Текст книги "Человек нашего столетия"
Автор книги: Элиас Канетти
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 38 страниц)
50 характеров[190]190
В 50 гротесковых миниатюрах сборника «Недреманное ухо» Э. Канетти в резкой аллегорической, подчас сюрреалистической манере рисует пластически яркие, запоминающиеся психологизированные образы различных сторон человеческой личности. «В этой необычной книге, – отмечается в издательской аннотации, – автор продолжает традицию описания характеров-типов, заложенную в античный период Теофрастом, однако же в современном собственном преломлении. Он заново, не поддаваясь влиянию окоченелых психологических категорий, открывает человеческую индивидуальность и индивида в человеческом сообществе».
Перевод выполнен по изданию: Canetti Elias. Der Ohrenzeuge. Funfzig Charaktere (Munchen Wien, Carl Hanser, 1974).
[Закрыть]
Возгласительница Королей
Есть в Возгласительнице Королей нечто величественное, она знает, к чему обязывает ее принятая на себя миссия, и славится тем, как потчует гостей. Но одно только угощение еще не все. И приглашенные чувствуют, что предстоит также и нечто особенное. Не сразу сообщает она о том, что это такое, и нетерпеливое напряжение нарастает. Нет, ниже чем Король это быть не может, о меньшем она не возвещает. Возгласительница Королей высока ростом и импозантна, и неисчерпаем запас ее презрения. По малейшему движению распознает она холопа и держит его, еще до возглашения, подальше от Короля. Впрочем, и на вельмож глаз ее остер, этих она умеет и ловко поддержать, и продвинуть и находит им применение при всех дворах.
Так и чувствуешь, как она собирает свое воодушевление, приберегая его для великого мига. Она сурова и презирает нищих, интересуясь ими лишь в случае необходимости и выстраивая шпалерами целые сонмы, когда предстоит возглашение Короля. Тогда разлетаются настежь все двери в ее жилище, оно разрастается, превращаясь в дворец, ангелы поют, епископы раздают благословение, она, в новом своем облачении, зачитывает телеграмму от Господа Бога и ликующе возглашает Королевское Имя.
Волнующее и трогательное зрелище видеть ее вместе с королями уже позабытыми; она не забывает никого и никогда, берет на заметку даже самые задрипанные экземпляры, пишет им, посылает подобающие случаю мелкие подарки, раздобывает для них работу, а когда почести и слава давно уже миновали, она единственная, кто еще помнит обо всем. И в толпе нищих, которых она преподносит по большим оказиям, можно обнаружить того или иного из прежних Королей.
Карманные издания книг Э. Канетти
Суперобложка романа 9. Синклера «100 %», выполненная художником Дж. Хартфилдом. Этот роман вышел в издательстве «Малик» в переводе Э. Канетти
Карл Краус, 1908
Бертольт Брехт, 1927
Исаак Бабель. Карикатура А. Гофмейстера, 1934
Гитлер-спаситель. Карикатура К. Гроса, 1931
Герман Брох, 1937
Роберт Музиль
Э. Канетти, начало 80-х годов
Э. Канетти. Рисунок Р. Шёнвальда
Имялиз хорошо знает, что ему нужно, он чует это за тысячу верст и не жалеет сил, чтобы добраться до Имени, которое намерен полизать. С автомобилями и самолетами это сегодня дело немудреное, труд не так уж велик, но следует, однако, сказать, что он, будь это необходимо, не пожалел бы и больших усилий. Его аппетит разгорается при чтении газеты; что в газеты не попадает, не будит его страсти. А если Имя мелькает раз за разом и, уж тем более, появляется в заголовках, тогда влечение становится необоримым и он спешно отправляется в путь. Хватает денег на поездку – отлично, нет – занимает сколько нужно и рассчитывается сиянием своего великого намерения. Его речи на эту тему всегда впечатляющи. «Мне надо полизать И. И.» – говорит он, и это звучит так, как звучали когда-то сообщения об экспедициях к недосягаемому Северному полюсу.
Он умеет объявиться неожиданно, и ссылается он на кого-нибудь или нет, всякое слово стоит таких усилий, будто он в последней стадии изнеможения. Именам льстит, что кто-то чуть не погиб от жажды, иссушаемый горячим стремлением к встрече с ними, что весь огромный мир – пустыня, а они – единственный источник, и имена, не забывая предварительно посетовать на недостаток времени, изъявляют готовность принять Имялиза. Можно даже сказать, что они ожидают его появления с некоторой долей нетерпения. Приуготовляют для него лучшие свои части, моют их (правда, лишь их – как следует) и полируют до полного блеска. Появляется Имялиз. Он ослеплен. Его безудержное желание тем временем разрослось; и он не делает из него тайны, приближается без стыда и хватает Имя. Основательно и не жалея времени облизав его, он щелкает затвором камеры. Разговоры не относятся к делу; возможно, он и бормочет что-то напоминающее славословия, но на эту удочку никто не попадается, всем известно, что ему требуется только одно – пройтись языком. «Вот этим моим языком», заявляет он после, старательно высовывая его и принимая выражения благоговейного трепета, каких еще не выпадало на долю ни единому Имени.
Она живет подарками, которые забирает обратно. Ни один не забыт. Она знает их все, ей известно, где находится каждый. Она обшаривает все эти места в охоте за ними и всегда находит подходящий предлог. С удовольствием посещает она и дома, где никогда не бывала, надеясь и здесь найти какой-нибудь из своих подарков. Даже поникшие цветы расцветают вновь, чтобы быть забранными ею обратно.
И как только она ухитрилась все это надарить, да как не забрала еще раньше. Обо всем на свете забывающая – подарков она не забывает никогда и с трудностями сталкивается только в отношении тех из них, которые съедены. До чего же обидно бывает явиться, когда все уже подчищено без остатка. Тогда она сидит в задумчивости и потерянно припоминает, что здесь должно было быть. Косится украдкой по сторонам (человек она вежливый), выясняя, не припрятано ли где что-нибудь. Кухни влекут ее с особой силой. Один взгляд на отбросы – укол в сердце: вот они, шкурки от ее апельсинов. О, если б она принесла их попозже… или пришла бы за ними пораньше.
«Мой чайничек!» – говорит она и прижимает его к себе. «Мой шарфик! Мои цветочки! Моя блузка!» Если блузка на той, кому подарена, она просит разрешения примерить и, не забыв восхищенно повертеться перед зеркалом туда и сюда, уходит в ней восвояси.
Но не ожидает ли она, чтобы ей принесли обратно сами? Нет, она предпочитает забирать собственноручно. А не прихватывает ли заодно и что-нибудь еще? Нет, ей важны лишь собственные подарки. Именно они дороги, именно они желанны, они принадлежат ей. Но тогда зачем же она отдала их? Да чтобы забрать назад, для того и отдавала.
Переносчик не в силах держать при себе что-либо, что может кого-то обидеть. Он поспешает усердно и является раньше из всех прочих Переносчиков. Порою доходит до жестокой гонки, и хотя не все устремляются из одного и того же пункта, он, чувствуя, как близко уже остальные, обгоняет их гигантскими скачками. Он сообщает свое быстро и торопливо, и всегда по секрету. Никто не должен проведать о том, что ему все известно. Он ждет в ответ благодарности, а она – в соблюдении тайны. «Говорю об этом только вам. Это не касается никого кроме вас». Переносчик всегда в курсе, если чье-то положение под угрозой. И поскольку он движется с такой быстротой (он торопится изо всех сил), опасность по дороге все нарастает. Вот он на месте, и все уже совершенно точно. «Вас увольняют». Собеседник бледнеет. «Когда? – спрашивает он и – Как же так? Мне ничего не говорили!» – «Скрывают. Скажут в самый последний момент. Я должен был вас предупредить. Но только не выдавайте меня». Тут он долго и подробно распространяется о том, как было бы ужасно, если б его выдали, и жертва, еще не успевшая до конца осознать всю меру грозящей ей опасности, уже полна сочувствия к Переносчику, этому лучшему другу.
Переносчик не упускает ни единого оскорбления, высказанного в порыве гнева, и заботится о том, чтобы оно достигло ушей оскорбленного. С меньшей охотой переносит он похвалы, однако, в доказательство своей благожелательности, принуждает себя по временам и к этому. В таких случаях он не спешит, тянет, прежде чем отправиться в путь. Похвала – будто гадкая отрава на языке. И пока он ее не выплюнет, ему кажется, что он вот-вот задохнется. В конце концов он выкладывает свои новости, весьма застенчиво, впрочем, и сдержанно, как бы робея перед чужой наготой.
А в остальном – ему неведомы ни стыд, ни отвращение. «Вам нужно защищаться! Вы должны что-то делать! Не можете же вы это вот так проглотить!» Он охотно наставляет пострадавшего, уже потому, что так все тянется дольше. Советы его того сорта, что страх жертвы возрастает. Для него-то ведь главное – человеческое доверие, разве может он прожить без доверия.
Слезогрей ежедневно ходит в кино. И совершенно не обязательно, чтобы показывали что-нибудь новое, его привлекает и старый репертуар, главное, чтобы фильмы выполняли свое назначение и вызывали обильные слезы. Сидишь себе, невидимый для других, в темноте и ждешь результата. Холоден, бессердечен окружающий мир, и без этого ощущения теплой влаги на щеках жизнь была бы и вовсе невыносима. Но лишь только заструятся слезы, благостно и хорошо становится на душе, и сидишь тихонько, не шелохнувшись, и упаси боже стереть что-то платком, каждая слезинка должна отдать все свое тепло до последнего, и докатится ли она до губ или до подбородка, или даже ей удастся пробежать по шее и до самой груди все принимает он с благодарной сдержанностью и поднимается со своего места лишь после хорошего купанья.
Не всегда Слезогрею было так хорошо, было время, когда приходилось довольствоваться своими собственными бедами, и если те заставляли себя ждать, ему казалось, что вот-вот он закоченеет, до смерти. Он бился и вился, пробираясь по жизни от потери к потере, навстречу боли, навстречу своей неутолимой печали. Люди, однако, помирают не всякий раз, как тебе необходимо погоревать, многие живучи и упираются. И случалось, вот, он готов уже к волнующему событию, уже разливалась по телу блаженная слабость… и тогда (казалось – сейчас, совсем близко)… тогда не происходило ничего; только растрачена впустую уйма времени и надо опять искать подходящего случая, и ждать, начиная все с самого начала.
Понадобилось немало разочарований, прежде чем Слезогрею стало ясно, что ни с кем не случается в жизни достаточно для того, чтобы можно было прожить на свой собственный счет. Чего он только не перепробовал, пытался даже радости приспособить. Да ведь всякому, кто обладает в этом хоть каким-то опытом, известно, что на слезах радости далеко не уедешь. Пусть даже они и наполнят глаза, ведь случается по временам и такое, но нет – не текут они как положено, а что касается продолжительности действия, то это уж и вконец никудышное дело. И злость, и гнев тоже едва ли способны на большее. Есть лишь один-единственный надежный повод – утраты; причем предпочтительней всех других утраты непоправимые, в особенности если они постигают таких, что ничем этого не заслужили.
За плечами у Слезогрея долгая школа, зато уж теперь он в своем деле дока. Чего не выпало на его долю, он находит в судьбе других. И коли жизнь их не имеет к нему абсолютно никакого отношения, – незнакомые, далекие, прекрасные, невинные, великие, – тогда сила воздействия достигает пределов неисчерпаемости. Самому же ему от всего этого никакого вреда, и он спокойненько направляется после кино домой. Здесь все по-прежнему, здесь не о чем беспокоиться, и грядущий день не готовит ему ни тревог, ни забот.
Скопидомок предпочитает, чтобы все было в тесной кучке. Она не разбрасывается, не распыляется, любит видеть свое добро разом. И отнюдь не обязательно, чтобы все было большое, маленькое тоже греет душу, если всегда под рукой. С деньгами она обходится аккуратно и с нежной заботой, никогда не тратит больше десятой части и печется об остальном. Она подкармливает свои капиталы, чтобы те не исхудали. Ни кусочка и капельки без того, чтобы перепало немного и ее деньгам.
Трогательное зрелище, когда Скопидомок повязывает своим денежкам салфетку, перед трапезой. Ей не по душе бумажки-замарашки, чистенькие куда приятней. Хотя и случается, что к ней попадают банкноты, не блещущие новизной. Однако они преображаются под ее заботливой рукой и сияют как в первый день творения. По временам она раскладывает их отдельно, одну подле другой, на столе, будто многочисленное и чинное семейство, и дает им всем имена. Потом пересчитывает, чтобы убедиться, что все на местах, а когда покушают, послушненько и молодцом, укладывает их баиньки.
Скопидомок мелкими шажками семенит от сундука к постели и все носит да носит что-то, там возьмет, сюда положит. Она с удовольствием берется и за тряпку, но пыль пылью, а должно ведь и кой-какое время подкапливаться, со временем и ценность добра прирастает, времени-то надо бы побольше. Скопидомку рисуется, сколько все это будет стоить к ее 80-летию. Она штудирует движение цен и расспрашивает сына, навещающего ее раз в месяц. Уж тут она готовится по всем статьям, все должно быть в порядке и ясности, чтобы ни минуты визита не пропало зря. Ведь сколько всплывает всякого, о чем хотелось бы спросить, а только он за порог – вот уже и другое тут как тут, поэтому лучше обдумать все как следует загодя.
Скопидомок не поддерживает отношений с соседями. Они только стаптывают порог да вынюхивают по всем углам; не успеют войти в комнату, как уже чего-то недостает. Обыщешься потом, пока снова найдешь. Нет, она отнюдь не хочет сказать, будто все кругом воры, совсем нет, но только вещи боятся посторонних и заползают подальше, и не прячься они как следует, кто знает, не украли ли бы их тогда и на самом деле.
Скопидомок получает почту. Она оставляет ее вылежаться несколько дней не вскрывая. Положит такое письмо перед собой на стол и представляет, сколько там, и даже больше. Немного и страшновато тоже, что, может, и меньше, но поскольку такого еще не бывало и все с течением времени дорожает, она может ждать и надеяться, что все-таки – больше.
С той поры как появился на свет, Славощуп знает, что лучше него никого нет. Не исключено, что это ему было известно и раньше, но тогда он еще не мог сказать об этом. Теперь же он речист и старается продемонстрировать, до чего гнусно все устроено в этом мире. Ежедневно пробегает он газету в поисках новых имен. «Да что он здесь делает, этот фрукт, – вскрикивает возмущенно Славощуп, его же здесь еще вчера не было! Э-э, да тут что-то не так: раз, два – и пробрался в газету…» Он зажимает его между большим и указательным пальцем, кладет на зуб и прикусывает. Слов не найти, как поддается эта новая чепуха. «Тьфу, черт, воск! А туда же, в металлы!»
Это не дает Славощупу покоя, он исследует и расследует, он беспристрастен и справедлив, если он что-то и принимает всерьез, так это общественность, его на мякине не проведешь, уж он покажет беспардонному Имени что почем. Раз обнаружив, он с самого первого мгновения следит за каждым движением этого отребья. Тут – сказал что-то не то, там – с орфографией неважно. Да где он и школу-то кончал? Он что, и в самом деле учился в университете или только на словах? Отчего это он никогда не был женат? А что делает в свободное время? И вообще, как же так получилось, что никто о нем до сих пор и слыхом не слыхивал? Мир не вчера родился, и где же это был он, а? Если стар, то что-то долгонько собирался, если молод – пусть сперва пеленки просушит. Славощуп справляется во всех имеющихся энциклопедиях и, к своему полному удовлетворению, нигде не находит подопечного.
Славощуп, можно сказать, прямо-таки живет с этим авантюристом, он беспрестанно говорит о нем и видит его во сне. Ему не по себе: о, этот докучный, этот преследователь. И он упрямо сопротивляется, не желая представить полную характеристику на этого прохвоста. Когда он приходит домой и хочет наконец отдохнуть, то ставит его в сторонке, где-нибудь в углу комнаты, говорит «место!» и грозит для убедительности плеткой. Однако это хитрющее Новое Имя терпеливо и ждет своего часа. Оно распространяет вокруг себя странный запах, который, когда Славощуп спит, резко бьет ему в нос.
Любитель Красот – некоторые кратко называют его Красо-люб – в погоне за всем, что только существовало, существует и будет существовать на свете прекрасного, и находит это во дворцах, музеях, святилищах, церквах и пещерах. Его нисколько не смущает, что кое-что из этого, с давних пор уже слывшее прекрасным, успело тем временем несколько тронуться, для него оно остается таким, каким было всегда, пусть даже новые красоты все время добавляются к прежним, каждая – сама по себе, ни одна не исключает другой, каждая ждет от него, чтобы он в благоговейном восхищении остановился перед нею и любовался. На него стоит посмотреть перед «Сикстинской мадонной» или перед «Обнаженной махой» – как он заходит с разных сторон, как останавливается на различном расстоянии, то надолго, то на несколько кратких мгновений, на множество разных ладов, и огорчен, если нет возможности зайти сзади.
Любитель Красот, он же Красолюб, избегает пускаться в рассуждения, чтобы не нарушить своего молитвенного экстаза. Он распахивает все поры тела и души и немеет, он не сравнивает, не хулит и не разбирает по косточкам, не распространяется о временах, периодах, стилях и нравах. Ему нет дела до того, как жилось создателю этого прекрасного, а до того, что тот думал, – и подавно. Всякий – как-нибудь да жил, и абсолютно неинтересно, была ли жизнь трудна, да и не могла она быть слишком тяжкой, иначе не было бы здесь этого прекрасного творения, и одно то уже, что он носил это в себе, было счастьем, из-за которого он достоин зависти, если все эти субъективные мелочи вообще что-нибудь значат.
У самого Красолюба все в полном порядке, лично у него нет никаких особых трудностей: он посещает свои красоты и отдает им все силы и время. Он воздерживается от покупки каких-либо из них, чтобы не стать пристрастным, да к тому же это было бы довольно безнадежной затеей, поскольку большинство красот находится в крепких руках. Деньги, которыми он располагает, предмет неинтересный, он расходует их разумно и аккуратно на свои постоянные поездки. В пути он исчезает, его никогда не встречают в дороге, будто он путешествует под шапкой-невидимкой. Зато он обнаруживается перед красотами, и если кто видел его в Ареццо или в Брера, наверняка снова столкнется с ним в Борободуре или Наре.
Красолюб безобразен, и всякий спешит уклониться от встречи с ним; было бы грубой бестактностью изображать его отталкивающую внешность. Одно то уже, что у него никогда не было носа. Его выпученные глаза, оттопыренные уши и торчащий кадык, его почерневшие гнилые зубы и бьющий изо рта зловонный смрад, его то писклявый, то скрипучий, каркающий голос, его рыхлые, липкие руки… но что в том, что в том – ведь он никому не сует их и с безошибочной уверенностью находит свое место перед прекрасными творениями.
Поспеши-Словечко говорит – будто на коньках бежит, и опережает тех, кто ходят пешком. Слова сыплются у него изо рта, как пустые орехи. Легки, поскольку пусты, но их зато много. На тыщу пустых один с ядром, но и это чистая случайность. Поспеши-Словечко не говорит ничего такого, над чем бы поразмыслил, он говорит до того. Слова рвутся у него не из сердца, а с кончика языка. Да и какая разница, что говорить, стоит только начать. Подмигнув, он дает понять, что еще не все, что он продолжает, затем мигает снова и подмигивает до тех пор, пока другой не потеряет всякую надежду и станет слушать.
Поспеши-Словечко не удосуживается присесть, слишком это долгая канитель, предпочитая резвиться на катках, где светло и гладко и где другие ему подобные второпях любуются им. Темноты он избегает. Газету – проглатывает, читает так, будто сам ее говорит, с тою же быстротой; и вот уж она переходит в его слова, кувырком выкатывается изо рта и вещает о вчерашнем и послезавтрашнем. Время ему не помеха; пока другие бьются и мучаются с этой упрямой штукой, он обгоняет его и оставляет далеко позади, никогда не останавливаясь, чтобы перевести дух. Так что не имеет значения, что за газету он читает; выуживает какую-нибудь из первой попавшейся кучи, годится любая, ни одна не стара, лишь бы другая, ну, а заголовки – те все на одно лицо.
Поспеши-Словечко никогда не меняется, потому что все скатывается с него как с гуся вода. Что люди, что наряды – все едино, все – мимо: еще не приглядевшись и к этим, он уж с другими; а что до людей, то у них у всех такие имена, которые вечно повторяются. Если без имени не обойтись, он называет какое-нибудь, и уже подмигивает опять, едва его произнеся; это принимают за шутку и вопросов никто не задает.
Близкие служат Поспеши-Словечку для тренировки и ничем не отличаются в его глазах от всякого другого, разве что, вот уж досада, не вполне новы. Насколько лучше, если б их можно было обменивать на других, а тех – опять, и так далее, без конца, а то больно уж много значения они придают тому, что с ними знакомы, и с легкостью злоупотребляют этим обстоятельством, то и дело раскрывая рот и говоря что-то.