355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрвин Штритматтер » Лавка » Текст книги (страница 25)
Лавка
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:33

Текст книги "Лавка"


Автор книги: Эрвин Штритматтер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 35 страниц)

Я в восторге от Тарзана, я в восторге от того, как он, будучи уже взрослой обезьяной и владея двумя языками, обезьяньим и английским, скачет по деревьям, а у английского профессора, который в визитке разъезжает по джунглям, он коварно похищает дочь и утаскивает за собой на дерево, чтобы было на ком проверить свое знание английского языка. К сожалению, на этом месте я с горечью вспоминаю, что решительно не способен лазить по деревьям и что поэтому мне не суждено втащить к себе на дерево образованную девицу, профессорскую дочь, и так далее.

Я и думать позабыл про Густава и Альфредко и про то, как они управятся со своими инструментами. Я с головой ушел в жизнь джунглей и выныриваю, только когда мои родители заводят разговор про растущую покупательскую страсть мельниковых сыновей.

– Небось добрались до тех ящиков из-под сигар, – говорит моя мать. – Да и то сказать, хоть какой прок будет с ихних денег.

Я первый раз вижу, что моя мать способна радоваться убыткам своего соседа, то есть нашенского конкурента,как она его называет.

От этого открытия у меня становится муторно на душе. Я отбрасываю то, что принято называть тактом, и в лоб спрашиваю Густава, не из сигарных ли ящиков среднего мельника взял он те деньги, с которыми обращается, словно малое дитя с песочком.

– Нашенский ни черта не заметит, – отвечает Густав, – небось я могу потребовать возмещения расходов за поломатую мандолину. Ящики все равно полнехоньки до краев, – уверяет меня Густав, а берет он лишь те деньги, которые перебежали через край.

А средний мельник тем временем набивает деньгами четвертый ящик. Мать старается оправдать себя, глядя, как мельниковы сыновья радостно налетают на товары:

– Деньги все едино с каждым днем теряют цену, пусть хоть ребята порадуются.

В одно воскресенье, ближе к вечеру, она продает Альфредко литровую бутылку малинового сиропа и несколько коробок конфет. Надо же как-то отметить покупку духового ружья. Альфредко устраивает стрелковый праздник:пятнадцать босдомских мальчишек галдят у нас во дворе. Детектив Кашвалла выбивается из сил. Бабусеньке-полторусеньке надо приглядеть, чтоб никто никому не попал в глаз.

Королем стрелков делается толстый Юрко Стопран. Ну и ну! Юрко близорукий, он даже здоровается с деревьями, что растут вдоль дороги. Он делает это на всякий случай: вдруг дерево вовсе не дерево, а учитель Румпош. Мы берем интервью у новоявленного короля: «Мишень-то я, в общем-то, видел», – говорит он.

Праздничная трапеза, состоящая из одних конфет, пробуждает жажду. Из литровой бутылки сиропа Альфредко делает целое ведро малинового лимонада. Король, которому положено пить первым, становится на колени и хлебает, словно бычок, из ведра, хлебает и хлебает, так что вчуже становится страшно, как бы у него из штанов не потекло. Второй и третий короли пьют за ним, а когда в ведре остается не больше половины, его поднимают, и теперь пьем мы все как из братины. Лимонад бежит по нашим подбородкам и стекает в песок, так что черным дворовым муравьям тоже перепадает частичка от нашего стрелкового праздника.Моя мать стоит за присборенной гардиной, глядит на нашу возню и отнюдь не огорчена удачной воскресной торговлей.

Мне невольно приходят на ум слова бабы Майки: «Кто занялся торговлей, того нечистый уже схватил за задницу». Не оттого ли мягкое место у моей матери больше чем надо выдается назад? Между матерью и Майкой нет ладу (так у нас вежливо говорят про тех, кто грызется между собой).

– Ежели бог есть, у его все одно имени нет, – утверждает баба Майка, – потому как, ежели у кого есть имя, у его есть и ноги, а тут уж звестное дело: они пали к евоным ногам, а потом, значит, они облобызали евоные ноги.

На взгляд моей матери, все эти разговоры – сплошное язычество. И что она привязалась к торговым людям, старая дура? Сама-то она, часом, не снюхалась с главным конеторговцем, какой только есть на свете?

Кому же верить, матери или бабе Майке?

Ханкины глаза и охочие до поцелуев губы вселяют тревогу в мужские сердца. Есть такие парни, которые, едва воротясь со смены и отмыв угольную пыль, садятся у нас на кухонную скамью либо на приступочке в старой пекарне, сидят там, что твои кобели, и провожают взглядом каждое движение Ханки. Моей матери эти посетители никак не мешают. За время своего сиденья парни и съедят что ни то, и пивка выпьют, и шоколадку купят – для Ханки, либо поставят остальным по рюмочке мятного ликера из нелегальных материных погребов. Одного парня, который уселся всех основательней и, надо думать, имеет на Ханку наиболее серьезные виды, звать Райнольд, это брат моего дружка Германа. Райнольд так долго водит влюбленными глазами за снующей взад-вперед Ханкой, что та под конец дарит его ответным взглядом. Но чаще всего Ханка забывает нежно взглянуть на Райнольда. Значит, не по сердцу он ей, и Райнольд пьет пиво, бутылка за бутылкой, пока не сползет со ступеньки и не пойдет, качаясь, к дверям, обронив на ходу:

– Стал быть, завтра!

А вот моему отцу эти угнездившиеся в нашем доме парни чем-то не по нутру.

– Вам что, дома делать нечего? – рявкает он на них.

Но мать тотчас затаскивает его в тихий уголок и начинает снимать с него стружку:

– А про торговлю ты, выходит, и думать забыл?

Игрой на губной гармошке Райнольд пытается приукрасить свою безмолвную любовь к Ханке. Играет он тихо и с запинками, и всякий раз, когда ему удается выдуть очередную песенку, он справляется: «Красиво вышло, а, Ханка?» Тироль, ты мой Тироль, родная сторона– играет Райнольд. У него широкие запястья и большие шахтерские руки. Так и кажется, будто маленькой блестящей гармонике страшно в глубокой пещере его рук, вот почему она отвечает таким робким голосом, когда Райнольд обращает к ней свое дыханье.

– Наш Эзау и тот лучше играет, – говорит бессердечная Ханка. Райнольд глядит на свою маленькую гармонику, потом кивком подзывает меня и просит научить его во время игры прищелкивать языком. «Ты бы узнал у вашей Ханки, хочет она со мной гулять или нет, – говорит он. – Получишь плитку шоколада».

Я выполняю просьбу Райнольда и получаю обещанный шоколад. Но Ханку Райнольд не получает. Бедный, бедный Райнольд! «Бабы – они твердые, как осколок от снаряда», – говорит он и советует мне намотать эту мудрость себе на ус.

Кроме как с юга, у нас есть соседи со всех сторон. А с юга перед нами открывается вид на поля. Отец ругает его последними словами, потому что ему не принадлежит ни одно из полей. А вот меня так радует марево, которое летом висит над полями, ветры, которые над ними пролетают, снег, который зимой их одевает. Но никто и не подозревает о сокровищах,которыми я владею с южной стороны.

Наш ближайший сосед к западу прозывается Ленигк. Детей у него десять голов, девочек – четыре, мальчиков – шестеро, к тому времени, когда мы переезжаем в Босдом, они все уже взрослые. Люди толкуют: «Фриде, папаша Ленигков, когда пропустит рюмочку, вздорный такой делается. А у Ленигковой мамаши раздутый живот». Люди толкуют: «Она как привыкши ходить брюхатая, так у ей теперь брюхо от одного ребенка до другого опадать не хотит». Мой дедушка и Ленигкова мамаша взапуски встают ни свет ни заря. Деревенский луг между нашим и Ленигковым двором зовется, как я вам уже говорил, под дубам.Когда день еще сер и не набрал краски, Ленигкова мать уже звякает калиткой, идет к навозной куче, что под дубам,берется за вздувшуюся на животе юбку, малость оттягивает ее и мочится прямо стоя. А дедушка как на грех замешкался в постели. Он торопливо скатывает самодельную соломенную шторку и, видя перед собой Ленигкову мать, повелительно кричит бабусеньке-полторусеньке: «Вставай, старуха, Ленигша обратно сидит на навозной куче!»

Младшего сына наших соседей Ленигков зовут Юрко. Но он требует, чтоб его называли Георг.Он работает на фриденсрайнском стекольном заводе, и там его дразнят из-за сорбского имени. Фриденсрайнцы мнят себя настоящиминемцами. Взять хотя бы их «типично немецкие» фамилии: Засовский, Вышинский, Ковальский, Нимшицкий и так далее и тому подобное. Любой сослуживец из окрестных деревень для них вендский Кито.Запуганный Юрко пытается даже говорить на правильном немецком языке, но иногда попадает пальцем в небо: «Я был в Гродку и тама ел спаржу», – может сказать Юрко, а поскольку он играет в самодеятельном театре, его иногда осеняет мысль использовать выражения, заученные для сцены, чтобы уже не было никаких сомнений насчет грамотности. Кубашкинше, которая, войдя в сени, спросила, где его мать, он ответил так: «Госпожа еще не откушали».

Мой отец терпеть не может Юрко.

– С чего бы это?

– Потому как ему медведь на ухо наступил.

Юрко изливает душу в музыкальном свисте, фальшиво насвистывая деревенские песенки и модные танцы, кроме того, в певческом ферейне он своим голосом сводит на нет все усилия группы теноров.

Вторая причина, по которой мой отец невзлюбил Юрко, следующая: он подстрелил нашего Старика.Наш Старик– это голубь. Я уже говорил, что у наших голубей есть имена. Одного из них звать Бобыль,другого Пачкун,а еще одного Рябок. Пачкун– наиболее яркая личность среди самцов нашей голубятни. Выражаясь научно, он владеет основами комбинаторики. В один прекрасный летний день, когда мать настежь распахивает все двери, чтобы проветрить дом, и тем самым вроде как приглашает голубей совершить экскурсию с познавательными целями, Пачкунобнаруживает в ящике на нижней полке мешок с горохом, края которого аккуратно завернуты, чтобы покупатели сразу видели, какой там горох, лущеный или нелущеный. И этим своим открытием Пачкунпользуется теперь всякий раз, когда ему приходится на пару с голубкой кормить выводок.

Чтобы попасть в лавку, Пачкунунадо миновать три двери и пять ступенек, что он и делает мелкими семенящими шажками. Если двери закрыты, Пачкун,склонив голову набок, ждет, когда ее кто-нибудь откроет, и, как только это происходит, он юркает в щель, словно кошка. Случается, кто-нибудь из покупателей укажет матери на сидящего в мешке голубя, но мать ничуть не смущается.

– Видьте ли, фрау Михаукен, – говорит она доверительно, – видьте ли, он лазит в мешок, когда он с приплодом.

В других сорбских домах действуют бородатые гномы, человечки, а наши гномы покрыты перьями; их не боятся, их не почитают, но к ним относятся с уважением.

Так вот, этот самый Юрко из своей шестимиллиметровки выстрелил в нашего Старикаи попал, хотя и не убил. Старику нас из самой первой пары голубей, которую мы завели. Большая голубятня, стоящая без дела, прямо настаивала, чтоб мы завели голубей. Ветер задувал в ее щели, ветер вылетал обратно, когда нашептывал, а когда и выл: «Голубей! Голубей! Подать сюда голубей!»

У нашего Старикана голове чепчик из синих перьев, шея и грудка белые, а крылья синие, как на чепчике. Он не породистый, но нам он кажется очень красивым, у нас на вересковой пустоши красота не зависит от расовой принадлежности. Маленькая свинцовая пулька из Юркиного ружья чиркнула Старикапо шее. Когда Старикпосле этого с трудом подлетел к родному гнезду, над ним кружился вихрь сорванных выстрелом перьев.

Мой отец слышит выстрел. Он залезает на колоду для колки дров и глядит через забор.

– Подлая скотина! – бормочет он, отвернувшись. Ругательство не должно перерасти в открытую вражду. Все лавка, лавка!

Взрослые, про которых зачастую без всяких на то оснований говорят «постарше и поумней», проводят под дубамвоображаемую линию – границу. Земля к западу от нее именуется Ленигково под дубам,а к востоку – нашенское под дубам.Мало-помалу границы, намеченные взрослыми, накрепко оседают и в наших, детских головах.

– Ишь ты! Под нашенским дубамяму вырыл. Вот погоди, скажу отцу, тогда узнаешь. – Так мы перебраниваемся.

Старик,наш голубь, с повязкой на шее еще сидит в больнице, другими словами, в опрокинутой вверх дном корзине из-под картофеля. Заслышав, как галдят за окном другие голуби, он воркует: «Не думайте, что меня больше нет!»

Малость погодя Юрко снова вызывает всеобщее неудовольствие, особенно у моего отца. Позади нашего забора он самым бездарным образом пытается высвистать песенку: Хотела девушка достать / Водицы из колодца…При этом он по обыкновению путает ноты, и если передать эту путаницу буквами, начало песни выглядело бы следующим образом: Потела дедушка подстать / Годицы исколоться…

– Какого дьявола он свистит под нашенским дубам,все равно как пьяный воробей! – возмущается отец.

– А чего бы ему не свистеть? – отвечает мать. – Неуж сам догадаться не можешь?

Мой отец и впрямь может сам догадаться; молва ползет из уст в уста: Ленигков Юрко ходит с пекаревой Ханкой.

Как-то вечером, когда родители уже собираются идти спать, в кухню врывается Ханка. Блузка у Ханки разорвана. Тяжело дыша, Ханка кричит:

– Совсем сбесился! – И указывает кивком в сторону луга.

Отец начинает закипать, волна крови, или, во всяком случае, волна чего-то красного, приливает к его голове.

– Вы что, с ума меня хотите свесть?! – кричит он.

– А ты-то тут при чем? – спрашивает мать.

Отец старается смягчить:

– С типом, у которого слуху ни на грош, который свищет, когда разувается, порядочной девушке вязаться не стоит.

И опять проходит время, и как-то днем на маленькой площадке перед лавкой останавливается карета, запряженная парой лошадей. Останавливается на том самом месте, где обычно барон в присутствии моей матери два раза на неделе делает по три глубоких затяжки. А теперь, стало быть, целая карета, а за кучера Вильмко Янко, бывший шахтер, который из-за хрипучих легких перелез на поверхность земли. То, что ранее сидело в этой карете, теперь сидит в вагоне второго класса, следующем на Вайсвассер, и подъезжает к Гёрлицу. Это ее милость из замка Малая Лойя. Как говорят люди, сама-то она не из благородных, она дочь суконного фабриканта из Гродка и стала ее милостью только благодаря замужеству. Ее высокородный муж пал на войне. Разумеется, он был офицер, а вы как думали? Мужчины в Малой Лойе рассказывают, что им случалось играть с молодым господином, когда тот был еще мальчиком, и когда молодой господин однажды упал и разбился, у него потекла голубая кровь. Вот так-то!

Теперь имя его милости стоит на самом верху на черной мраморной доске памятника павшим героям, имя написано золотыми буквами, а имена тех, кто за ним следует, имена деревенских мальчишек, – серебряными буквами.

После героической смертиполковника господский двор мало-помалу приходит в запустение: от целой дюжины только и остались, что те две выездные лошади, которые стоят сейчас перед нашей лавкой.

Вильмко Янко делает у нас покупки. Он мне как-то помог управиться с ящиком для кроликов, когда я хотел перебраться к Цетчам. Теперь я решаю отплатить добром за добро и держу его лошадей под уздцы и чувствую себя польщенным, потому что мне выпал случай караулить полублагородных лошадей.

Для господской кухни Вильмко Янко закупает тряпки половые, швабры, песок марки Макс и Мориц,чтоб чистить посуду, жидкое мыло, и, не желая осквернять лавочным духом баронскую карету, он на господский манер укладывает покупки в маленькую дорожную корзинку.

За мою деятельность в качестве грумаВильмко предлагает мне и моей сестре прокатиться в милостивойкарете. Мы залезаем в карету и величественно откидываемся на подушки, как делали при нас господа. Перед нами мясистый затылок Вильмко, сидящего на козлах.

На краю села Вильмко велит нам вылезать, и мы благодарим, как и положено воспитанным детям. Сестра говорит:

– Вот так бы все ехала и ехала до самого Гродка, – из чего можно заключить, что каждое осуществленное желание пускает в тебе корни, из которых произрастают новые желания.

Под дубамнас встречает Ленигков Юрко. Он снимает перед нами шапку и насмешливо спрашивает:

– Ну как, господин супруг и госпожа супруга, хорошо изволили прогуляться?

Очередная цитата из какой-то пьесы. Юрко повторяет ее, Юрко дразнит нас, мы в растерянности, под конец я взрываюсь и говорю:

– Шли бы вы, господин супруг, к своей супруге Ханке.

Мой отец стоит за потемневшим от непогод забором и слышит каждое слово.

В ноябре, когда из-за какого-то там передвижения небесных тел дневной свет резко идет на убыль, мать порой выбирает время, чтобы рассказывать нам истории о разных исследователях либо их путевые очерки, вычитанные ею где-нибудь в книге либо в журнале. Она рассказывает нам про эскимосов, которые пьют китовый жир и заправляют этим жиром лампы. Даже представить страшно, как бы это мы пили керосин на завтрак и на ужин.

Рассказывает мать и про то, как возникают лавины среди высоких гор и что лавина порой начинается с катышка, который не больше комочка ваты. Так вот, мне кажется, что гнев в моем отце растет так же стремительно, как лавина. На сей раз комочек ваты выглядит так: я нагрубил Юрко, то есть взрослому человеку.

На дворе лето, обеденный стол перенесен в старую пекарню, там прохладнее, чем в кухне. Сегодня на обед будет суп из вишен, толченая картошка с яичницей и первый в этом году салат из огурцов. Королевская еда! Мы садимся к столу. Отец с грохотом придвигает стул. Он свирепо глядит на меня и спрашивает:

– Ты чего сказал Ленигкову Юрко?

У меня разом пропадает голос.

– Чего ты сказал, я спрашиваю?

Я в ответ ни звука, и тут отец хватает стол, приподнимает его и опрокидывает. Та часть вишневого супа, картошки, яичницы, которая не пристала к нашему платью, покрыла каменные плитки пола в старой пекарне. Мать вместе со стулом заваливается назад и умирает. Я стремглав вылетаю из дому, бегу на лужок под дубами, прижавшись лбом к корявому стволу, плачу навзрыд.

Появляется жена нашего северо-западного соседа, появляется младшая дочь соседа западного, и обе меня расспрашивают, хотят узнать, не ушибся ли я. Я ничего не отвечаю, тогда они начинают меня ощупывать, но проходит еще какое-то время, покуда мой голос пробивается на поверхность из пучины горьких слез: наш-то опрокинул стол, а я просто сказал господин супруг,а мама опять померла.

Мое высказывание звучит туманно. Женщины требуют подробностей, но тут является детектив Кашвалла и забирает меня.

Бабусенька-полторусенька отводит меня в комнату к родителям. Родители сидят на кушетке, держатся за руки и алчут новостей, как жители осажденной крепости. Я входил в контакт с врагом, осадившим крепость.

– Чего они тебя спрашивали, это бабье? – любопытствует мать.

– Они спрашивали, что со мной.

– А ты чего ответил?

Я рассказываю, что я им ответил, и мать журит меня:

– Уж не мог во двор выбечь! Людям интересно, почему упал стол, они рады, если мы в убытке, а все потому как у нас есть лавка.

Лавка, лавка! Выходит, лавка будет решать и то, куда мне бежать в горе, выходит, соври я, лавка была бы только рада. Не понимаю я мир своих родителей, хоть убей – не понимаю.

Ханка чистит пол в старой пекарне и поет при этом: «О любви говорить не надо…»Яичница сверкает желтым, вишневый суп – красным. Будь я художником, я мог бы порадоваться на красочные переливы яичной желтизны, вишневой красноты, огуречной зелени. Но я не художник. Я забираюсь на сеновал и размышляю над тем, что дедушка называет брехня.Получается, что взрослым можно брехать. Я это еще в Серокамнице знал.

Тогда была война, и дедушка, мое божество, приехал к нам погостить, а потом должен был вернуться в Гродок. Я очень не хотел, чтобы он уезжал. Дедушка уже совсем собрался в дорогу, но я цеплялся за его тачку, плакал и кричал, и тогда дедушка загнал тачку обратно во двор. Дело было в мае, кукушка начала куковать, а мне уже давно хотелось увидеть кукушку, и Ханка, она тогда служила у нас няней, вызвалась сводить нас, меня и мою сестру, в лес и показать нам кукушку. Дедушка сидел на валуне у задней двери нашего дома, как сидел всегда, отдыхая после огородных работ, ну я и согласился искать кукушку. Мы пошли в лес, мы услышали там кукушку, начали ее искать, но не нашли, и тогда Ханка с горя показала нам вместо кукушки голубя-вяхиря.

Еще и по сей день, когда я вижу, как мимо окна моей лоджии стремительно проносится вниз по долине стая вяхирей, мне невольно вспоминается, как однажды эти голуби, сами того не ведая, обманули меня, потому что, когда мы вернулись домой, дедушки там уже не было.

А теперь, коль скоро воспоминания все равно занесли меня в серокамницкие времена, я начинаю перелистывать их, как страницы книги, полной разнообразных событий. «Событие – это то, что было, из событий складывается история», – наставлял нас учитель Дитрих из Серокамница.

Жил там старик Кухер, который не мог бы радоваться жизни, не выпивай он каждый божий день по пол-литра очищенной. Покупал он ее у моей американской бабки, садился прямо перед трактиром в придорожную канаву, пил маленькими глоточками, а развеселясь, наигрывал на горлышке бутылки: Кукушка одинока, беспечно я живу…

Деревенские мальчишки порой насмешливо кричали вслед старику Кухеру: Препко! Препко! Препко! – это у него было такое прозвище. Кухер со своей стороны бранил этих поганцев, срывал с ног деревянные башмаки, швырял в мальчишек, а сам босиком гнался за ними, но мальчишки оказывались проворней, им доставляло особую радость сознавать, что старый Кухер вот-вот их схватит, а схватить так и не может.

Один раз Альфредко Штариковых подбил меня вместе с ними дразнить старого Кухера после того, как тот опорожнит свою граненую флягу. Старый пропойца даже и не подумал гнаться за нами. «Охти мне, ребятки, охти мне, ребятки, и что вы такие за ребятки, – говорил он, и глубокая печаль читалась на его красном лице с обвисшими щеками и набрякшими подглазьями. – Такие вы ще махонькие, а так мене забижаете, ну прям беда, ну прям беда». Не опасайся я, что Кухер все-таки оттаскает меня за уши, я бы подошел к нему и обнял его. То не пьяный Препко глядел на меня, а мой собственный дедушка, может, даже дедушки всей земли.

И вот еще что было в Серокамнице: когда меня кусал комар либо где-нибудь вскакивал прыщ и мне хотелось почесать это место, мать остерегала:

– Смотри не чешись, не то грязь попадет, станет болеть, и тебе отрежут руку.

Как-то раз перед нашим домом возник нищий – на двух костылях, без одной ноги. Конечно, это был инвалид войны, который надумал в голодное время разжиться хлебушком для своей семьи. Мать уделила ему кой-чего от нашей бедности, но самого инвалида использовала как наглядное пособие:

– Вот видишь, он сковырнул себе прыщик, – сказала она, когда бедный инвалид ушел.

Наставлениетак на меня подействовало, что я уже в школьные годы, если встречал где инвалида, был твердо уверен, что он плохо себя вел, не слушался родителей, чесался где не положено, а потому не особенно и жалел его.

Моя превосходная мать не желала также, чтобы я на глазах у всех, прилюдно отливал водичку.

«Вот ужо изловит тебя шиндарм, он тебе кой-чего отрежет!» – говорила она и снова обращалась к работе, прогоняла раздвоенную лапку своей машинки по длинным швам женской юбки и при этом пела в надежде на близкую побывку отца: Мельница, мельница, ты знай крутись, а я свою песню пою…Своим ученицам, которые учились у нее портняжному делу, она объясняла, что эта песня про мельницу саксонская, что она слышала ее в Гродке, когда там выступал один саксонский певец, и что саксонский язык очень красивый. А я сидел рядышком и мысленно занимался нашим жандармом, которого звали Канита, у которого были каштановые усы а-ля кайзер и который сверкающим взором вглядывался со своего велосипеда в этот испорченныймир. Как и пастор Бюксель, наш жандарм был человек строгих нравов. Чтобы сберечь побольше кожи для фронта,пастор Бюксель расхаживал в деревянных сандалиях, денно и нощно помнил о фронтовых героях, был весь какой-то негнущийся и все думал, все думал о героях. Еще ни разу с его лица не упала на меня улыбка.

Вот и с жандармом Канитой дело обстояло точно так же.

Когда он прислонял свой велосипед к веранде трактира, чтобы выведать у Американки,не проходили ли мимо цыгане, не заглядывали ли к ней спекулянты, из-под его усов ни разу не выглянула улыбка, адресованная нам, детям. Канита смотрел прямо перед собой, строго перед собой. На перекладине его велосипеда висел жесткий парусиновый портфель. Дедушка утверждал, будто в портфеле у Каниты хранятся кусочки масла да комочки сала, полученные от тех людей, которым по душе, что он всегда смотрит только прямо перед собой и не глядит ни налево, ни направо.

Однако, узнав, как обходится Канита с маленькими мальчиками,я пришел к выводу, что он на досуге пересчитывает отрезанное его ножом и хранимое в парусиновом портфеле. Должно быть, Канита был все-таки не настоящий человек, его не мать родила, а выковал деревенский кузнец на своей наковальне. Его злило все, что ни делают дети, поскольку он их не понимал, поскольку сам он никогда не был ребенком.

(Ах, бедный жандарм Канита! Он был такой усердный служака, и именно за усердие его после войны пристрелил один грабитель. Но это уже другая история!)

Как-то раз сводная тетка Элиза, которая в очередной раз побывала со сводным дедом на конской ярмарке в Хочебуце, привезла мне оттуда маленькие очки, пенсне,в которых щеголяли тогда чиновники и ученые. Пенснебыло с обычными оконными стеклами, детская игрушка, моей сестре тоже досталось такое. Мы с восторгом насадили их себе на нос, у Американкив трактире сели на скамью перед окном и стали глядеть на улицу, чтоб все прохожие увидели, что здесь сидят дети в очках, чтоб подивились на нас.

Но тут на шоссе показался Канита, и не успел он прислонить свой велосипед к веранде перед трактиром, как я уже сорвал с носа очки и отбросил их в сторону. Носить очки, думалось мне, – это право взрослых, а на детском носу очкам не место.

Я спасся бегством через заднюю дверь, я чуть не задохнулся на бегу, но зато ушел невредимым; уж верно, жандарм отхватил бы мне нос. Я дрожал всем телом, я побледнел, как покойник. А сестра заявилась домой и доложила: «Мама, Эзау выбросил свои новые очки». У нее они до сих пор красовались на маленьком носу, и выглядела она как недозрелая дама-патронесса.

Прежде чем упрекать мою превосходную мать за ошибки, допущенные ею в моем воспитании, я хочу выяснить, не запугивал ли я таким же манером своих сыновей, не совершал ли такие же ошибки, в гордыне своей полагая, будто воспитываю их как должно.

Выходит, жизнь в Серокамнице, где я провел самые ранние годы своего детства, тоже была далеко не рай? Или мне потому лишь вспомнились самые неприятные страницы этой жизни, что несдержанность отца и нечестное, на мой взгляд, поведение матери слишком меня огорчали? Разве не было и счастливых дней в моем серокамницком житье-бытье, разве не было оборотной стороны и у моих горестей?

Я вспоминаю тот день, когда меня овевал аромат тысяч цветущих ландышей, аромат, который умирает от попытки его описать, аромат, который подстрекал меня стать таким же ароматом и проникать в других людей. С могил на старом кладбище, что позади церкви, я срывал стебелек за стебельком, пока пук цветов не перестал вмещаться в мой кулак, и я помчался домой, желая с помощью цветов объяснить матери, что и сам хочу стать вот таким же ароматом.

И я вспоминаю тот отрезок своей серокамницкой поры, когда жил в Гродке у деда с бабкой, поскольку мать им на время меня уступила. Под городом была местность, носившая имя Парма,а уж откуда взялось там такое итальянское название, этого вам, пожалуй, не скажут даже краеведы. В Парме был трактир под вывеской Приют стрелка,а по этому названию сразу можно догадаться, что наша Парма находилась не столько в Италии, сколько в Пруссии.

В саду трактира, окутанные серо-желтым дымом плохих сигар военной поры, сражались любители ската, и сражения эти по накалу страстей ничем не отличались от довоенных. Участвовал в них и мой дедушка в бытность свою городским картежником. Порой дед с бабкой ездили туда по воскресеньям после обеда и брали меня с собой. Единым духом управившись с пирожным военного времени, я слонялся по живописной Парме,где была маленькая-премаленькая долина, по которой текла крошечная речушка. На отмели, именуемой бродом, деревенские жители черпали воду для скотины и для поливки, а я встретил там девочку-школьницу.

Она была смуглая, черноволосая, она босиком стояла в воде, набирала полный кувшин, а потом переливала из него воду в бочонок, который стоял на тележке. Так как я по своей привычке, сохранившейся у меня до сей поры, все пялился и пялился, девочка сама заговорила со мной, и доверчивость, с которой она подошла ко мне, привела к тому, что я немедля признал ее самой красивой девочкой из всех когда-либо мною встреченных. Это радостное и быстрое приятие людей, которые доверчиво идут мне навстречу и заводят со мной разговор, сохранилось у меня по сей день.

Девочка из пармскогоручья спросила, как меня зовут, пришла в восторг от моего имени и начала играть со мной в прятки. Мы играли, мы искали друг дружку, и теряли друг дружку, и были счастливы, когда находили друг дружку, и обнимались на радостях, и снова понарошку огорчались, если не могли друг дружку найти.

Когда девочка собралась уходить, мне стало очень грустно, но, прежде чем уйти, толкая перед собой свою тележку, она попросила меня снова прийти на другое воскресенье. Я пообещал, даже не подумав, что это зависит только от дедушки и от того, будет ли у него охота перекинуться в картишки. «Я хочу, чтоб ты был „связан“», – сказала эта девочка и, сняв железное колечко (а что в ту войну было не из железа?), надела его мне на палец. Кольцо было чуть тронуто ржавчиной, но для меня эта ржавчина была дороже любого золота. Мы махали друг другу, пока девочка не скрылась из виду за околицей.

Я вернулся к столу, где играли в скат и пили кофе, а поскольку я не посмел вмешаться в их разговор и поведать о своем приключении, мне пришлось демонстративно выложить на стол поближе к дедушке руку с кольцом. Бабусенька-полторусенька, она же в дальнейшем детектив Кашвалла, своими совиными глазками тотчас углядела у меня на пальце железный обруч, который я принял за кольцо, и спросила:

– Это что за гадость?

Мой маленький небосвод рухнул. Я попытался восстановить его, я помчался к броду, но там уже толпились другие водоносы, их крик и гомон помешали мне в тиши вспомнить о том, что я пережил на этом самом месте минут пятнадцать назад.

Но уж что бабусенька-полторусенька углядела, то углядела, дома она схватила меня за правую руку и обнаружила, что средний палец отек и посинел.

– Так я и знала, – сказала бабусенька и намазала мне палец жидким мылом. Мое верное колечко не сдвинулось с места. И наконец дедушка при помощи напильника осторожно снял его, а бабушка стояла рядом и причитала: – Чтоб ты больше ни от кого не смел брать такую гадость!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю