Текст книги "Человек нашего столетия"
Автор книги: Элиас Канетти
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 38 страниц)
Двойная страсть – к долговечности и к разрушению, – характерная для параноика, подробно рассматривалась в «Случае Шребера». Угроза собственной личности, ощущаемая так остро, будто она присутствует неизменно, преодолевается в двух направлениях: во-первых, огромным расширением пространства, которое, так сказать, отводится собственной личности, а затем достижением прочности «на века». Формулу о «тысячелетнем рейхе» при полностью развившейся паранойе нельзя считать проявлением нескромности. Все, что не есть он сам, надо искоренить или подчинить себе, причем подчинение – это лишь временная мера, оно легко оборачивается полным истреблением. Всякое сопротивление в сфере собственной власти совершенно нетерпимо. Сопротивление, говорит Шпеер, могло довести Гитлера до белого каления. Приспосабливаться он может лишь там, где он еще не достиг абсолютной власти, так как там дело идет пока еще о процессах, способствующих достижению этой власти. Империя на всем ее пространстве – это его собственная персона, которой наконец больше ничто не угрожает, но пока эта империя не охватит всю Землю, ему не знать настоящего покоя. Сюда как бы естественно относится и стремление к долговечности, свидетельств о том и о другом в «Воспоминаниях» Шпеера предостаточно.
На самой вершине гитлеровской Купол-горы в Берлине, на высоте 290 метров, должен сидеть орел. Весной 1939 года он говорит об этом Шпееру: «Здесь орел не должен больше опираться на свастику (гаммированный крест), здесь он будет попирать земной шар. Венчающим элементом этого высочайшего в мире здания должен быть орел на земном шаре!»
Еще за два года до этого, в 1937-м, при обсуждении Большого стадиона он как бы между прочим сказал: «В 1940 году Олимпийские игры еще раз состоятся в Токио. Но потом их местом, на все времена, станет Берлин».
Книги, какие он внимательнее всего изучает, – это книги о войне или об архитектуре, это его любимое чтение.
В этих областях он поражает своими точными знаниями даже специалистов, при его памяти ему ничего не стоит в беседах на эти темы выбить их из седла. Его архитектуру можно объяснить только стремлением строить «на века»; все, кроме камня, он ненавидит, а стекло, за которым нельзя спрятаться и которое к тому же еще и хрупкое, вызывает у него как материал для больших зданий глубочайшее отвращение.
Свою страсть к разрушению он поначалу успешно скрывает. Тем чудовищней она оказывается, когда ей дается выход. В конце июля 1940 года, спустя три дня после вступления в силу перемирия во Франции, он берет с собой Шпеера и еще нескольких человек и едет в Париж, где он еще никогда не был. За три часа он успевает осмотреть «Оперу», показав основательное знакомство с этим зданием («Вот видите, как я здесь хорошо ориентируюсь!»), церковь св. Магдалины, Елисейские поля, Триумфальную арку, Эйфелеву башню, Дом инвалидов, где он воздаст почести Наполеону, Пантеон, Лувр, улицу де Риволи и, наконец, Сакре-Кёр на Монмартре. После этих трех часов он говорит: «Мечтой моей жизни было увидеть Париж. Не могу выразить, как я счастлив, что эта мечта сбылась!»
В тот же вечер, вернувшись в свою ставку, в маленькой комнатке крестьянского дома он поручает Шпееру вновь взяться за берлинские стройки и добавляет:
«Разве Париж не прекрасен? Но Берлин должен стать намного прекрасней! Раньше я часто раздумывал над тем, не следует ли разрушить Париж. Но когда мы завершим строительство в Берлине, Париж станет всего лишь тенью. Так зачем нам его разрушать?»
Шпеер потрясен тем, что Гитлер с таким спокойствием, «будто речь идет о самом что ни на есть обыкновенном деле», говорит о разрушении Парижа. Здесь сказывается близость превосходства и разрушения.
Превосходство – замена победы, и если оно достигается быстро, то разрушение откладывается. Легкая победа над Францией до поры до времени спасла Париж. Париж может покамест сохраниться, чтобы служить тенью для Берлина.
Вскоре после этого, в том же 1940 году, Шпееру довелось наблюдать, как Гитлер за ужином в рейхсканцелярии «все больше распалялся, охваченный разрушительным угаром». «Видели вы когда-нибудь карту Лондона? Он так тесно застроен, что достаточно одного очага пожара, чтобы разрушить весь город, как уже однажды случилось более двухсот лет назад. Геринг собирается множеством новых, необычайно эффективных зажигательных бомб создать в самых разных частях Лондона очаги пожара, очаги пожара повсюду. Тысячи очагов. Потом они сольются в огромное море огня. У Геринга здесь единственно верная мысль: разрывные бомбы не действуют, а вот зажигательными можно достигнуть цели: разрушить Лондон до основания! Что они смогут поделать со своей пожарной командой, когда все кругом будет охвачено огнем?»
Здесь страсть к разрушению бесстыдно нацелена на город с восемью миллионами жителей, и такое число жителей, вероятно, особенно разжигало эту страсть. Соединение тысяч очагов пожара в один грандиозный пожар представляется как некое скопление сил. Огонь часто служит символом разрушительной силы. Гитлер не довольствуется символом, он снова обращает символ в действительность, которую тот выражает, и пользуется огнем как силой для разрушения Лондона.
В двух разных аспектах этот «разрушительный угар», возникший сначала в голове Гитлера, обернулся против Германии. То, что он задумал для Лондона и что не удалось там, стало реальностью для немецких городов. Кажется, будто Гитлер и Геринг побудили и уговорили своих врагов применить то оружие, которое изобрели сами. А второе и не менее ужасное заключается в том, что Гитлер так сжился со своими мыслями о тотальном разрушении, что оно уже не могло произвести на него достаточно глубокого впечатления. Ужаснейшие события больше не казались ему невероятными, он сам их придумал и долго носил в себе. Разрушение целых городов зародилось у него в голове и успело уже стать новой военной традицией, прежде чем всерьез коснулось Германии. Эти катастрофы надо было «выстоять», как и все остальное. Он противился тому, чтобы убедиться в них воочию. Разрушение Гамбурга, равно как и Берлина, не могло заставить его вернуть хотя бы пядь завоеванной земли в России.
Так сложилась ситуация, кажущаяся ныне чудовищной, – его рейх территориально еще охватывал немалую часть Европы, и в то же время крупные немецкие города один за другим рассыпались в прах. Невредимость его личности в узком смысле была обеспечена. Его личность в более широком смысле определялась масштабом занимаемого пространства.
Мы недостаточно ясно представляем себе, какое разрушение совершается в голове параноика. Его противодействие этому, способствующее его распространению вширь и увековечиванию, как раз и направлено против этой бациллы разрушения. Но она сидит в нем, ибо составляет его часть, и если она вдруг появляется во внешнем мире, безразлично на какой стороне, то никоим образом не может его удивить или возмутить. Интенсивность процессов, происходящих в нем самом, – вот что он навязывает миру как свое видение. Пусть его ум ничтожен, подобно уму Гитлера, ему, так сказать, нечего предъявить, что представляло бы ценность перед судом беспристрастной инстанции, – интенсивность происходящих у него внутри разрушительных процессов позволяет ему предстать перед людьми в качестве духовидца или пророка, спасителя или вождя.
Во время войны радость Гитлера от присутствия живой массы вокруг него быстро остывает. Он привык с помощью радио собирать наимногочисленнейшую массу, то есть всех немцев. Нет у него больше и возможности говорить о мирном приращении числа немцев. Он занят войной, которую считает, наряду с архитектурой, своим настоящим ремеслом. Теперь он оперирует дивизиями. Они стоят сформированные, ожидая его приказа, он может распоряжаться ими, как ему вздумается. Его главная цель ныне – держать в руках генералитет. Теперь ему надо убедить профессиональных военных. Сперва ему удается сделать их покорными благодаря ошеломляюще легким победам. Победы, к которым он раньше призывал массы, обещанием коих только и сумел сплотить массу, становятся теперь реальностью – это следующая стадия.
Нет для него ничего важнее, чем своей правотой преодолеть сомнения специалистов. Каждое сбывшееся предсказание становится имманентной частью его самосознания. Паранойя, имеющая два лица – величие и преследование, – одно из этих лиц – второе – временно прячет, и теперь целиком состоит из величия.
Масса по-прежнему не выходит у него из головы, но ее состав и назначение изменились. Своих немцев он покорил, теперь он покоряет рабов. Они полезны, и их будет гораздо больше, чем немцев. Но как только ход войны наталкивается на препятствия, прежде всего в России, и как только его собственным городам начинают грозить бомбежки, в нем оживает другая масса: масса евреев, подлежащих истреблению. Он собрал их вместе, теперь может уничтожить. Он уже давно достаточно ясно сказал, что собирается с ними сделать, но когда дело всерьез подошло к их истреблению, он заботится о том, чтобы оно оставалось тайной.
Было вполне возможно стоять так близко к истокам власти, как стоял Шпеер, и не столкнуться напрямую с фактом уничтожения евреев. Здесь свидетельство Шпеера представляется мне особенно важным. О стадии рабства, каторжных работ он не только знал, но и использовал их в своей сфере. Его планы отчасти основывались на этих факторах. Об истреблении людей он по-настоящему узнал лишь много позже, в то время, когда война казалась уже проигранной. Настоящие открытия, касающиеся лагерей, настигают Шпеера под конец, когда он вступает в борьбу против Гитлера, но сильнейшее действие они оказывают на него только в Нюрнберге. Этому можно поверить хотя бы потому, что именно это побуждает Шпеера счесть несомненной коллективную вину руководства Германии.
Решительность его поведения в трудных обстоятельствах – он должен отстаивать себя перед сообвиняемыми, которые смотрят на него как на предателя, – искренность его показаний – он ничего не приукрашивает, – поставленная им главная задача, которую он выполняет потом в течение ряда лет в тюрьме, когда пишет воспоминания, задача помешать возникновению легенды о Гитлере – все это позволяет предположить, что шок от сделанных открытий у него недавний.
Стало быть, Гитлеру в общем и целом удалось не допустить до сознания большинства немцев самого чудовищного из его предприятий – газовых камер. Зато в его сознании оно было тем действеннее. В силу этого все пути назад были для него отрезаны. У него больше не было возможности заключить мир. Оставался один-единственный выход – победа, и чем невозможнее она казалась, тем вернее становилась единственной.
Мания и действительность у Гитлера трудно разделимы, они беспрестанно переходят одна в другую. Но в этом он едва ли отличается от других. Разница заключается в силе его мании, ибо ему в отличие от большинства прочих людей недостаточно какого-то мелкого удовлетворения. Его мания в своей законченности – первостепенна, и он не склонен поступиться хотя бы самой ее малостью. Все, что происходит в действительности, соизмеряется с этой манией, как с неким целым. Ее содержание такого рода, что питать ее можно только одним – успехами. Неуспех не может по-настоящему ее задеть, у него только одна функция: он подстегивает искать новые рецепты успеха. Эту непоколебимость своей мании Гитлер ощущает как твердость. Все, что он когда-то захватил, остается при нем, ничто не распадается. Ни одно строение, которое он мыслит когда-нибудь возвести, не основано так прочно, как его мания. Эта мания не такого рода, что могла бы позволить ему сосредоточиться на себе и жить рядом с остальным миром; он устроен так, что свою манию должен навязать своему окружению. Путь, которым идут другие в лишь мнимородственных случаях – изобретатели или особо одержимые творческие личности, – путь, состоящий в том, чтобы убедить отдельных людей или создать произведения, которым они как бы препоручают задачу убеждения, – это не его путь. Этот путь был бы не только слишком долгим – он не соответствует содержанию его мании. Со времени катастрофического исхода первой мировой войны в нем живет масса павших немецких солдат, в его представлении они никак не могли пасть напрасно, а потому остаются живыми благодаря способу, какой свойствен только ему. Он хочет вновь превратить их в прежнюю массу, существовавшую ко времени начала войны. Это и есть та масса, что составляет его силу, с ее помощью ему удается возбудить и сплотить вокруг себя новые массы. Он очень скоро осознает эффективность этой силы и благодаря непрестанной практике и росту становится мастером в овладении массами. Он открывает для себя, что там, где дело за массами, для него становится вполне возможным претворить свою манию в действительность. Он обнаружил, так сказать, слабое место действительности, ту ее часть, где она наименее плотная, то, перед чем в испуге отступает большинство людей, боящихся массы.
Его уважение к иной, к статичной действительности от этого не становится выше. Власть, которая питается массами, власть в сыром виде, долгое время остается единственной властью, какой он располагает, и, хотя она быстро наращивается, он хочет, в сущности, отнюдь не такой власти: его мания требует абсолютной политической власти в государстве. Как только он ее достигнет, он может хорошенько взяться за действительность. Он очень хорошо умеет отличать ее от своей мании. Его чувство реальности, которому он приписывает многие свои успехи, заключается в осуществлении власти. Он использует ее для того, чтобы постепенно, шаг за шагом навязать содержание своей мании окружающим его людям, своим орудиям. Пока все идет хорошо, у последних нет возможности, да и желания распознать маниакальный характер структуры, в которую они включены, в которой участвуют. Только с началом неудач со всей очевидностью открывается безнадежная мертвенность, то есть именно маниакальность его предприятия. Трещина между манией и действительностью расширяется, и теперь оказывается, что укрепление его веры в себя во времена его счастья было несчастьем для Германии, подобно тому, как оно с самого начала было несчастьем для остального мира.
Он по-прежнему настаивает на своем праве предсказывать. Только он, и никто другой, имеет право предсказывать, что произойдет. Верность его предсказаний подтверждалась достаточно часто. Реальность будущего принадлежит ему, он включил ее в сферу своей власти. Предостережения он воспринимает как помеху своему будущему. Они его ожесточают, даже если исходят от его ближайших помощников. Он со всей резкостью их отвергает как форму неподчинения. Его предсказания приняли теперь для него характер приказов, которые он отдает будущему.
Проницательность, в равной мере свойственная ему как параноику и как властителю, начинает проявлять свой маниакальный характер. Она была ему полезна для оценки врагов. Он умел разгадать их замыслы, когда они еще составляли полную тайну. К этому и к его верным предсказаниям сводится его «шестое чувство». Но теперь, когда он в трудном положении, выясняется, какой ложной может оказаться его проницательность. Высадку в Нормандии он долго считает обманным маневром[64]64
Высадку в Нормандии он долго считает обманным маневром… – Имеется в виду высадка союзнических войск в Нормандии 6 июня 1944 г. и открытие второго фронта в Европе.
[Закрыть], настоящая высадка должна совершиться в районе Кале. Меры, какие он принимает против врага, определяются этой лжепроницательностью, от которой его невозможно отвратить, за которую он держится всеми силами, пока не становится слишком поздно.
Неудавшееся покушение 20 июля[65]65
Неудавшееся покушение 20 июля… – Как известно, покушение на Гитлера, предпринятое 20 июля 1944 г. группой офицеров, которой руководил полковник Клаус Шенк фон Штауфенберг, провалилось. Бомба, подложенная в резиденции «Вольфшанце», всего лишь легко ранила Гитлера. 180 участников заговора были казнены.
[Закрыть] вызвало у него последнее существенное усиление чувства власти. Он словно чудом уцелел, это и есть чудо. Неожиданно образцом для него становится Сталин. Он одобряет истребление последним русского генералитета, и, хотя ему неизвестны какие-либо факты предательства этих генералов, он принимает на веру, что они, несомненно, виноваты, ибо своих собственных генералов он ненавидит.
Он назначает против них жесточайшее следствие и приказывает казнить их самым унизительным образом. Из расправы над ними он извлекает примитивнейший вид власти – жизнь после гибели врага. Он смакует фильмы об этих казнях и велит показывать их в своем интимном кругу. Но некоторые жертвы он еще приберегает на потом и время от времени, в зависимости от ситуации и от своей потребности, назначает дальнейшие казни.
12 апреля 1945 года, за восемнадцать дней до смерти Гитлера, Шпеера срочно вызывают к нему.
«Он увидел меня и с необычной для него живостью, как одержимый, бросился ко мне, размахивая газетой с каким-то сообщением: „Вот, читайте! Вот! А вы не хотели верить! Вот! – Он захлебывался словами: – Вот оно, великое чудо, которое я всегда предсказывал. Так кто оказался прав? Война не проиграна. Читайте! Рузвельт умер!“ – Он никак не мог успокоиться».
Продолжение войны до этого момента представляется оправданным. Кажется, будто повторяются события в конце Семилетней войны, когда Фридриха спасла от грозной опасности смерть его злейшей врагини[66]66
Фридриха спасла от грозной опасности смерть его злейшей врагини. – Намек на внезапную смерть русской императрицы Елизаветы в разгар Семилетней войны, когда Пруссия после ряда побед русских войск оказалась на грани катастрофы, и спасительный для Фридриха II союз с Россией, заключенный Пруссией в период царствования Петра III.
[Закрыть]. Мало что так сильно способствовало совершенно бессмысленному продолжению войны, как мысль об этом историческом повороте судьбы. Фридрих Великий издавна был для Гитлера одним из постоянных образцов: под конец он стал единственным.
Сидя в своем бункере, который Шпеер сравнивает с тюрьмой, среди сплошных руин, когда русские на пороге Берлина, от которого мало что осталось, он еще способен надеяться на поворот в войне из-за смерти его личного врага. До самого конца настоящие события разыгрываются в его представлении между несколькими, совсем немногими власть имущими, все дело только в них, ход истории зависит от того, кто из них кого переживет, – ничто не показывает яснее тех опустошений, какие произвело в его мозгу представление о власти и его приверженность этому представлению. С уходом из жизни того самого Рузвельта, которого он презирал и высмеивал как «паралитика», он связывает теперь свою последнюю надежду.
Что же касается влияния исторических образцов, их все еще не осознанной опасности, то было бы целесообразно включить сцену в бункере, как ее описал Шпеер, во все хрестоматии мира. Самое большое, что мы покамест в силах сделать, – это противопоставить неослабевающему влиянию фатальных образцов безупречно правдивые образы. Стыд от подобной ситуации, понимание ее мерзости, сущность ложного видения – все здесь должно сложиться в одно нерушимое впечатление.
1971
Конфуций в своих «беседах»Отвращение Конфуция к красноречию: вес имеют лишь избранные слова. Он боится ослабить их легким и бездумным употреблением. Медлительность, размышление, время до произнесения слова – это все, но и время после – тоже важно. В ритме чередования вопроса и ответа есть нечто, повышающее их ценность. Ему ненавистны скорое слово софистов, усердная переброска словами. Дело не в находчивости, неожиданности скорого ответа, а в медленном оседании слова, взыскующего ответственности.
Он любит придерживаться чего-то существующего и это объяснять. Долгие беседы Конфуция до нас не дошли, они казались бы противоестественными.
Его ученики, в противоположность ему самому, угождают правителям больше своим красноречием, нежели знаниями. Среди них есть и такие, что делают карьеру благодаря речам, но это не те ученики, которые милы его сердцу.
У Конфуция очень впечатляет тщетность его усилий, особенно в период, когда он бродит из города в город.
Вряд ли можно было бы принимать его всерьез, стань он где-нибудь действительно министром и останься таковым. От власти, какая она есть на самом деле, он отказывается, его интересуют только ее возможности. Она для него никогда не самоцель, а задача, ответственность за людское сообщество. Таким образом, он становится мастером говорить «нет» и умеет сохранить цельность. Но он не аскет, он участвует во всех аспектах этой жизни и никогда от нее по-настоящему не замыкается. Лишь в периоды траура по умершим он признает какое-то подобие аскезы, она служит поддержанию живой памяти об умерших.
Его счастье, не знающее конца, – это учение. Его интерес к древностям всегда имеет человеческое содержание и служит упорядочению жизни. Приверженность к порядку заходит у него очень далеко. Ритуальный характер порядка входит у него, в конце концов, в плоть и кровь. «На циновку, которая лежала не так, как надо, он не садился»[67]67
«Беседы» – один из великих памятников мировой культуры «Беседы и высказывания» (Лунь юй) древнекитайского мыслителя Конфуция (551–479 до н. э.).
«На циновку, которая лежала не так, как надо, он не садился». —
Лунь юй, Х.12.
[Закрыть]. У него есть чутье на промежутки, и он воздает им должное.
Конфуций ни одному человеку не разрешает быть орудием. С этим связано его отвращение к мастерству, черта особенно важная, потому важная, что и по сей день сказывается в Китае. Важно не то, что ты умеешь делать одно или другое, важно, что ты с любым твоим обособленным умением – человек.
Но большой упор делается и на то, чтобы ты действовал не из расчета; это, если разобраться, и значит, что людей нельзя использовать как орудие. Что бы ни думать о социальном происхождении такого образа мыслей, заключающего в себе презрение к коммерческой деятельности, тот факт, что он ясно изложен, что благодаря изучению «Бесед» Конфуция остался хотя, конечно, и не решающим, но все же достаточно действенным, имеет большое значение для понимания того, что можно было бы назвать наследием китайской культуры в целом.
Идеальным человеком остается тот, кто действует не из расчета.
Конфуций терпелив в своих усилиях привлечь слух власть имущих, правящих князей. Нельзя сказать, что он им льстит, и если он признает их авторитет, то лишь потому, что требует от них многого при использовании этого авторитета.
О природе власти, о том, что она такое по сокровенной своей сути, он никакими сведениями не делится. Эти сведения поставляют его позднейшие враги, легисты[68]68
Эти сведения поставляют его позднейшие враги легисты. – Школа леги-стов (законников) появилась в Китае в конце правления Чжоуской династии (VI в. до н. э.). Легисты критически относились к конфуцианству, резко отвергали методы управления, основанные на ритуале и родовых традициях, ибо полагали, что основой социального устройства должны быть не этические нормы и выспренные рассуждения, а единые и обязательные для всех законы (фа).
[Закрыть]. Весьма примечательно, что все мыслители в истории человечества, что-то понимающие в фактической власти, ее одобряют. Мыслители, выступающие против власти, почти не проникают в ее сущность. Их отвращение к ней столь велико, что они не желают ею заниматься, боятся о нее испачкаться, в их позиции есть что-то религиозное.
Науку о власти разрабатывали только те мыслители, которые ее одобряют и находят удовлетворение в том, что они ее советчики. Как ее завоевать и вернее удержать? На что надо обращать внимание, чтобы ее сохранить? Какие сомнения следует отбросить, чтобы они не мешали ее осуществлению?
Самый интересный из этих знатоков власти, относящихся к ней положительно, Хань Фэй-цзы[69]69
Хань Фэй-цзы (288–233 до н. э.) – древнекитайский философ, один из крупнейших теоретиков легистской школы.
[Закрыть] (он жил спустя 250 лет после Конфуция). Его исследование необходимо именно для закоренелого противника власти.
«Беседы» Конфуция это древнейший законченный духовный портрет человека. Эту книгу воспринимаешь как современную; важно не только все, что она содержит, но и то, чего в ней недостает.
Тот, кого мы из этой книги узнаем, человек очень цельный, но это не просто какой-то человек. Это человек, пекущийся о своей образцовости и с ее помощью желающий воздействовать на других. Каждая отдельная черта, а их здесь отмечено очень много, имеет определенный смысл. При всей беспорядочности изложения, не подчиненного какому-либо видимому принципу, в целом вырисовывается существо, правдоподобно действующее, мыслящее, дышащее, говорящее, умолкающее и составляющее прежде всего одно – образец.
По Конфуцию можно с особой ясностью усвоить, как возникает и утверждается образец. Для этого прежде всего необходимо, чтобы человек сам был увлечен каким-то образцом, которого он придерживается при всех обстоятельствах, в котором не сомневается, от которого никогда не отрекается, которого хотел бы достичь, но вполне достичь не может. Даже если удастся его достичь, признать, что он достигнут, нельзя. Ибо достигнутый образец теряет свою силу. Он питает лишь того, кто от него на большом расстоянии. Попытку преодолеть это расстояние, попытку, так сказать, вплотную подступиться к образцу надо все время возобновлять, но она не должна удаваться. Пока она не удается, пока расстояние остается в силе, можно снова и снова предпринимать прыжок в том направлении. Все дело в этих, казалось бы, тщетных попытках, казалось бы тщетных, ибо в ходе их одно за другим приобретаются опыт, способность, качество.
Конфуций помещает свой образец на большом расстоянии от себя. Это властитель Чжоу, живший за 500 лет до него[70]70
…властитель Чжоу, живший за 500 лап до него – т. е. Чжоу Гун (ум. 1105 г. до н. э.), младший брат основателя династии Чжоу У-вана и правитель государства Лу, где родился Конфуций. Чжоу Гун заложил основы чжоуского ритуала, музыки, законодательства и принципов управления; пользовался огромным авторитетом у Конфуция и его учеников.
[Закрыть], которому приписывалась большая часть уложений нового тогда царства. Чтобы его постичь, Конфуций занимается всем, что происходило в те времена и с тех времен, историческими документами, песнями, обрядами. Он проверяет эти предания, сортирует их и располагает по порядку; позднее считалось, что все известное о том времени было установлено им. Образец является ему во сне[71]71
Образец является ему во сне… – Ср. «Учитель сказал: „О, как я ослабел: я уже давно не вижу во сне Чжоу Гуна“» (Лунь юй, VII. 5).
[Закрыть], в более поздние годы его охватывает беспокойство, если он некоторое время ему не снится. То, что он не является, Конфуций воспринимает как знак неодобрения, слишком многое не удалось ему из того, что удалось властителю.
Но это не единственный его образец. Можно сказать, что всю китайскую историю, насколько он, по его мнению, ее знает, он группирует вокруг образцов; в начале каждой из трех сменивших одна другую известных династий, однако и непосредственно перед первой из них он помещает одну или две фигуры, которые благодаря своей образцовости надолго определяют время после себя. Он не только сознает огромное значение образцов, он знает также, что они изнашиваются, и потому заботится об их обновлении. Об их воздействии он узнает по себе и своим ученикам.
Князья, которых он пытается наставлять и которые не желают слушать, открывают для него антиобразцы. Как бы ни были они ему неприятны, он их не утаивает. Он вводит их в историю, а помещать предпочитает в конце династий. Но он постоянно заботится также о том, чтобы в истории их побеждали и смещали образцы.
Занимаясь таким способом своими образцами, он сам сделался образцом и, что примечательно, – образцом в значительно большей степени и на гораздо более долгую временную дистанцию, чем те.
«К молодому человеку, – говорит Конфуций, – надо относиться с большим уважением. Как можешь ты знать, не станет ли он в один прекрасный день столь же достойным, как ты теперь. Кто дожил до сорока или до пятидесяти лет, ничем не отличившись, не заслуживает уважения»[72]72
«К молодому человеку»… – Лунь юй, IX. 23.
[Закрыть].
Это суждение Конфуций проводил в жизнь в длительном общении со своими учениками. Как он их наблюдает! Как осторожно оценивает! Он остерегается повредить им преждевременной похвалой. Он оставляет их в покое и бывает счастлив, когда они заслуживают неограниченных похвал. Он не порицает, предварительно не отняв у порицания вредоносного острия. Он позволяет своим ученикам себя критиковать и отвечает им. При всех принципах, из которых он исходит, оценка характера остается у него эмпирической. Когда двое учеников находятся вместе, он спрашивает их о сокровеннейших желаниях и тогда выражает свои собственные. При этом почти не чувствуется порицания, скорее – столкновение различных натур.
Но он не скрывает также своей глубокой любви к Янь Сюю, чистому и в миру не преуспевшему; когда этот его любимый ученик умирает в возрасте тридцати двух лет, Конфуций не таит своего отчаяния.
Я не знаю другого мудреца, который бы серьезнее относился к смерти, чем Конфуций. На вопросы о смерти он отвечать отказывается. «Если еще не знаешь жизни, то как можешь знать смерть?»[73]73
«Если еще не знаешь жизни, то как можешь знать смерть?» – Лунь юй, XI.12.
[Закрыть] Фразу на эту тему, которая была бы более уместной, никто никогда не произносил. Он прекрасно знает, что все подобные вопросы подразумевают время после смерти. Любой ответ на них перескакивает через смерть, а сама она и ее непостижимость исчезают, словно под руками фокусника. Если что-то есть потом, как что-то было раньше, то смерть сама по себе теряет свой вес. На этот недостойнейший из всех трюков Конфуций не поддается. Он не говорит, что потом ничего нет, он не может этого знать. Но создастся впечатление, что ему совсем и не важно это выяснить, даже если бы оно было возможно. Таким образом, вся ценность придается самой жизни, ей возвращается та серьезность и тот блеск, что у нее отняли, перемещая добрую, быть может, лучшую часть ее силы за грань смерти. Так что жизнь остается полностью такой, какая она есть, да и смерть остается нетронутой, они не взаимозаменяемы, не сравнимы, они не смешиваются, остаются различными.
Чистота и человеческая гордость этого убеждения вполне согласуются с тем эмфатически преувеличенным почитанием умерших, какое мы находим в «Ли-цзи»[74]74
«Ли-цзи» (Книга обрядов) – один из основных памятников конфуцианского канона, сложившийся в основном в IV–I вв. до н. э., представляет собой собрание взглядов Конфуция на ритуал и мораль в изложении его учеников и последователей.
[Закрыть], ритуальной книге китайцев. Самое достоверное, что я когда-либо читал о приближении к умершим, об ощущении их присутствия в дни, посвященные их памяти, содержится в этой ритуальной книге. Это вполне в духе Конфуция, и, хотя в такой форме оно было записано лишь позднее, это именно то, что всегда ощущаешь при чтении его «Бесед». Сочетанием нежности и упорства, какое трудно найти где-либо еще, он старается усилить чувство почтения к некоторым умершим. Слишком мало внимания обращалось на то, что таким образом он пытается ослабить жажду жизни, – это одна из самых щекотливых задач, которая по сей день ни в коей мере не решена.
Кто три года горюет об отце, то есть полностью и надолго прерывает свою привычную деятельность, не может радоваться своему выживанию, всякое удовлетворение от него, даже если бы оно еще было возможно, будет окончательно вытравлено в ходе обязательного соблюдения траура. Ибо в это время надо также показать, что ты достоин отца. Сын перенимает его жизнь во всех подробностях, становится им, но именно благодаря непрерывному поклонению. Отца не только не вытесняют из памяти, но мечтают о его возвращении и в некоторых обрядах добиваются такого ощущения. Он продолжает существовать как фигура и образец. Человек остерегается быть к нему несправедливым, перед ним надо выдержать испытание.
«Через три дня опять начинают есть, через три месяца опять начинают мыться, через год под траурным одеянием носят опять чесучу. Самоистязание не должно доходить до уничтожения бытия человека, дабы смерть не повредила жизни. Траур не превышает трех лет»[75]75
«Через три дня опять начинают есть…» – это и последующие высказывания содержатся в «Ли-цзи».
[Закрыть].
«Жертвы должны быть не слишком частыми, не то они станут обременительными и утратят свою торжественность. Но и слишком редкими они тоже быть не должны, иначе можно облениться и забыть умерших.
В день жертвы сын думал о своих родителях, он ясно представлял себе их жилище, их улыбки, звучание их голосов, их образ мыслей; он думал о том, чему они радовались, что с удовольствием ели. Если он таким образом три дня постился и предавался размышлениям, то он видел тех, ради кого постился.
В день жертвы, когда он входил в комнату предков, то напряженно ждал, что снова увидит их на почетном сиденье; расхаживая по комнате, выходя и входя, был сосредоточен, словно наверняка ожидал услышать, как они движутся или разговаривают; когда он выходил в дверь, то прислушивался, затаив дыхание, словно слышал, как они вздыхают».
Это, насколько мне известно, единственная серьезная попытка, когда-либо предпринимавшаяся в одной из цивилизаций, пригасить сладострастное упоение жизнью. Как таковую и следует без всяких предрассудков признать конфуцианство в его исконном виде, наперекор всем позднейшим искажениям, хотя бы в этом аспекте.