Текст книги "Лавка"
Автор книги: Эрвин Штритматтер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 35 страниц)
Лично мне электрический свет тоже очень кстати. Мы с Германом, моим дружком, заставляем его работать даже средь бела дня, когда папаша Витлинг и братья Германа уходят на работу. Мы завешиваем окна в кухне, делаем вид, будто сейчас вечер, и проверяем, не меньше какого размера должны быть предметы, чтоб их можно было углядеть с помощью электрического света. Наловив кузнечиков, мы пускаем их прыгать по полу и видим их так отчетливо, будто это и не кузнечики вовсе, а небольшие слоны. Мы проводим аналогичный опыт с куриными блохами. Это хоть и трудней, но мы все-таки можем различить, что все они сигают под кухонный буфет. А там пусть сами смекают, как им вернуться к своим курам. Я проверяю, можно ли читать газету в любом углу кухни. Оказывается, можно. И тогда мы снимаем с окон одеяла, и свет лампочки сразу делается жидкий-прежидкий, все равно как ложка малинового сиропа, если ее развести в ведре воды.
Чтобы передвигаться, человеку нужны две ноги, а току – две проволочки. Через каждые пятьдесят метров бегущий по пустоши ток должен отдыхать. Отдыхает он на резоляторах.Это мы говорим резоляторы,поскольку каждый может себе представить, что такое резолюция.В нас копошатся вопросы: «А почему это провод должен присесть на фарфоровую тарелку? Почему нельзя его просто обмотать вокруг столба?» Ответа нет. Монтеры, которые вели проводку, уже исчезли. Никому не приходит в голову спросить у Румпоша. Этого еще только не хватало, чтобы школьники начали задавать вопросы учителям.
Дедушке кто-то когда-то рассказывал, что, если поднести перочинный нож к электрическому проводу, ток отшвырнет тебя вместе с твоим ножом куда подальше.
«Ну, с моим-то ножом я, конечное дело, запросто мог потрогать провод, потому как у него ручка была резолирована», – сказал мне тот мужик, который мне это сказал.
А баба Майка утверждает, будто электрический ток – это жизнь.
Я не соглашаюсь: жизнь – это то, что можно увидеть, что двигается, что проходит, что бежит туда и сюда, что растет.
– Это все проявления жизни, – так баба Майка.
– А в каменьях тоже есть жизнь?
– В каменьяхтоже есть жизнь, только углядеть ее можно тысячелетними глазами.
– Баб Майка, а у тебя тысячелетние глаза?
В ответ Майка дает мне подзатыльник. И больше никакого ответа.
Загадки, которые загадывает мне Майка, я складываю в погребе своих мыслей чуть сбоку, но иногда я достаю их оттуда. И много лет спустя мне удается обнаружить жизнь в камнях.
В предвечерние сумерки, в ту самую пору, которую французы называют «час между собакой и волком», я, заметно постаревший жизнепроходец, сижу порой в своей комнате и пытаюсь ни о чем, решительно ни о чем не думать. Но я не противлюсь, когда из меня вдруг начинают лезть мысли, когда мой взгляд притягивает к себе выходящее на юго-восток оконце, перед которым растет колеус, он же крапивка, – то растение с розовыми, как пион, листьями, что мы с Брехтом много лет назад привезли из Бельгии. Почему всякий раз именно через юго-восточное окно моего кабинета мысли увлекают меня в родную деревню, в Босдом? Я решаю проверить себя по атласу, я ставлю указательный палец в ту точку, что носит имя Гродок, Шпремберг тож, и загадка сразу разрешена: юго-восточное окно смотрит на Босдом. Тут я покорно отдаюсь на волю своим мыслям, вспоминаю Козью гору, своего дружка Германа, который так и оставался моим другом вплоть до юных лет, когда он завел себе подружку. Еще я вспоминаю Майку, свою двоюродную бабку: до сего дня никто не сумел глубже и убедительнее, чем она, объяснить мне, что такое электрический ток.
Семьи с Козьей горы не коренные босдомцы. Правда, когда мы, Матты, переехали в Босдом, они уже были здесь. Обитатели Козьей горы все родом из Ландсберга-на-Варте, говорят на ландсбергском диалекте и вводят в наш обиход престранные слова и обороты. В Босдоме говорят: «Ничуть не бывало», а ландсбержцы говорят: «Да вроде как не было», это звучит не столь самоуверенно, и босдомцы относятся к этим словам терпимо, есть и такие обороты, которые, словно кузнечики, перепрыгивают с Козьей горы в деревню. Например, изысканный призыв: «Ты мне не тычь!»
Я даже могу себе представить, как ландсбержцев занесло в Босдом: надумали они как-то раз на троицу совершить прогулку в Босдом, присели на Козьей горе под большой дикой грушей, перекусили, и так им все понравилось, что они сказали: здесь мы и останемся!
Я ничего не знаю о вербовщиках, которых семейство шахтовладельцев с французской фамилией фон Понсе засылало на восток, чтобы вербовать шахтеров для закрытой добычи бурого угля. От босдомской голытьбы и бедных крестьян тогда большого проку не было. Они обрабатывали землю, но зарываться в нее с головой и губить свои поля они не желали.
У Витлингов шестеро парней и одна девка. Герман, мой дружок, спорит со мной. Он утверждает, что и у него была мать, но, когда его спросишь, как она выглядела, он не может ответить: «Я же совсем махонький был!»
У меня это не укладывается в голове. Раз у человека была мать, он должен знать, как она выглядела, пусть даже он был махонький-премахонький, когда она ушедши.
Когда мы переехали в Босдом, из Витлингов дома осталось только четверо. Двое до сих пор не вернулись из плена, а третий по пути домой застрял в Магдебурге. Там, оказывается, одна девица, уж такая деликатная, такая деликатная, что прямо сил нет, раскрыла ему свои объятия и не пустила его дальше.
«Он уговаривает меня, чтоб я за него вышла», – написала эта девица Витлингову отцу.
А дочь Витлингов поступила в Берлине в услужение и не вернулась. Ей там попался парень, который ее не отпустил. Ну и лады!
Витлингов Вилли рассказывает нам о своей жизни в плену. «Если нам случалось проштрафиться, – говорит он, – нас привязывали под водосточный желоб с маленькой дыркой, и на стриженую голову падала капля за каплей. Страшней наказания не придумаешь».
– А когда дождя не было?
Вилли на мгновение теряется.
– Ну, тогда они сами лили туда воду.
Мы не понимаем, почему капля воды – это такое страшное наказание. Тогда Вилли пробуравливает дырочку в трубе пристройки и говорит:
– Кто хочет, могу привязать.
Вызывается Витлингов Адольф. Вилли привязывает брата веревкой, ставит его как раз под дырочку и заливает в раструб воду. Капли падают через дырочку на голову Адольфу.
– Чем медленней, тем хужей, – поясняет Вилли. – Ты ждешь, вот упадет капля, а она все не падает и не падает, а потом вдруг шлеп!
Человеку непосвященному возня у Витлинговой пристройки показалась бы необъяснимой и загадочной. Для нас же французская пытка принимает форму состязания, при котором я остаюсь зрителем. Я хочу выяснить для себя, что так ужасно воздействует на связанного: медленное падение капель или страшные комментарии, которыми Вилли сопровождает пытку: «Капля могет дырку в камнях пробуравить, – поясняет он. – Когда наших отвязывали, кой у кого были дырочки в голове». После этой угрозы привязанный под Витлинговым водостоком издает страшный вопль: «Отвяжите мене! Отпустите мене!»
Сын Витлинга Отто побывал в плену у англичан. Он не принес с собой новые методы пыток, зато принес искусство так штопать большие дыры в носках, словно они не заштопаны, а надвязаны. Моя неустанно идущая в ногу со временем мать приглашает Отто на кофе с пирожными, потчует его от всей души, а под конец просит его обучить ее искусству так штопать дыры.
Этому искусству так изысканно расправляться с дырами Отто выучился у английского сержанта, который питал нежные чувства к одному солдату.
Левая рука Отто держит грибок для штопки, правая, дрожа, ведет нитку. Дрожит она потому, что Отто курит английские сигары, а они пропитаны опиумом, если вы, конечно, знаете, что это такое.
Искусные руки несостоявшейся канатной плясуньи пробуют себя в художественной штопке. Мать наливает Отто еще чашку кофе и хочет узнать поподробнее о личной жизни английского сержанта. Отто, к сожалению, не может удовлетворить это пожелание, он не знает, как они это делали, он знает только, что они ходили по лагерю под ручку, все равно как муж с женой.
Воспоминания о плене! Ни Вилли, ни Отто не могут без конца выезжать на воспоминаниях. Кто берет хлеб из буфета, тот должен позаботиться, чтобы хлеб там не переводился. Таков железный закон Босдома. Вилли – пекарь, а Отто – стеклодув, оба остаются жить у отца, а для работы забираются в штольни шахты Феликс.Холостой отец и пять холостых сыновей. Отец стирает, готовит, обихаживает коз и кур и ежедневно восемь часов добывает уголь в шахте. Сыновьям приходится хлопотать по хозяйству. Конечно, не все они одинаково искусны, да ведь «куды ж денешься, потому как жены у мене нет, – говорит папаша Витлинг, – тут уж хучь стой, хучь падай».
Папаша Витлинг – коренастый, чуть сутулый человек. Все, за что ни возьмется папаша Витлинг, он делает, хорошенько поразмыслив. У него мысли не отделены от поступков. Непомерный аппетит сыновей заставляет его носить закупаемый у нас товар в заплечной корзине. Когда он приезжает за покупками, женщины как по команде отходят в сторонку. Они восхищаются, они сочувствуют. Маленькая, беззубая и малость трясучая вдова Бетхерка говорит: «Прям до слез его жалко. И ведь один как перст!»
От Витлингова сына Пауля приходит письмо из Магдебурга. Его написала готическим шрифтом жена Пауля Фрида. Письмо лежит на буфете. Мне как близкому другу Германа доверено его прочесть: Пауль, шорник, при посредстве своей жены спрашивает, можно ли ему вернуться домой, он тоскует по родному дому, вдобавок ему обрыдло работать на мастера: все приводные ремни да приводные ремни для магдебургских фабрик, а он бы хотел делать конскую сбрую, перетягивать старые кушетки, к тому же в плену он выучился изготовлять шислонги.«Дорогой отец, я вытащил счастливый билет, у Фриды есть сбережения», – это пишет Фрида о себе. «И я смог купить шорный струмент, – это пишет Фрида о Пауле, – и в Босдоме я мог бы работать на себя, а не на мастера».
Почему бы Паулю и не приехать в Босдом, почему бы и не работать на себя? Все братья дружно за, а про отца и говорить нечего. Где живет шестеро мужиков, найдется место и для седьмого, тем более что он привезет с собой женщину, которая окружит семейную жизнь подобающим ей золотым ободком.
Пауль и Фрида прибывают в Босдом. Пауль невысокий, приземистый, похож на отца. Чужбина изрядно его пообтерла. Свою шорную мастерскую он устраивает на Витлинговой кухне. Теперь, когда приходишь к Витлингам, миновав умывальник и вешалку для полотенец, сразу оказываешься в мастерской. Раньше у них на кухне чаще всего пахло отварной картошкой, теперь там установился смешанный запах лошадиного пота и чепрачной кожи.
Теперь несколько слов про Фриду: у нее черные волосы и бледное лицо, можно сказать, что она черная с белым, и говорит она не по-босдомски, а так, как говорят у них в Магдебурге.
Фрида утверждает, что не может ходить в башмаках на деревянной подметке. «Отродясь я в деревянных не хаживала», – говорит она. Фрида не желает есть картошку с льняным маслом, ее от этого масла «с души воротит». Папаша Витлинг склоняет голову набок и чуть заметно покачивает. В босдомском крае картошка с льняным маслом – основное, праздничное кушанье…
Фрида сообщает, что она получила циломудроевоспитание и желает спать со своим Паулем в отдельной комнате, чем вносит полную неразбериху в спальную систему Витлингов. По ее милости четверо Витлингов должны теперь спать в горнице, а двое – на кухне. Фрида и Пауль спят теперь в дальней комнате с видом на поросший вереском Мюльберг.
Раньше у Витлингов всегда было тихо, сейчас там словно льет затяжной дождь из слов. Правда, Фрида делает вместо папаши Витлинга кой-какие дела по хозяйству, но в уплату за помощь он должен слушать, как она без умолку тарахтит недовольным голосом. Фрида успевает за день наговорить больше, чем наговаривали все шесть Витлингов, вместе взятые, за неделю: и кухня-то ей слишком тесна, и заказчики-то таскают слишком много грязи, и в горнице-то у нее нет осветительной точки, и голова-то у нее болит от запаха льняного масла, и козы-то больно строптивые, и куры-то плохо несутся, и девери-то слишком ленивые.
Витлингов Вилли надумал в Хочебуц, к глазному врачу. Его глаза не переносят работу под землей. На вокзале он встречает знакомого магдебуржца.
– Тогда ты, поди, и нашу Фриду знаешь? – спрашивает его Вилли.
Магдебуржец в ответ шутливо:
– Ах, Фридочку-то, н-да… – и больше ни слова.
Но Вилли и того довольно. Он вполне может себе представить, что скрывается за этой краткой характеристикой. Теперь Витлинговы ребята называют свою невестку «магдебургское хайло». Хотя, спрашивается, чем виноват город Магдебург, что Фрида говорит без умолку?
Не получился золотой ободок для семейной жизни. Витлинговы парни наскоро переженились. Вилли берет в жены малость засидевшуюся дочь крестьянина с выселков за три деревни отсюда и перебирается к ней.
Отто берет девушку с небольшим довескоми занимает казенную квартиру от шахты на босдомском фольварке.
Третьему же Витлингову сыну, по имени Райнольд, дядя Эрнст отказывает свою работницу, правда малость подержанную, но зато в красивом денежном обрамлении.
А Фрида остается, все такая же черноволосая и бледная. Рассчитывать, что она нагуляет румяные щечки, не приходится. Она вовсе не дурна собой, она не такая, чтобы поспешно отвести глаза, едва на нее взглянешь, главное, зубы у нее белые и ровные, будто клавиши игрушечного рояля, вот только Фридина улыбка всегда завершается воркотней:
– Хорошо ты к нам снова побывал, – говорит она, когда я вызываю играть своего дружка Германа, выставляет напоказ свои рояльные зубы, потом снова прячет их и бурчит: – А счас ты отсюль выдешь и сбросишь свои деревяшки за дверям.
Будто мои деревянные башмаки не обувь, а колодки каторжника.
Позвольте мне здесь на скорую руку воспеть хвалу деревянным башмакам. Я уверенно шагаю в них по жизни, я катаюсь в них по льду, играю в футбол. В своих деревянных башмаках я бегаю наперегонки с дружками, я привык на бегу отбрасывать их назад и тем сеять замешательство среди соперников, но этот маневр не одобряет моя мать. Из меня должен получиться приличный человек, а приличный человек не бегает в носках, но именно этого требует от меня Фрида.
Я больше не хожу к Витлингам. Я теперь вызываю Германа свистом.
Теперь Витлинговым мужикам запрещено купаться летом в маленьком деревянном чану, который они ставят посреди кухни. Теперь им велено мыться на дворе, под грушей, всем без исключения, хоть бы и самому папаше Витлингу, который как-никак когда-то был здесь хозяином. Люди говорят: дайте срок, Фрида еще загонит своих мужиков на деревья.
Прежде чем Фрида окончательно показала свой нрав, я частенько сиживал рядом с папашей Витлингом и глядел, как он сбивает масло из козьего молока, как он штопает, как он гладит, а когда он чистил картошку, я ему помогал. Я охотно ему помогал: у них в кухне было так тихо, так спокойно. У нас беспокойство, исходившее из пекарни, сталкивалось в старой пекарне с тем, которое исходило из лавки, порой оба эти беспокойства грозили захлестнуть меня в нашей кухне, и мне приходилось вытягивать шею, чтобы не утонуть в суете. А у Витлингов в кухне стояла тишина, такая прекрасная тишина.
Порой папаша Витлинг рассказывал мне о Ландсберге, своей родине, и о деревне под названием Вутхендорф, что ли. Там жил один очень сильный человек, который таскал из лесу целые деревья вдовам на дрова. Его никто не смел задирать, ни староста, ни управляющий имением, даже жандарм и тот не смел.
Впрочем, мой дедушка тоже рассказывал мне про одного очень сильного человека, который проживал в его родной деревне Малый Партвитц и которого звали Шливин. В деревенском трактире никто не смел затеять драку, когда Шливин был поблизости. Он брал драчунов, все равно как мешки с сеном, по одному в каждую руку и выносил на улицу.
В любом краю, куда заносила меня судьба, если верить рассказам местных жителей, непременно был когда-то один очень сильный человек, и чем больше времени проходило со дня его смерти, тем сильней он делался. В этих силачах воплощались чаяния маленьких людей.
Точно так же мне в любом краю доводилось слышать о необычайно Умных мужчинахи Умных женщинах.Это такие, которые угадывают, от какой болезни ты страдаешь, они исцеляют тебя и всегда могут помочь советом. Я уже рассказывал о своей двоюродной бабке Майке, с которой мне еще довелось дышать одним воздухом, овевавшим в те времена Босдом и выселки.
Тихим радениям у папаши Витлинга пришел конец. Когда я встречаю его на улице либо в лавке, он подмигивает мне и шепчет: «Ведь это ж надо, как оно повернумши…» Мне жалко его, он ведь отец моего дружка.
Проходит еще малость времени, и папаша Витлинг начинает после смены заглядывать к Бубнерке, чтоб пропустить там рюмку-другую, а кураж, в который приведут его водка и пиво, употребить на то, чтобы выбить из снохи ее магдебургские замашки. Шатаясь, бредет он домой: «Неш я это заслужил? Дак нет. А може, заслужил?» Он поднимает правую руку и, согнув ее в локте, через образовавшийся угол сплевывает в песок табачную жвачку.
За пятьдесят метров от дома на четыре семьи папаша Витлииг отдыхает под дикой грушей. Он собирает воедино силы для атаки, но, покуда он так отдыхает, его союзник алкоголь улетучивается. Ему приходят в голову всякие отговорки. Ну, допустим, он выбьет из снохи магдебургские замашки, только как бы его сыну Паулю это не вышло боком.
Горькая напасть поразила семейный очаг Витлингов. Большинство деревенских сочувствует папаше Витлингу, держит его сторону и избегает встреч с остроязыкой Фридой.
Снова настает день, когда папаша Витлинг бредет по деревенской улице, сплевывает через сгиб руки: «Неш я это заслужил?», и вдруг возле него возникает Бетхерка, маленькая невзрачная Бетхерка в пегом платке. Она утешает папашу Витлинга и уводит его за собой на фольварк в свой крытый соломой рубленый сорбский домишко.
Никто не видел, как совершилось похищение. Только вечером в Босдоме поднялась тревога: папаша Витлинг исчез. Мой дружок Герман плачет, его старший брат Адольф причитает: «Ой, отец, ой, отец, никогошеньки у нас больше не осталось!»
Большая сирена на шахте неуверенно подвывает. Пожарную тревогу объявлять вроде незачем, а на случай исчезновения отдельного человека, да вдобавок не совсем трезвого, сигнал вообще не предусмотрен. Лишь на другой день, минут через пятнадцать после начала смены, тревога кончается. Папаша Витлинг объявился: он в шахте.
Пусть люди, склонные к самообману, с нами не согласятся, но бегство папаши Витлинга из Босдома привело в действие некий божественный закон, а именно божественный закон диалектики: «Остроязыкая Фрида выжила старого Витлинга из собственного дома», – утверждают сердобольные босдомские женщины.
– Козел старый! В штанах у его на старости лет засвербило! – утверждает остроязыкая Фрида. Первое справедливо, но ведь и второе справедливо тоже.
Далее остроязыкая Фрида выживает из дому сыновей Германа и Адольфа. Ребята увязывают свои узелки и топают на фольварк к отцу.
Фрида топорщит перышки, охорашивается, наконец-то гнездышко безраздельно принадлежит ей, впору откладывать яйца и выводить птенцов, вот только птенцов она не выводит.
Между Босдомом и фольварком лежит фазаний загон, приют для помещичьих фазанов. Скоро через загон начинает перелетать грустная молва: люди толкуют, что, когда у папаши Витлинга вечерняя смена, Бетхерка запрягает Германа и Адольфа в плуг и пашет за своим домом. Как настоящая погонщица, Бетхерка покрикивает на них: «А ну налягай, а ну шевелиш, шонце щаш щядет».
Ребята ей попались работящие, они знай себе тянут плуг, вот только вечером в их яслях оказывается маловато овса. Адольф и Герман жалуются отцу. Отец раздумчиво склоняет голову к плечу и смотрит на сыновей грустными глазами. Но ближе к ночи глаза у него вновь начинают маслено блестеть, потому что для него и для беззубой Бетхерки еще не кончился эрзац-медовый месяц.
В результате Витлинговы ребята по новой, хотя на сей раз уже тайком, увязывают свои узелки и однажды вечером снова появляются в Босдоме. Адольф – у своей тетки, у материной сестры, фрау Бреннеке. Бреннеки, как и Витлинги, родом из Ландсберга, а бог и без Адольфа благословил их четырьмя сыновьями и двумя дочерьми. Тетка испытующе глядит на Адольфа, в свое время у нее уже был небольшой ударчик, и при всяком новом волнении теткина голова выходит из-под контроля и начинает чуть заметно трястись. В данном случае Адольф принимает эту трясучку за согласие и устраивается у Бреннеков.
А Герман стучится в нашудверь. Мы с ним дружим. Он у нас почти как свой. И на первое время мать соглашается его принять, хотя и не без опаски: Бетхерка у нее покупает, папаша Витлинг у нее покупает, и остроязыкая Фрида, между прочим, тоже. При предоставлении убежища надо, как нынче говорят, учесть все точки зрения.
Чуток погодя папаша Витлинг остается после смены в Босдоме. Черный от угольной пыли, с рюкзаком и привязанной к нему шахтерской лампочкой, бродит он по Босдому и ищет себе жилье. В поисках ему помогает общинный староста Коллатч. Босдомцы скорее жалостливо, чем тактично закрывают глаза на скоротечный союз папаши Витлинга с Бетхеркой. Для них это все равно как история, напечатанная в газете и не имеющая ничего общего с реальной жизнью.
Папаше Витлингу требуется отдельная комната для него и обоих сыновей, но найти свободную комнату в Босдоме непросто: босдомцы – народ многодетный.
Наконец бедняк Эрнсте Штарус изъявляет готовность пустить Витлингов к себе. Может, они, пошабашив, будут толкать вместе с ним скрипучие колеса его бедняцкого хозяйства. Штарусова жена Густа любит ныть и вообще малость с придурью. «Охти, наша спальня! Такая была красивая, голубая, что твое небо, мы в ей спали все равно как на небесах, а теперича Витлинги поставят туда свою каросинку и все закоптят». Но быстрый на язык Эрнсте одергивает жену:
– Не ной, – говорит он, – с тобой тоже может беда стрястись.
Сердобольные женщины носят всякую утварь для папаши Витлинга. От моей столь озабоченной коммерческими соображениями матери Витлинги получают сколоченную дедушкой полку, а также хлеб и соль на новое обзаведение. Папаша Витлинг все приговаривает: «Неш я это заслужил?»
Я немножко забегу вперед и расскажу до конца Витлингову историю:
«Метил в ворону, попал в корову», – говорят люди про Пауле. Взрослые порой изъясняются какими-то непонятными символами. Зачем Пауле было стрелять в бедную ворону? И откуда взялась корова? И куда ее потом дели?
Еще чуток погодя люди начинают изъясняться более понятно: остроязыкая Фрида распугала всех заказчиков. «Неш босовикис собой таскать, когда хочешь заказать вожжи либо веревку?» Об этом я невольно вспоминаю и по сей день, когда меня приглашают в гости к людям, у которых я, словно магометанин, должен снимать в передней ботинки. Больше я к таким не хожу.
Когда человек уезжает, когда он навек расстается с тем или иным поселением, он на прощанье пожимает руку хотя бы троим-четверым, причем даже и таким, которых терпеть не мог. А когда человек ничего подобного на прощание не делает, про него говорят, что он не уехал, а исчез. Пауль и Фрида Витлииги прибегли именно к этому способу. Пауль только и взял свой инструмент, а кроме инструмента, они оставили все как есть, если не считать зеркала, принадлежавшего папаше Витлингу. Его Фрида прихватила. В него она гляделась каждый день, у него спрашивала совета. «Для Босдома ты чересчур культурная, – твердило ей зеркало в последнее время. – Тебе надо вернуться в Магдебург, на Эльбу». Вот они и вернулись, Пауль Витлинг и его остроязыкая Фрида. На все церковные праздники они присылают оттуда открытки, с собором, с кондитерской фабрикой, с Эльбой. Открытки приносят в Босдом залетный аромат чужбины, а на обратной стороне видны с трудом нацарапанные каракули: «Я живой. Превет вам от вашего Пауля».
Папаша Витлинг вместе с сыновьями снова переезжают на Козью гору. А Густа Штарус вместе со своим Эрнсте снова перебирается к себе в голубую спальню и может в ей спать все равно как на небесах.
– Вот жизнь и привела Витлинга опять туда, где ему самое место, – говорит бабка Майка.
– А откуда жизнь знает, где чье место?
– Подрастешь, сам смекнешь, – говорит Майка. Мой вопрос остается без ответа.
Дядя Филе в своей фриденсрайнской шлифовальне шлифует фигурные стеклянные пробки, которые у нас называют затычками. Затычки закрывают и украшают бутылки с салатной подливой, бутылки с уксусом и считаются очень модными и в Берлине, и в Магдебурге. Дядя Филе нашлифовал уже много-много тысяч пробок, ими можно заполнить много-много вагонов. Филе вовсе не плохой работник, временами очень даже усердный, только наряду с работой ему нужны и развлечения, и, если работа его развлечениями не обеспечивает, он сам добывает их на стороне.
Сосны, которые наш лесничий велит сажать рядами, одна впритирку к другой, вымахивают высоко-высоко, отращивают прямые стволы, их можно распилить на доски, а из досок в свою очередь можно наделать шкафы и столы, и гробы, между прочим, тоже. Высаженные ровными рядами высокорослые сосны приносят пользу, как принято говорить, но среди пустоши тоже растут сосны, которые выросли из семечка, случайно занесенного ветром туда, где почему-либо не растет вереск. С первых дней они растут сами по себе, открытые солнцу, непогоде, ветрам, короче, открытые всем тяготам жизни. Стволы у них делаются свилеватые, и сами они сгибаются, словом, выглядят именно так, как положено выглядеть сосне, когда человек не вмешивается в ее жизнь. Эти сосны хороши в своем буйном росте и своей свилеватости, но для крестьянской бедноты и для лесничих они совсем без пользы, и называют их ко́злами. Такие сосны не ведают ни сном ни духом, что не соответствуют общечеловеческим представлениям о пользе. Во всяком случае, их не рубят, не пилят, не превращают в шкафы и гробы, они стоят себе как вехи посреди степи и переживают деревенских жителей, которые вступили в жизнь одновременно с ними.
Такого рода сосны в человеческом обличье именуются чудаками. Чудаки украшают жизнь,сказал кто-то, и этот кто-то не мог быть ни крестьянином, ни бездушным лесоторговцем. Это был Горький. Сдается нам, что он и сам был чудак, раз он так сказал.
Следовательно, мой дядя Филе украшаетжизнь, следовательно, он такой человек, на которого может порадоваться каждый, кто желает, а больше всех желаем мы, дети. В фриденсрайнском пакгаузе у одного пропойцы дядя Филе откупает железнодорожную фуражку. Зачем она ему понадобилась? Вот дядино объяснение: в Гулитче, соседнем селе, есть два чиновника, которые носят форменные фуражки, а в Босдоме нет ни единого. Дедушка беспомощно качает головой. Он давно уже махнул рукой на воспитание Филе.
А вот мы, дети, его понимаем. Мы тоже охотно рядимся в чужую одежду, нахлобучиваем дедушкину фуражку с козырьком либо вышагиваем по дороге с нераскуренной дедушкиной трубкой в зубах. Для нас дядя Филе в железнодорожной фуражке становится так называемым средним героем – литературный термин, который изобретет в пятидесятые годы один литературовед нашей маленькой страны.
В один прекрасный день Филе, надев форменную фуражку, становится на рельсы где-то между Фриденсрайном и Черницем, останавливает пассажирский поезд, садится в него, едет до Вайсвассера, отправляет нам оттуда видовую открытку, ближайшим поездом едет обратно в Фриденсрайн и от всей души гордится смятением, в которое повергла всех его выходка.
– Его еще притянут за незаконное присвоение прав, – говорит отец.
– Это мы еще поглядим, как притянут, – отвечает дедушка, которому выходка Филе – бог весть почему – понравилась, ибо она направлена против прусского духа. Дед утверждает даже, что на суде он им прямо в глаза скажет, как железнодорожники при виде форменной фуражки сами остановили поезд.
Но все обошлось без последствий. Никто не притянул дядю Филе к ответу. Он находился под защитой того самого ангела-хранителя, который благоприятствует детским проказам. Хотя Филе недолго осталось проказничать в Босдоме. Дело в том, что Филе – завзятый курильщик и уже в школьные годы прославился в Гродке как собиратель «бычков». «Боженька, между протчим, тоже куряка, не то откеда бы взяться облакам на небе?» Теперь, поскольку Филе официально считается взрослым, его можно именовать обер-курильщиком.
Материна лавка, как я уже говорил выше, имеет официальную, сторожевую дверь, дверь с улицы, которая вгрызается в макушки посетителей пронзительным трезвоном. Есть в лавке и тихая, боковая дверь, дверь из сеней, и покупатель, переступающий порог лавки, никогда не знает заранее, через какую дверь войдет продавец – то ли через дверь со смотровым глазком, то ли через боковую.
Когда бабусенька-полторусенька, она же детектив Кашвалла, выступает в роли продавца, она чаще всего пользуется боковой дверью. Едва дверной колокольчик вцепится в свою добычу, бабусенька бросает все как есть, бежит, вернее сказать, катится вниз по лестнице и, распахнув боковую дверь, говорит:
– А-а, опять вы к нам припожаловали? Что нынче стряпать-то будем?
Именно через эту боковую дверь начинается исход дяди Филе из Босдома, ибо он использует ее, чтобы бесплатно покупать сигареты. Мать моя просто счастлива, что сигареты так хорошо расходятся, а записи она не ведет. «Чем бумагу марать, я лучше чего ни то сошью за это время» – таков ее лозунг, и она следует ему всю свою жизнь, вплоть до самоуничтожения.
Итак, дядя Филе открыл первый в Германии магазин самообслуживания. Страсть курильщика крепнет в нем день ото дня, он курит так, что мухи замертво падают со стен, а птицы с ветвей. В фриденсрайнской гуте он щедро потчует своих дружков: «Кури, не боись, у нашей Лене цельная лавка!»
Слухи об удивительной щедрости дяди вскоре достигли Босдома и, соответственно, ушей моего отца. Ради такого случая он решает разок пожертвовать утренним сном: спозаранку, когда дядя Филе выходит из дому, он караулит у смотрового глазка, видит, как дядя набивает карманы пачками сигарет, и рывком распахивает дверь:
– Ты чего-то взял?
– Те самые проценты, – отвечает находчивый врун Филе, которого не так-то просто смутить.
Проценты – это капсюль, чтобы разжечь очередной семейный скандал. Дядя Филе принадлежит к числу тех людей, которые лучше всего слышат именно то, чего им слышать не следует. Он в курсе всех дедушкиных излияний насчет процентов.
– Я т-тебе дам проценты! – рявкает вспыльчивый отец и хочет дать Филе хорошую затрещину.