не думает останавливаться там, где остановился прошлый раз. – Может, с него довольно поглядеть на трубу, – с надеждой говорит отец.

Но, когда три четверти пути уже позади, мерин останавливается, невзирая на сверкание тенор-горна. Отец и Герман оглядываются по сторонам, чтобы удостовериться, что они достаточно наединедля осуществления своей затеи.

– Валяй! – говорит отец.

И Герман начинает играть увертюру к Легкой кавалерии.Мерин, судя по всему, слушает с превеликим удовольствием, но не трогается с места. Герман пытает счастья с военным маршем Старые друзья.Никаких изменений. Герман прячет свой тенор-горн. Мерин берет с места. Отец беспомощно смотрит на Германа:

– Ну, что ты теперь скажешь?

А что Герману говорить? Он молча выпивает две бутылки пива.

Мой отец всерьез заболевает, он перестает есть, он перестает насвистывать свой любимый шлягер Ах, девушки это так любят…

– Перетолкуй с отцом, – советует мать, – отец поболе смыслит в лошадях, как ты.

Мой отец возводит глаза к небу.

Он вдруг вспоминает, что барышник с той стороны Нейсе, у которого он и купил мерина, несколько раз повторил: «Продаю без гарантии!» Любой знаток смекнет: раз лошадь продают с такой присказкой, значит, у нее что-то не в порядке, но Блешка, барышник по случаю, тот, с которым отец ездил на ярмарку, подбадривал его:

– Ну что тебе все не слава богу? – вопрошал он. – Какой изъян может быть у такой красивой лошади? Четыре крепких ноги, и грудь – что твоя гармонь.

– Вот гад! – стонет отец, без сна ворочаясь на своем ложе.

Возможности экспериментов с мерином, с этой не лошадью, а конфеткой,исчерпаны. В дело вмешивается моя мать. Она взывает к дедушке:

– Не будь таким, ты же знаешь толк в таких лошадях с придурью!

Ну конечно, дедушка знает толк, знал с самого начала, но пусть мать сперва как следует попросит, а дедушка тем временем потешится сознанием, что без него не обойтись, после чего он, наконец, решает показать матери обрывочек того, что знает сам. Он говорит:

– Твой хитрый Генрих купил лошадь с оглумом.

– Думаю, отец тебе поможет, – говорит мать моему отцу.

Отец скрежещет зубами.

Встреча на высшем уровнепроисходит на другой день после обеда у нас во дворе. Главы правительствприближаются друг к другу, не обменявшись приветствиями. Моя мать выступает в качестве старшей переводчицы.Она выслушивает указания дедушки и спешит к отцу, который стоит перед конюшней.

– Он возьмет у Ленигков ихнего вороного, – переводит мать, – ты запряги мерина и езжай следом.

Так они и делают. В качестве выездного переводчика прихватывают меня.

– Счас мы поглядим, – говорит мне дедушка, но это заявление я могу и не переводить.

Итак, мы едем через пустошь к брикетной фабрике. Вороной Ленигка – это не просто лошадь, это личность. На него время от времени находит независимый стих, и тогда он мчит по деревенским дорогам, а люди испуганно шарахаются в стороны: «Опять на вороного нашло!» В такие дни с ним может управиться только младшая сноха Ленигков: ей он безропотно позволяет взять себя за блестящую гриву и отвести в конюшню.

По дороге дедушка говорит и еще кой-какие слова, которые отнюдь не требуют перевода. Так, например, он говорит:

– Строит из себя незнам чего, а сам лошадь и то купить не может.

Дедушка нагружает полную телегу брикетов, и отец нагружает полную телегу брикетов. На обратном пути дедушка несколько раз останавливается, чтобы поглядеть, захочет ли мерин после остановки идти дальше. Мерин каждый раз идет дальше. Отец знаками подзывает меня и говорит:

– А если их парой запречь?

Я перевожу дедушке поступившее предложение. Дедушка говорит:

– Пущай Генрих Маттов не начинает сызнова строить из себя незнам какого хитреца.

Мы благополучно возвращаемся домой и сгружаем уголь.

– А теперь с плугом, – приказывает дедушка.

И я перевожу отцу, что мы едем пахать.

Испытание с плугом мерин тоже выдерживает. Мы на вороном едем порожняком по борозде, а следом выступает мерин, круг за кругом, ни разу не остановившись, ни разу не задумавшись об окружающем мире и своем к нему отношении.

Дома во дворе отец подступает к нам и говорит уже непосредственно дедушке:

– Избавь меня от этой лошади!

Дедушка наслаждается своим триумфом и говорит:

– Купить оно проще простого, вот продать – оно потрудней будет!

Дедушка набивает себе цену.

– Кто-кто, а ты сумеешь, – говорит отец.

Если бы меня как доверенное лицо, присутствовавшее на встрече глав правительств в качестве переводчика, заставили потом выпустить коммюнике, там, помимо прочего, непременно было бы сказано следующее: Главы правительств дружественных государств достигли взаимовыгодного соглашения…

Впрочем, дедушка выдвигает одно условие: я должен ехать на ярмарку вместе с ним, чтобы своевременно познакомиться с конеторговлей и идти далее по жизни, обезопасившись в этом отношении.

Ах, как много интересного я мог бы безвозвратно упустить в своей жизни, не купи тогда мой отец мерина с оглумом! Просто, когда глядишь вперед, трудно догадаться, что неудача, которая на тебя надвигается, непременно приведет за собой удачу.

Дедушка справляется с календарем: ближайшая конная ярмарка будет в Мускау, иными словами, в Нижней Силезии.

Как трудно сразу после полуночи вылезать из крепкого, без сновидений, мальчишеского сна, зато какая радость пронизывает тебя, когда ты соображаешь, чего ради поднялся в такую рань. Потом ты идешь из комнаты со свечой в руках и будишь лестницу, сени, кухню и все остальные предметы, спавшие так же крепко, как минутой раньше спал ты сам. А запах керосинового перегара, струящийся из подвешенного к дуге фонаря, уже во дворе дает тебе отдаленно почувствовать романтику ночной поездки, которой до сих пор не довелось совершить ни одному из деревенских мальчишек. Ты слышишь, как лязгают цепями лошади, как лязгает под телегой цепь железной тормозной колодки, ты любуешься лошадьми, а лошади не знают, зачем их в такую рань выводят из конюшни, но идут спокойно. Аромат горящей дедушкиной сигары – это своего рода уголок дедушкиной комнаты, который едет вместе с нами и в котором можно чувствовать себя вполне уютно. Лошадиный шаг из тяжелого превращается в радостный – это когда мы меняем дорогу, съезжаем с песчаного проселка, покидаем вересковую пустошь и выбираемся на старую мощеную торговую дорогу. Все больше оранжевых огней, подвешенных к дугам у других лошадников, появляясь с проселочных дорог на мощеное шоссе, вспыхивает то спереди, то сзади, щелкают кнуты и громыхают голоса возниц, превращая ночь в зашумленный темный день, пока наконец утренний свет не выплывает из-за лесных верхушек, словно его изготовили по заказу специально для нас, для всех нас, кто теперь в пути с лошадью и возом, чтобы чуть свет поспеть в Мускау, чтобы ярмарка не расторговалась до нашего приезда.

Мы едем по узким улочкам городка, цокот от лошадиных копыт падает на стены домов и оттуда возвращается к нам. Мы находимся в городе князя Пюклера, того самого, который некогда с шестью белыми оленями прогуливался в Берлине по Унтер-ден-Линден, который некогда на спор в карете, запряженной четверкой, не разбирая дороги, заехал в пользующееся страшной славой Чертово ущелье, что под Мускау.

Мы приближаемся к ярмарочной площади, и солнце уже поднялось высоко, и огоньки возле множества цыганских кибиток становятся бледно-красными, бесцветными и серыми, а потом лишь голубые струйки дыма, поднимаясь кверху, свидетельствуют о том, что когда-то здесь горели костры.

Конское ржанье взлетает к утреннему небу, там его подхватывает ветер и разносит по городу. Лошадей распрягают, поят, кормят. Приходят маклеры, шныряют вокруг наших лошадей, пытаются выспросить меня. Но от меня им толку мало: я разглядываю жизнь в цыганском таборе, гляжу и не могу наглядеться. Я убежал бы к любой цыганской девчонке, которая поманит меня рукой, но дедушка крепко меня держит.

Мы сидим на скамьях за столами из буковых досок и едим свои дорожные припасы. Мужчины идут к распивочному ларьку и выпивают по рюмочке, и мне тоже приходится первый раз в жизни выпить глоток водки. Дедушка хочет, чтобы я согрелся. Водка – все равно как огонек в жидком виде – начинает переливаться у меня в крови.

Да, я забыл сказать, что для этой поездки мы позаимствовали у Ленигка его коня. Вороной дотащил нашу телегу до Мускау, а мерин трусил сзади. Запряги мы нашего мерина, мы бы раньше полудня на ярмарку не поспели.

Дедушка решает: в ходе продажи у каждого из нас будет своя роль. Продавать и торговаться – это он берет на себя, но когда он заведет разговор с серьезным покупателем, должен подойти мой отец, словно посторонний человек, спросить, сколько хочет дедушка за такого красавца, и вынуть свой кошелек. Я тоже в жизни не видел ни дедушку, ни отца, но по тайному знаку я должен случайнопройти мимо, ведя на поводу ленигковского Воронка.

Наш мерин, наша конфетка, наш каштанчик, уже стоит в плотном кольце маклеров и покупателей. Дедушка треплет его по холке, скармливает ему кусок черствого хлеба и вообще играет роль владельца. Один из желающих хватает мерина за хвост и дергает.

– Не дергай зазря, ногу он все едино не подымет, – говорит дедушка.

– Сколько ты хочешь за этого доходягу?

Дедушка поднимает руку, выставив к небу все пальцы, – пятьсот марок.

– Да ты никак спятимши! – говорит покупатель.

– Ежели ты знаешь, что я спятимши, чего ты ко мне лезешь?

Появляется другой покупатель, малоземельный крестьянин, которому нужна исправная лошадь для весенних работ. Он обходит нашего мерина вокруг.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю