Текст книги "Лавка"
Автор книги: Эрвин Штритматтер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 35 страниц)
На заболоченном деревенском пруду обитают летом две-три стрекозы. От скуки они начинают кружить над нашими головами. Мы слышим, как свистят и звенят их крылья, мы отмахиваемся, поскольку не знаем, что у них на уме. Несколько месяцев назад Густав угодил в целый поток мандолинной музыки, натекавшей из какой-то беседки в Фриденсрайне. Маленький ансамбль мандолинистов проводил там репетицию. А напоминала эта музыка свист и звон от тысячи стрекозиных крыльев. Я подозреваю, что тяга Густава к мандолинной музыке объясняется его честолюбивым желанием воспроизвести звук, который издают стрекозиные крылья. Но вскоре мой друг меня посрамляет. Он начинает разучивать песню и проводит за разучиванием долгие часы у нас в детской. Дома Густав не показывается, домашним на него рассчитывать нечего.
Какое счастье, что у мандолины есть гриф, выложенный металлическими порожками, и что, если исправно водить пальцами в промежутке между двумя порожками, можно рассчитывать на возникновение чистого звука. Какой же капризный, какой плаксивый инструмент скрипка, если сравнить ее с мандолиной. Попав в руки новичка, она начинает квакать, она виляет между звуками, пока не сообразит, какой ей выбрать.
Пространство между двумя металлическими порожками называется лад.В самоучителе все лады пронумерованы. С помощью этих номеров Густав сперва очень медленно, а потом все быстрей наигрывает песню Сколько звездочек на небе…Песня, как выясняется, похожа на арифметическую задачу: один, потом два, потом четыре, пять, потом снова один, и, глядишь, мало-помалу получается песня. Это наблюдение внушает мне великолепную идею: я пишу на бумаге цифровую неразбериху из всех существующих цифр от единицы до десятки. При этом я глубоко убежден, что сработал новую песню, которую еще никто никогда не слышал, даже я сам – и то нет. В моей песне нет ни ладу, ни складу, я и сам вижу, зато это нечто новое и современное. «А люди пусть привыкают!» – требую я. Как нам известно, того же требует любой современный композитор.
Густав тем временем тренирует свои пальцы, делает их гибче, совершенствует свою игру и наяривает песню о звездочках в таком темпе, будто за ним гонятся сразу три собаки. Но без цифровых обозначений он беспомощен и беззвучен. Перед ним всегда должен лежать раскрытый самоучитель.
Мне это начинает надоедать. Я предлагаю Густаву исполнять ту же самую песню в ритме вальса и задаю такт, тихо похлопывая в ладоши. Выходит. Вот шагать в темпе марша оказывается для него потрудней, потому что Густав не может, маршируя, держать перед собой самоучитель. Приходится мне идти перед ним, пятясь задом, чтобы он видел цифры в самоучителе. Тут же выясняется, что Густав сам по себе не может выдерживать маршевый темп, что и маршевый темп ему тоже надо задавать. Для разучивания «Звездного марша» мы привлекаем в качестве подсобной силы Альфредко, брата Густава, чтобы он, пятясь задом, держал самоучитель, а я чтобы шел впереди маршевым шагом. Тут я вдруг постигаю высказывание босдомского флейтиста Липо Краутца: «Для маршевой музыки нужон свой талан».
Словом, маршировка требует слишком больших усилий. Мы решаем петь эту песню. Певцом буду я. Густав подпевать не может, ему нельзя отрывать взгляд от своих пальцев. Я один за другим исполняю все куплеты песни.
– Молодец, – хвалит Густав, – давай дальше.
Я удлиняю текст песни за счет куплетов собственного сочинения. Сколько птичек пронесется / По небесной синеве, / Сколько козочек пасется / В целом мире на траве.Я еще немало зверей вставляю в свою песню, но тут в саду у Заступайтов так громко окликают Густава, что не услышать это невозможно. Старый мельник осыпает его возвышенными прозвищами: «Треклятый парень, чертов приятель!» Густав, оказывается, должен выгребать навоз из хлева. Он прячет мандолину в коробку, разрешив мне, однако, время от времени доставать ее и упражняться в стрекозином шелесте. А самоучитель Густав прячет под куртку. Он явно намерен у себя дома завязать контакты (как нынче принято выражаться) со второй песней.
Какой там из меня хранитель мандолины! Не успел Густав уйти, как я уже достаю мандолину из коробки и без помощи самоучителя пытаюсь подобрать мелодию Славного товарища,а как только чувствую, что могу исполнить ее без сучка без задоринки, перехожу к Господу хвалу воспоем.Хорал получается сам собой.
Впрочем, мандолина – не первый инструмент, на котором я учился играть без всяких пособий. Первым была губная гармошка. Я играл на ней прищелкивая языком и через рупор, образованный моими ладонями, и тешил своей игрой не только себя самого.
Тут вмешивается одна история, к слову, так сказать, а кому не интересно, тот пусть перевернет страницу.
Дядя Эрнст завел себе двух братьев-сироток, уже конфирмованных. Старший тотчас задал деру, потому что дядя Эрнст ему не понравился, младший какое-то время пожил у них, потому что о нем заботилась тетя Маги. Всякий раз, когда дядя Эрнст в приступе ярости хотел избить мальчика, тетя Маги смело бросалась между ними, чтобы принять удары на себя. Так она поступала до тех пор, пока мальчик сам не смог больше вытерпеть, что тетка из-за него страдает. Ганс сбежал к нам и был – не без тайного удовлетворения – принят моей матерью. Ему отвели комнатку на чердаке, ту самую, где когда-то жил украинский кузнец Голуб, и он поступил на шахту Конрадперегонять там вагонетки.
Ганс хорошо играет на губной гармошке. Именно он учит меня прищелкивать языком. Мы играем на два голоса и образуем небольшой оркестр для торжеств внутрисемейного значения. Мы на два голоса выдуваем из своих легких Хох, Хайдексбург!, и Старые камрады,и Конькобежцы,и Над волнами,и Верная любовь до гроба,и Цветочек верности мужской.Моя мать делает из нашей игры дополнительный вид сервиса.Каждый сменщик,который в течение года исправно пил у нас свое пиво, получает в подарок ко дню рождения бесплатный концерт. Мы играем до того, что у нас начинают болеть уголки рта, и облагораживаем неслыханные количества босдомского воздуха, превращая его на своих инструментах в музыку.
Когда отец ведет переговоры с представителем мучной фирмы и сдабривает пивом благополучное окончание переговоров, раздается клич: «А ну, валяйте, ребятки!» И мы маршируем с нашим Хох, Хайдексбург!Много позже, когда я работаю вблизи Хайдексбурга на химической фабрике, которая застит мне романтический вид на старую крепость, я с грустью вспоминаю наши домашние концерты для двух губных гармошек.
Между тем Густав выбивается из сил, разучивая вторую песню, а именно просьбу к весне: Приди, весна, скорее, / вернись к нам, светлый май.На его мандолине май приходит очень медленно, заметно прихрамывая. Меня охватывает неодолимое стремление поучать, то гнусное стремление, которое я сам ненавижу, когда кто-нибудь проявляет его по отношению ко мне. Я проигрываю Густаву майскую песенку. Густав собирает лоб в складки. Его представления о том, как создается арифметическая музыка, посрамлены. «А где ты взял цифры?» – допытывается он. И никак не хочет верить, что я ощупью, по слуху подобрал эту песню на мандолине. В талант он не верит, он верит только в последовательность цифр. И, сочтя меня лжецом, уносит мандолину домой.
Я снова отброшен к губной гармошке, я играю песню об утренней заре, что сулит раннюю смерть, и песню о волнах, что в конце поглотят лодку вместе с рыбаком.
А в самом дальнем закутке Мельникова дома Густав продолжает трудиться над майской песней и своим энергичным треньканьем привлекает внимание среднего мельника. Тот, навострив уши, прослушивает весь дом и обнаруживает укрытие Густава. Распахнув дверь, он хватает мандолину за изящную шейку, мчится в дровяной сарай, бросает ее на деревянную колоду и рубит на мелкие части.
Густав приходит ко мне весь в слезах. Свои подозрения на мой счет он явно выкинул из головы. Я всегда бываю глубоко тронут, когда вижу, как плачет юноша или старик. До чего нестерпимой должна быть боль плачущего юноши, который уже загрубел и хочет казаться настоящим мужчиной, до чего нестерпимой боль старика, который знает жизнь! Вот-вот и я стану стариком. А научился ли я плакать про себя?
Густав показывает мне свои ладони. От работы с раскаленным стеклом и раздаточными вилами они покрылись сплошными мозолями из ороговелой кожи.
– Ты только погляди на мои руки, – всхлипывает Густав, – я своими руками заработал себе на мандолину.
Охотнее всего я потрепал бы Густава по голове, чтоб утешить, но такого рода нежности у нас в степи не приняты. Мы просто молча сидим друг подле дружки. Потом начинает свистеть скворец, и его свист звучит как сигнал.
– Он еще увидит, чего добился! – вдруг говорит Густав, подразумевая своего отца.
Густав заказывает по почте вторую мандолину. Я ее получаю. Кроме мандолины, в посылке лежит также хроматическая губная гармошка. Гармошка предназначена для меня, это плата за мою ассистентскую деятельность.
В комплект ко второй мандолине входит гораздо больше предметов, чем первый раз. Сама мандолина упрятана в футляр, к ней приложен ремень, на котором ее можно носить, и пестрые ленты, которым надлежит свисать с мандолинной шейки и развеваться на легком ветерке. Ленты расшиты цветочками и текстами. На одной, например, можно прочесть: Мой отец был случайный прохожий…
– Неверно это, – говорит Густав, – ну и лады…
На местном наречии «лады» означает «пусть так»…
В Босдом проникает все больше велосипедов. Прежде всего они позарез нужны тем шахтерам, которые живут за два-три села от шахты Феликс.Благодаря велосипедам шахтеры выгадывают лишний час жизни. Многие, вооружась лопатой, ищут этот выигранный час у себя в саду или в поле, копают – и не докапываются. Другие посвящают этот час, чтоб уж наверняка, питью пива в лавке у моей матери.
Потом желание обзавестись велосипедом просыпается и у женщин. Сперва у шахтерских жен, потом у бедняцких, и они тоже не один вечер проводят в поисках времени, которое должны были выиграть с помощью велосипеда, но освободиться раньше обычного так и не могут, дети по-прежнему изводят их своими капризами.
– Лисапеды пришли, потому как ихнее время пришло, – изречет дядя Филе десять лет спустя. Он, без сомнения, вычитал эту премудрость в какой-нибудь псевдонаучной статье. – Лисапеды, – говорит дядя Филе, – должны были свое отбегать, чтоб нам перейти к мотоциклам. – Ну совсем как мы нынче говорим: пушечные ядра были необходимы, чтобы мы смогли перейти от пушек к ракетам. Впрочем, нам развитиепошло на пользу: то время, которое помогли сэкономить машины и самолеты, не пропадает для нас впустую: мы используем его, чтобы с помощью особых аппаратов видеть на расстоянии, и мы видим, что война покамест происходит где-нибудь на Дальнем либо на Ближнем Востоке и что, следовательно, нам покамест незачем менять свой образ жизни, и мы узнаем, что множество искусственных спутников, которые бороздят мировое пространство, не только предсказывают, пойдет ли дождь, но и могут принести огромную пользу при ведении будущей войны и что снабженные фотоустановками ракеты наконец-то покажут нам, как выглядит Венера.
У записных ораторов есть излюбленные выражения, которые с необычайной скоростью расходятся по всему свету. Кому из нас не доводилось слышать об отягчающих обстоятельствахи о коренных проблемах? А недавно возникла новая мода – завершать свою речь словами: «благодарю за внимание». Ведь это что же получается? Выходит, они знают, что надоели нам, и благодарят за то, что мы дослушали до конца и не разбежались? Я хочу ввести аналогичную формулу для людей пишущих и извиниться за свое отступление: извините за внимание.
Женщины, которые ездят к матери за покупками на велосипеде, почти бесшумно плывут над землей, лишь их юбки да велосипедные спицы чуть слышно посвистывают; женщины нажимают ногой на тормоз, спрыгивают, прислоняют велосипед к стене как раз под общинным почтовым ящиком, и вот они уже стоят перед вами, а всего лишь пять минут назад были на другом конце села.
Удивительные приемы велосипедисток пробуждают в моей матери неясные мечты. Почему бы и ей не скользить над поверхностью земли – бесшумно, как ласточка перед грозой? Чем она хуже других? Разве она не собиралась в свое время стать канатной плясуньей?Для матери то, чем она собиралась стать, есть в глубине ее души совершившийся факт, может, она по-своему и права, когда предается подобным мечтам, только она забывает сделать прикидку на свои физические изменения, на свой вес, к примеру.
Время от времени у нас дома вспыхивают скандалы, возбудителем которых выступает отнюдь не мой дедушка. Поводом для скандалов служит то, что нынче принято называть изучением спроса. В субботу отец спрашивает у матери: сколько тебе надо булочек, сколько плюшек, сколько пирожных? А откуда матери это знать? Пожелания покупателей, как и все на свете, меняются от раза к разу: в одну субботу остаются нераспроданные булочки и плюшки, в другую их не хватает. Если залежатся пирожные, моя превосходная мать с ними справится, но булочки и плюшки черствеют, их приходится продавать за полцены, вот и готов семейный скандал, слово за слово, слово за слово, и вдруг мать заявляет, что с нее довольно, она хочет уйти навсегда. Она действительно уходит на ночь глядя, и все думают: ну, это она не всерьез, но мать не возвращается, мать решила поднатужиться, она ковыляет по сливовой аллее до выселков, где живут Цетчи, чтобы выплакаться на груди у тети Маги. Тетя Маги ее уговаривает, она хорошо знает отца, ей случалось с ним поспорить, когда они были детьми.
– Но потом мы завсегда мирились, – заверяет тетя Маги, – и вы помиритесь тоже.
– Мене любопытно, станет он мене искать или нет, – говорит мать, но проходит полночи, а отец ее не ищет, потому что он не знает, где она есть.
– Детей небось искупать забудут, – волнуется мать и просит дядю Эрнста запрячь Лысуху и отвезти ее домой. Второй раз она со своими мозолями такой конец не одолеет.
Упорно желая приобрести велосипед с освещением, с карбидной лампой, мать, возможно, представляет себе такие вот ситуации. Возможно, ей кажется, что, если она среди ночи покинет отца и уедет в Гродок к одной из своих кумпанок, это будет выглядеть гораздо эффектнее. Возможно, там она встретит больше понимания, когда будет жаловаться на отца. Тетя Маги, как ни крути, по-родственному пристрастна.
Знакомая писательница, одна из самых сильных женщин, которые встречались мне на моем веку, эдакая Мамаша Кураж,обратила мое внимание на силу слабых, и если хорошенько подумать, моя мать и принадлежала к числу этих сильных слабых: она провозгласила велосипед подарком ко дню рождения.
– Я ведь почти никогда ничего для себя не прошу, – говорит она, – вы уж скиньтесь и купите мне велосипед.
Первой выкладывает свою долю моя добросердечная бабусенька-полторусенька. За ней следует дедушка. Что ж остается моему отцу, кроме как одобрительно кивнуть, а кивок этот служит для матери своего рода разрешением запустить руку в кассу и добавить недостающую треть.
Материн велосипед попадает в Босдом не стараниями какого-нибудь велосипедиста. Тщательно запакованный, он приезжает в Босдом на дедушкиной телеге с брезентовым верхом. Дедушка, который любит беседовать с лошадьми или со встречными предметами, когда не сочиняет свои присказки, говорит велосипеду:
– Один конец мы тебе сберегли, стал быть, ты попадешь к хорошим людям.
Во время празднования велосипед с тонким никелированным рулем, с блестящей жестяной лампой, с пестрой защитной сеткой и лакированным кожухом для цепи стоит, прислонясь к праздничному столу, и важничает, все равно как год назад говорящая машина дяди Эрнста.
Месяц рождения моей матери – февраль – не самое подходящее время, чтобы учиться ездить на велосипеде. Для нее велосипед вроде лошади, на которой ей предстоит обучаться верховой езде.
– Мне надо к нему сперва попривыкнуть, – говорит она, и, когда воскресное утро выдается морозное и сухое, она достает его из чуланчика и два-три раза обводит вокруг голубятни. Велосипед не валит мою мать с ног, и она с гордым видом требует похвал.
– А здорово я его вожу, верно?
Но в велосипеде, как оказывается, за время долгого стояния накопилась силушка, а тут приходит весна, и солнце вместе с теплым воздухом заставляют мать, хочешь не хочешь, сесть в седло.
Отец выступает в роли стремянного. Наделенный железной душой велосипед обеспечивает нашей семье несколько вполне гармоничных вечеров. В предвесенних сумерках, когда жизнь деревенской улицы определяют летучие мыши, дедушка, бабусенька и мы, дети, полные доброжелательности, наблюдаем, как моя мать берет уроки верховой езды. Отец бегает так, как ему уже не доведется бегать никогда в жизни. С такой скоростью он бегал только на войне. Но война, которая не минует большинство немецких мужчин, для него уже осталась в прошлом.
Мать – в седле, отец – с рукой под седлом. До соседского дома дорога идет под уклон. Вообще-то отцу можно только посочувствовать: он мчится со всех ног, даже и не подозревая, что помогает матери освоить новую возможность побега. Впрочем, не будем расточать понапрасну свое сочувствие: этот побег, как мы с вами еще увидим, никогда не состоится.
Летучие мыши крайне удивлены шумом и возней на предвечерней деревенской улице, соседи удивлены не меньше, но из деликатности не выходят со двора и только подглядывают между ветвями либо в щели да слушают, как командует моя мать: «Быстрей! Медленней! Не отпускай велосипед!» Еще они слышат, как пыхтит и отдувается мой отец.
Несколько вечеров проходит в таких занятиях, и вот однажды вечером отец незаметно отпускает седло, забирает свою руку, лишает его поддержки. Матери невдомек, что она стала на несколько секунд канатной плясуньей, как всегда мечтала, но потом она замечает, что отец остался где-то позади, и оглядывается, а что произошло дальше, я, пожалуй, могу вам и не рассказывать.
На гармонии предвесенних вечеров, овеянных крыльями летучих мышей, появляются первые царапины, на велосипеде тоже.
– Как же ты мог мене отпустить, чтобы я разбилась?! – укоряет мать отца. Отец должен заранее предупредить ее, перед тем как отпустит, чтобы она могла к этому подготовиться.
И вот настает торжественный день: мать самостоятельно проезжает первые сто метров без поддержки задыхающегося отца. Правда, спрыгивать с велосипеда, как это делают приезжающие за покупками женщины, она не может: мозоли, мозоли. Она замедляет темп, тормозит и заваливается на бок:
– Господи Сусе, вот вроде и выучилась. – Впрочем, особой уверенности мать явно не испытывает.
Первый выезд – а вы как думали? – ну конечно же, в Серокамниц. Визит к Американке.И вообще, чтобы серокаменцы увидели, чего мы достигли. Хорошо, что у нас есть велосипед, ведь предъявить тестомешалку отец при всем желании не смог бы. Отъезд назначен на десять часов. А где десять, там и одиннадцать. Отец в новой шляпе с серой лентой. Шляпы в Серокамнице тоже еще не видели. У матери на голове корона из накладной косы. Оставшиеся члены семейства собрались перед домом на торжественную церемонию проводов; это моя сестра, я, брат Хайньяк, Ханка с Тинко на руках и, наконец, дедушка с бабушкой – акционеры велосипедной компании. Тинко ревет. Ему страшно, что мать больше не ходит своими ногами, а катится по земле на колесах. Помахать ручкой на прощанье мать еще не может.
Село остается позади. Мать балансирует на узких велосипедных тропинках, наезженных шахтерами. Ей вполне удается объезжать стоящие на пути деревья. Отец следует за ней на безопасном расстоянии, прокладывает курс и подает сигналы:
– Поберегись! Впереди здоровая каменюка! – Мать лавирует.
Проезжают через соседнее сельцо Малая Лойя, потом дорога идет лесом, потом снова полем, и тут вдруг что-то бросается под переднее колесо.
– Батюшки! Какой манюсенький лягушонок! – взвизгивает мать, разворачивает переднее колесо, попадает в колею, глубоко рассекшую закраину поля, падает и остается лежать, ожидая, когда подоспеет отец.
Отец помогает матери подняться. Мать совсем сникла, ей уже неохота забираться в седло.
– Только не сегодня! – говорит она. Обод переднего колеса согнулся, у матери кровоподтек на щиколотке, зато лягушонок цел и невредим. А восклицание Батюшки! Какой манюсенький лягушонок!отец вводит в семейный обиход, и по сей день его употребляют все члены семьи, то есть те, которые еще имеются в наличии, когда им грозит какая-нибудь ничтожная опасность.
Отец усаживает мать на обочину, спешит домой и прихватывает там телегу вместе с дедушкой. Вдвоем они перекладывают мать на телегу: уехала на двух колесах, вернулась на четырех; и с тех пор я ни разу не видел ее около некогда столь желанного велосипеда. Воскресными вечерами она больше не заглядывает в чулан, не протирает велосипед тряпкой, не треплет его по холке, как всадник своего верного коня, пронесшего его сквозь бури и невзгоды. Зато – с явной целью вскарабкаться на бесхозный велосипед – около него возникают совсем другие фигуры. Ханка берет его, чтобы навестить родственников в Серокамнице. Моя сестра, храбрая покорительница высоких деревьев, когда поблизости нет матери, упражняется в том, что мы называем «пиликать на велосипеде».
Но виртуозные пассажи сестры недолго остаются тайной: детектив Кашвалла выслеживает ее и награждает восклицанием:
– Ты токо глянь на эту пигалицу!
Мать произвела мою сестру в доставщицы молока. Раз лихой скакун велосипед не повиновался ей, когда она хотела на нем скакать, пусть влачит свои дни как извозная кляча.
Мне бы радоваться, что отныне я избавлен от доставки молока и субботней лотереи, в которой можно выиграть лупцовку от Румпоша, но тут во мне просыпается тщеславие, сестра моя и без того ходит в любимицах у Цетчей, а тут мои акции совсем упадут. Окончательным доказательством моего поражения служат слова бабушки, что моей сестре надо бы родиться мальчишкой, а мне – девчонкой.
Вечером, когда все домашние уже намерены залечь на боковую, я украдкой осваиваю велосипедную скрипку, и у меня получается довольно лихо. Если я заранее как следует его разгоню, мне даже удается осторожно взгромоздиться на седло, и я ощущаю свое превосходство над сестрой. О том, что мои ночные упражнения не остаются тайной, я узнаю, когда бабусенька поручает дедушке сделать седло чуть пониже.
Теперь я и сам личность, а велосипед открывает передо мной возможности и сверхвозможности. Настанет день, и я поеду в Гродок, в гости к дяде Филе, а там и вовсе в Берлин и прихвачу с собой черствые булочки, чтоб кормить зверей в зоологическом саду. Я то и дело поглядываю на велосипед, который таит в себе столько будущих возможностей, но велосипед стареет на глазах даже от тех возможностей, которые открываются перед ним в Босдоме: краска на руле потрескалась, коробка для цепи покрыта вмятинами, сетка на заднем колесе порвалась, а от ударов раскачивающегося бидона облупливается черный лак на раме. Впрочем, почему бы велосипеду и не стариться? Дедушка стареет, бабусенька-полторусенька тоже, сестра и я – мы тоже стареем, вот только наше старение до поры до времени называют ростом. Ох, уж это смешение человеческих понятий!
А теперь давайте еще разок заглянем в лавку, чтоб вам не пришлось говорить, будто я вас надул, дав книге такое название.
В воспитательных целях моя мать не только знакомит нас, детей, с тем, как, на ее взгляд, живут в свете, потихоньку-полегоньку– ее выражение – наставляет она также своих покупательниц. (В этом смысле я кое-что унаследовал от матери. Мне вечно надо быть начеку, чтобы не дать ходу бушующему во мне стремлению поучать всех и вся, а если удается, то и придушить его.)
Бременские дубинки– так прозываются сигары, которые до сих пор по совету моей матери пользовались наибольшим спросом у шахтеров и пивохлебов. «А еще парочку бременских!» – так говорилось у нас, пока очередной коммивояжер не нахвалил матери новый сорт сигар, торгуя которыми она сможет с каждой штуки зарабатывать на один пфенниг больше. Называется этот новый сорт «Colorado claro».
– До чего ж иностранское прозвание, – говорит мать на изысканном немецком языке.
– Испанское, – многозначительно поясняет коммивояжер.
Мать переключает своих курильщиков на новый сорт:
– Новый сорт сигаров, господин Наконц, «Колорадо кларо», – и после небольшой паузы добавляет: – Испанские. – Приходит другой покупатель, то же предложение: – А может, парочку новых сигаров «Колорадо кларо» – испанские?
Мать терпелива в своих рекламных усилиях – изо дня в день, из недели в неделю. Судя по всему, новые сигары не так уж и плохи на вкус, тем более что новых бременскихв магазине больше нет. Их попросту вытесняют из моды. И вот уже один курильщик за другим требуют «Колорадо кларо» – испанские. Поясняющий довесок испанскиене стоит на ящике с сигарами, он есть порождение материной страсти поучать.
Однажды вечером мать извлекает из кармана своего фартука какую-то бумажку. На бумажке записано изречение. Изречение она позаимствовала у одного коммивояжера и просит меня написать его печатными буквами на белом картоне. Я пишу его шрифтом, который подсмотрел среди заголовков Шпрембергского вестника,превращая тем самым в некое объявление, после чего прикрепляю кнопками к той полке, на которой лежат сладости. Торговля в долг – купцу не впрок: и товара нет, и покупатель сбег.
Мать со мной не согласна. Надо писать не «сбег», а «сбежал», но я считаю, что слова должны рифмоваться, и даже изъявляю готовность поставить свое имя под написанным мною же изречением. Я отвечаю за качество своей продукции, как сегодня принято говорить. Мать согласна.
Большинство покупателей даже и не замечают, как я поизмывался над языком, но, когда мое творение попадает на глаза госпоже баронессе и госпоже обер-штейгерше, мать говорит извиняющимся тоном:
– Ах боже, вы уж не взыщите, госпожа баронша, это мальчик наш написал.
Много лет спустя фрау пасторша покажет матери несколько выпусков моего первого романа и спросит:
– Это ваш сын написал?
– Господи, – вскричит мать, – неужто наш мальчик опять что-то написал!
– А разве я не предсказывала? – спросит госпожа пасторша, и мать с шумом выдохнет задержанный в груди воздух.
Недели две спустя мать просит меня написать очередной призыв к покупателям, очередную коммивояжерскую мудрость: Кто без денег к нам придет, / Пусть до завтра подождет.
– Неуж люди теперь только в долг и покупают? – спрашивает отец. Он возникает перед нами, будто строка из нежной песни ( У песни о любви мелодия нежна,как поется в одном современном шлягере).
Моя мать так все красиво продумала с этим изречением. Вот придет покупатель, захочет что-нибудь взять в долг, а потом увидит изречение и раздумает, придет на другой день, чтобы купить в долг, а на другой день завтра-то опять будет на следующий день, и так далее, и так далее, а в конце концов он и вовсе раздумает покупать в долг. Моя превосходная наивная мать, она совсем упустила из виду, что не всякий, кто прочел театральную афишу, так сразу и побежит в театр.
Покупатели, во всяком случае, продолжают платить наличными все так же неохотно и с проволочками, а мать платит своим поставщикам неохотно и с проволочками, вот разве что поставщики требуют с нее проценты, если платеж просрочен. Но может ли моя мать в свою очередь брать проценты с тех покупателей, чей столбецпростоял дольше месяца?
– И что же это за времена настали, – причитает она, – все меньше получаешь за свои деньги. А в газетах только и разговору, что про доллар. Ну какое нам дело до американского доллара?
Цены растут, нимало не считаясь с заработками покупателей. В Босдом просачивается нечто, чему коммивояжеры дают название инфляция.Карле Наконц называет ее инфаляция,Коаллова Густа – унфаляция,а каретник Шеставича, само собой, – инфляшия.Люди толкуют, будто эта напасть идет к нам из Берлина. Между прочим, из Берлина пришел, вытеснив инфлюэнцу, и грипп, человечья чумка, как называет его дедушка. А инфляция, на мой взгляд, – это нечто вроде гриппа у денег.
Дедушка, мозговой трестнашей семьи, сидит у себя в мезонине и все считает, все считает.
– Вскорости от вашей земле ни камушка не останется, – утверждает он. Поскольку, если верить дедушкиным расчетам, у нас ничего почти не осталось, а мы знай себе живем дальше, мы, должно быть, повисли в воздухе.
– То-то будет грому, когда вы шмякнетесь оземь, – предостерегает дедушка.
Я жду, когда будет гром, жду без особого страха, скорей с любопытством. Мне еще невдомек, что такого рода зависание в воздухе – не диковина в мире экономики, что порой целые правительства вместе со своими странами и народами проносятся сквозь время, оторвавшись от земли.
Владельцы шахты господа фон Понсе собирают урожай на земле и под землей. Впрочем, на земле урожай не такой обильный, овес дает тощие метелки, рожь – мелкий колос, потому что те же Понсе, собирая урожай угля, отсасывают подпочвенные воды. Но рига у них тем не менее есть, и они свозят туда свое зерно, обмолачивают его, а потом ждут, когда на рынке сложатся подходящие цены.
Рига стоит метрах примерно в ста от мельницы на скудной песчаной почве, и, когда зерно продано, большое деревянное здание пустует. В тот год, о котором я веду речь, Заступайтов Густав при помощи своей мандолины превращает ригу в мюзик-холл.В пустой риге такое красивое эхо, каждый звук хвастливо заявляет о себе, задается, важничает и усиливает музыкальные амбиции Густава.
Проходит неделя, потом другая, и у Густава возникает потребность в ударном инструменте. Он уговаривает Альфредко, своего брата, который окончательно перерос статус древесной обезьяны, заказать себе таковой по почте.
Альфредко листает каталог фирмы Август Тогенбрук из Цвибака.Лично он предпочел бы ружье, и Густав обещает ему ружье, только пусть сперва закажет какой-нибудь ударный инструмент.
– А платить кто будет? – спрашивает Альфредко.
– Не твоя забота, – отвечает Густав.
Густав мстит своему отцу, среднему мельнику, за растерзанную мандолину, мстит долго и накладно. Он наставляет Альфредко, как добывать деньги для заказов: ящики из-под сигар, что рядом со шляпой! Получать снова поручено мне, а за хлопоты Густав награждает меня книгой, которая приходит в той же посылке: Тарзан у обезьян!
Я тотчас скрываюсь в дебрях девственного леса, вместе с молодым Тарзаном меня похищает обезьяна, вместе с ним я учусь по букварю, оставленному его покойными родителями в лесной хижине, я учу английский по тому методу, которым и по сей день пользуются исследователи иероглифов. Я читаю запоем, и тут, помимо всего прочего, меня осеняет великолепная идея: как только мне удастся выкроить свободную минуту среди всех моих обязанностей и домашних заданий, я начну изучать французский, и начну таким способом, который я сам, как мне кажется, и открыл. Способ этот чрезвычайно прост, даже удивительно, что его никто не открыл раньше: я выучу французскую азбуку, а потом из отдельных букв буду составлять названия предметов, которые меня окружают. О, я был смекалистый ребенок, сегодня меня прозвали бы фантазером.








