Текст книги "Царский изъян (СИ)"
Автор книги: Елена Клир
Жанры:
Остросюжетные любовные романы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)
34 Егор. Не мешок картошки
34 Егор. Не мешок картошки
Жизнь любит загонять людей в такие декорации, где одно уже молчаливое присутствие выглядит унизительно.
В тамбуре пахнет дезинфектором и разогретым пластиком. Не выветрившийся до сих пор дух сточных вод, который притащили на себе мы, резко контрастирует с техно-цивилизацией. Под хирургическим диодным освещением не спрячешься. Настя стоит лицом к окну. В ее болотных ходунках, с беспорядочно запиханным в них вечерним платьем ей в салоне и присесть негде.
Я стою под камерой обзора, натянул капюшон на глаза, частично закрываю собой Настю и напрягаюсь каждый раз, когда пшикают расходящиеся двери. Не оборачиваюсь, чтобы спросить, как она. В этом нет необходимости. Ее заплаканные глаза, подсвеченные проносящимися мимо фонарями, то и дело мелькают в отражении пластикового рекламного экрана. На бледном лице читается решимость и гордая неприкосновенность.
Да, у нее такой способ пережить провал. А я ненавижу сразу все: эту ночь, вагон, Марка, британцев, сапфир, себя. Особенно себя – за то, что до сих пор реагирую на ее слезы так, будто они автоматически делают ее невиновной.
Контролерша появляется минут через двадцать после того, как электричка тронулась в путь. Плотно сбитая такая, бойкая, с цепким взглядом. Наша первая проверка. Слышу ее прежде, чем вижу. С таким голосом вполне можно командовать на плацу или под грохот артиллерии.
Молча протягиваю билеты. Она прикладывает их к терминалу, не глядя. Оценивающе сканирует меня, потом Настю, и кривит рот так, будто ей выдали право решать, кто тут человек, а кто позорище.
– Ты ж красивый мужик, – ничуть не смущаясь, пеняет она мне. – На кой ляд тебе такая лахудра?!
У меня под ключицами вспыхивают невидимые угли, так что красная тень наползает на картинку.
– Заткнись. И топай своей дорогой, – цежу я, с трудом сдерживая весь матерный арсенал, который очень хочется отработать по этой лярве. До последнего патрона.
Она возвращает мне билеты с видом оскорбленной.
– А что такого? – вскидывает брови и на всякий случай отступает на шаг. – Я ж по-доброму.
– Не надо нарываться, – так же вынужденно спокойно парирую в ответ. – Просто отвали.
Кажется, я не меняю тон. Но, видимо, в лице у меня проступает все, что я думаю. Потому, что она все-таки затыкается. Еще секунду смотрит, потом фыркает и убирается. Хотя я еще долго слышу ее ворчание про ненормальных и бешеных.
Настя так и стоит лицом к стеклу. Только плечи стали еще жестче. И по щеке снова ползет блестящая дорожка.
Черт.
Если бы это были слезы от усталости, наверное, мне было бы легче. Но я слишком хорошо понимаю, что это значит для женщины, которую швырнуло с дипломатического приема в тамбур электрички, в вонючие резиновые штаны, под чужие взгляды. И рядом человек, которому она не доверяет, но вынуждена довериться. И от которого все равно не особо зависит, доживет ли она до утра.
Меня бесит видеть ее в таком виде. Бесит сильнее, чем должно. И это плохой знак. Потому что жалость – дрянной советчик, когда не знаешь, не играет ли человек против тебя.
Прекрасная, мать ее, комбинация.
Да, она сама влезла в это по самое “не балуйся”. Факт.
Но правда и в другом: если бы я не был наивным идиотом, если бы я раньше просчитал, понял, насколько глубоко она завязла в этой мясорубке, может, сейчас она не стояла бы в этом тамбуре, пытаясь не расплакаться от унижения.
А может, лежала бы с дыркой в голове в ближайшем морге.
С ней никогда нельзя выбрать вариант, где всем хорошо.
Через какое-то время я замечаю, что она еле держится. Лицо совсем белое. Губы сухие. Пальцы на поручне ослабли. И она уже не пытается почесаться через толстую резину. Кажется она из чистого упрямства еще не осела на пол, но тело уже почти отключилось.
В этот момент дверь снова разъезжается с хищным шипением. Оглядываюсь и цепляю взглядом парня с рюкзаком и бутылкой воды.
– Эй, бро, – стараюсь докричаться до него сквозь наушники и машу ему.
Вихрастый тип вздрагивает и настороженно замедляется.
– Что?
– Продай воду.
Он смотрит на бутылку, потом на меня.
– Она открытая.
– Я вижу. Продай.
– Да нафига она вам...
Называю цену, от которой у него вытягивается лицо, и он вынимает наушник, думая, что ослышался.
– Пока я не передумал, – протягиваю ему банкноты.
Через секунду вытираю горлышко внутренней стороной толстовки и протягиваю Насте:
– Пей.
Она скашивает мутные от усталости и злости глаза на бутылку, потом на меня.
– Обойдусь без твоей заботы.
– Это просто вода, а не то, что ты в нее интерпретируешь.
– Какая трогательная точность формулировок.
– Ты предпочитаешь сдохнуть тут из вредности? Пей, я сказал.
Она быстро считывает по моему настрою, что сейчас не время для остроумных пикировок, и берет бутылку. Делает маленький глоток. У меня внутри все скручивает, когда я вижу, как сжимаются ее пальцы вокруг пластика, как он хрустит и как глухо зубы выстукивают дробь по краю. Ее горло двигается так судорожно, что даже я чувствую, насколько оно пересохло.
Заметно, с каким трудом она останавливается, оставляя мне воды на пару глотков. Я не спорю, забираю бутылку, ставлю тут же в угол тамбура и, не спрашивая разрешения, обхватываю ее со спины. Ладони ложатся поверх куртки, на ребра. Правой прижимаю левую для лучшей фиксации.
Она сразу напрягается.
– Убери руки.
– Мне еще не хватало, чтобы ты тут свалилась.
– Я не свалюсь.
– Уже почти.
Она пытается вывернуться. Но эта попытка настолько слаба, что я начинаю всерьез нервничать. Я знаю Настю другой. Колючей, опасной, упрямой до бешенства. А сейчас у нее на бунт просто нет мочи.
– Пусти! – это требование больше похоже на стон.
Не в силах вырваться, она так изгибается и оседает вниз, что мне муторно. Ее горло натужно обнажается, словно она готова лучше умереть, чем терпеть мои клешни.
Отпускаю ее. Она в ту же секунду обеими руками вцепляется в поручень, прижимается к нему грудью. Шмыгает носом и вытягивается в струнку в таком напряжении, будто боится второй моей попытки.
Вздыхаю, поворачиваюсь к ней спиной, опускаюсь на одно колено и сажусь на пятку, подставляя поясницу вплотную к ее ногам. Раз уж руки мои ей противны, пусть будет так.
– Садись, – одной ладонью упираюсь в стену, чтобы не снесло на повороте, другим локтем опираюсь на колено.
Повисает пауза.
– Ты сошел с ума? – наконец подает она голос.
– Не исключено. Садись.
– Я тебе не мешок с картошкой, чтобы таскать на закорках.
– К сожалению. Картошка обычно молчит.
Я шкурой чувствую, как в ней поднимается желание огрызнуться просто из принципа. Это почти утешает. Значит, вполне себе жива. Значит, не все выбило стрессом.
Она кладет мне на плечо ладонь, будто проверяет, выдержу ли я. Потом осторожно поворачивается и присаживается. Плотная резина вейдерсов протестующе скрипит, неохотно сминаясь в складки. Настя кажется мне слишком легкой.
У меня от этого снова сводит внутри все тем же тупым чувством вины, которое я не признаю даже перед собой. Потому что если начну признавать, придется признать и все остальное тоже.
– Садись нормально, – ворчу я, опуская голову еще ниже, давая ей больше места.
И она неожиданно соглашается. Усаживается удобнее, помогает себе рукой, упираясь в битое плечо. Острая боль заставляет меня зажмуриться. Дыхание само собой стопорится, и я распахиваю пасть, чтобы выпустить скомканный воздух по возможности бесшумно. Потом делаю один медленный глубокий вдох и на выдохе расслабляю плечевой пояс и спину, насколько могу. Раскаленный гвоздь под ушибленным местом потихоньку остывает, возвращая моим глазам тусклый отсвет от серого линолеума под ногами.
Некоторое время мы едем так.
Ее ладони изредка отрываются от моего тела и скользят по бочине, по плечу. Потом возвращаются обратно. Мне только каж
Жизнь любит загонять людей в такие декорации, где одно уже молчаливое присутствие выглядит унизительно.
В тамбуре пахнет дезинфектором и разогретым пластиком. Не выветрившийся до сих пор дух сточных вод, который притащили на себе мы, резко контрастирует с техно-цивилизацией. Под хирургическим диодным освещением не спрячешься. Настя стоит лицом к окну. В ее болотниках, с беспорядочно запиханным в них вечерним платьем ей в салоне и присесть негде.
Я стою под камерой обзора, натянул капюшон на глаза, частично закрываю собой Настю и напрягаюсь каждый раз, когда пшикают расходящиеся двери. Не оборачиваюсь, чтобы спросить, как она. В этом нет необходимости. Ее заплаканные глаза, подсвеченные проносящимися мимо фонарями, то и дело мелькают в отражении пластикового рекламного экрана. На бледном лице читается решимость и гордая неприкосновенность.
Да, у нее такой способ пережить провал. А я ненавижу сразу все: эту ночь, вагон, Марка, британцев, сапфир, себя. Особенно себя – за то, что до сих пор реагирую на ее слезы так, будто они автоматически делают ее невиновной.
Контролерша появляется минут через двадцать после того, как электричка тронулась в путь. Плотно сбитая такая, бойкая, с цепким взглядом. Наша первая проверка. Слышу ее прежде, чем вижу. С таким голосом вполне можно командовать на плацу или под грохот артиллерии.
Молча протягиваю билеты. Она прикладывает их к терминалу, не глядя. Оценивающе сканирует меня, потом Настю, и кривит рот так, будто ей выдали право решать, кто тут человек, а кто позорище.
– Ты ж красивый мужик, – ничуть не смущаясь, пеняет она мне. – На кой ляд тебе такая лахудра?!
У меня под ключицами вспыхивают невидимые угли, так что красная тень наползает на картинку.
– Заткнись. И топай своей дорогой, – цежу я, с трудом сдерживая весь матерный арсенал, который очень хочется отработать по этой лярве. До последнего патрона.
Она возвращает мне билеты с видом оскорбленной.
– А что такого? – вскидывает брови и на всякий случай отступает на шаг. – Я ж по-доброму.
– Не надо нарываться, – так же вынужденно спокойно парирую в ответ. – Просто отвали.
Кажется, я не меняю тон. Но, видимо, в лице у меня проступает все, что я думаю. Потому, что она все-таки затыкается. Еще секунду смотрит, потом фыркает и убирается. Хотя я еще долго слышу ее ворчание про ненормальных и бешеных.
Настя так и стоит лицом к стеклу. Только плечи стали еще жестче. И по щеке снова ползет блестящая дорожка.
Черт.
Если бы это были слезы от усталости, наверное, мне было бы легче. Но я слишком хорошо понимаю, что это значит для женщины, которую швырнуло с дипломатического приема в тамбур электрички, в вонючие резиновые штаны, под чужие взгляды. И рядом человек, которому она не доверяет, но которому вынуждена довериться. И от которого все равно не особо зависит, доживет ли она до утра.
Меня бесит видеть ее в таком виде. Бесит сильнее, чем должно. И это плохой знак. Потому что жалость – дрянной советчик, когда не знаешь, не играет ли человек против тебя.
Прекрасная, мать ее, комбинация.
Да, она сама влезла в это по самое “не балуйся”. Факт.
Но правда и в другом: если бы я не был наивным идиотом, если бы я раньше просчитал, понял, насколько глубоко она завязла в этой мясорубке, может, сейчас она не стояла бы в этом тамбуре, пытаясь не расплакаться от унижения.
А может, лежала бы с дыркой в голове в ближайшем морге.
С ней никогда нельзя выбрать вариант, где всем хорошо.
Через какое-то время я замечаю, что она еле держится. Лицо совсем белое. Губы сухие. Пальцы на поручне ослабли. И она уже не пытается почесаться через толстую резину. Кажется она из чистого упрямства еще не осела на пол, но тело уже почти отключилось.
В этот момент дверь снова разъезжается с хищным шипением. Оглядываюсь и цепляю взглядом парня с рюкзаком и бутылкой воды.
– Эй, бро, – стараюсь докричаться до него сквозь наушники и машу ему.
Вихрастый тип вздрагивает и настороженно замедляется.
– Что?
– Продай воду.
Он смотрит на бутылку, потом на меня.
– Она открытая.
– Я вижу. Продай.
– Да нафига она вам...
Называю цену, от которой у него вытягивается лицо, и он вынимает наушник, думая, что ослышался.
– Пока я не передумал, – протягиваю ему банкноты.
Через секунду вытираю горлышко внутренней стороной толстовки и протягиваю Насте:
– Пей.
Она скашивает мутные от усталости и злости глаза на бутылку, потом на меня.
– Обойдусь без твоей заботы.
– Это просто вода, а не то, что ты в нее интерпретируешь.
– Какая трогательная точность формулировок.
– Ты предпочитаешь сдохнуть тут из вредности? Пей, я сказал.
Она быстро считывает по моему настрою, что сейчас не время для остроумных пикировок, и берет бутылку. Делает маленький глоток. У меня внутри все скручивает, когда я вижу, как сжимаются ее пальцы вокруг пластика, как он хрустит и как глухо зубы выстукивают дробь по краю. Ее горло двигается так судорожно, что даже я чувствую, насколько оно пересохло.
Заметно, с каким трудом она останавливается, оставляя мне воды на пару глотков. Я не спорю, забираю бутылку, ставлю тут же в угол тамбура и, не спрашивая разрешения, обхватываю ее со спины. Ладони ложатся поверх куртки, на ребра. Правой прижимаю левую для лучшей фиксации.
Она сразу напрягается.
– Убери руки.
– Мне еще не хватало, чтобы ты тут свалилась.
– Я не свалюсь.
– Уже почти.
Она пытается вывернуться. Но эта попытка настолько слаба, что я начинаю всерьез нервничать. Я знаю Настю другой. Колючей, опасной, упрямой до бешенства. А сейчас у нее на бунт просто нет сил.
– Пусти! – это требование больше похоже на стон.
Не в силах вырваться, она так изгибается и оседает вниз, что мне муторно. Ее горло натужно обнажается, словно она готова лучше умереть, чем терпеть мои клешни.
Отпускаю ее. Она в ту же секунду обеими руками вцепляется в поручень, прижимается к нему грудью. Шмыгает носом и вытягивается в струнку в таком напряжении, будто боится второй моей попытки. Вздыхаю, поворачиваюсь к ней спиной, опускаюсь на одно колено и сажусь на пятку, подставляя поясницу вплотную к ее ногам. Раз уж руки мои ей противны, пусть будет так.
– Садись, – одной ладонью упираюсь в стену, чтобы не снесло на повороте, другим локтем опираюсь на колено.
Повисает пауза.
– Ты сошел с ума? – наконец подает она голос.
– Не исключено. Садись.
– Я тебе не мешок с картошкой, чтобы таскать на закорках.
– К сожалению. Картошка обычно молчит.
Я шкурой чувствую, как в ней поднимается желание огрызнуться просто из принципа. Это почти утешает. Значит, вполне себе жива. Значит, не все выбило стрессом.
Она кладет мне на плечо ладонь, будто проверяет, выдержу ли я. Потом осторожно поворачивается и присаживается. Плотная резина вейдерсов протестующе скрипит, неохотно сминаясь в складки. Настя кажется мне слишком легкой.
У меня от этого снова сводит внутри все тем же тупым чувством вины, которое я не признаю даже перед собой. Потому что если начну признавать, придется признать и все остальное тоже.
– Садись нормально, – ворчу я, опуская голову еще ниже, давая ей больше места.
И она неожиданно соглашается. Усаживается удобнее, помогает себе рукой, упираясь в битое плечо. Острая боль заставляет меня зажмуриться. Дыхание само собой стопорится, и я распахиваю пасть, чтобы выпустить скомканный воздух по возможности бесшумно. Потом делаю один медленный глубокий вдох и на выдохе расслабляю плечевой пояс и спину, насколько могу. Раскаленный гвоздь под ушибленным местом потихоньку остывает, возвращая моим глазам тусклый отсвет от серого линолеума под ногами.
Некоторое время мы едем так.
Ее ладони изредка отрываются от моего тела и скользят по бочине, по плечу. Потом возвращаются обратно. Мне только кажется, что это нежность. Просто там удобнее держаться.
Я знаю это.
И все равно чувствую слишком много.
Когда-то мне хватило одного ее взгляда, чтобы слететь с катушек. За все эти годы не вылечился вообще ни черта. Идиот. Стоит ей чуть обмякнуть у меня на спине, и я уже почти принимаю усталость за доверие. Ничему меня жизнь не учит.
Она ведь не раз прямым текстом сказала, что не хочет. Откуда во мне эта дурацкая надежда? Я болен. Неизлечимо. Просто на какое-то время научился жить, как будто здоров.
Нас подбрасывает на стыках и время от времени сильно болтает. Настя, видимо, держится за поручень, что помогает балансировать. Но после очередного сильного крена она поднимается.
– Спасибо.
До остановки мы больше не разговариваем, но это уже не то молчание, с которого все начиналось.
ется, что это нежность. Просто там удобнее держаться.
Я знаю это.
И все равно чувствую слишком много.
Когда-то мне хватило одного ее взгляда, чтобы слететь с катушек. За все эти годы не вылечился вообще ни черта. Идиот. Стоит ей чуть обмякнуть у меня на спине, и я уже почти принимаю усталость за доверие. Ничему меня жизнь не учит.
Она ведь не раз прямым текстом сказала, что не хочет. Откуда во мне эта дурацкая надежда? Я болен. Неизлечимо. Просто на какое-то время научился жить, как будто здоров.
Нас подбрасывает на стыках и время от времени сильно болтает. Настя, видимо, держится за поручень, что помогает балансировать. Но после очередного сильного крена она поднимается.
– Спасибо.
До остановки мы больше не разговариваем, но это уже не то молчание, с которого все начиналось.
35 Анастасия. Не могу
35 Анастасия. Не могу
Когда мы выходим со станции, легкие обжигает. Над станцией висит ледяной туман. В этом унылом вареве воздух пахнет креозотом, ржавым железом, мокрой землей и концом, который все никак не наступит. Наверное, так пахнет мир, в котором битва еще не решена, а сил на нее уже нет.
Егор идет молча. Я то и дело потуже запахиваю его куртку. Просто застегивать ее нет смысла: она огромная, и сразу продувается. Но зато пуховая, теплая. Единственное утешение в моем положении. Резиновые штаны издают ужасающие всхлипы. Ледяной каркас не липнет к ногам только благодаря кое-как заткнутому подолу платья. Платья, которое, черт бы его побрал, все еще обязывает. Тафта шанжан, оказывается, – та еще мачеха, если ею приходится чиркать по нежной коже бедер. В радиусе километра, как минимум, всё живое содрогается от того, как я переставляю ноги.
Сколько еще топать по темным перелескам, Егор не говорит. На нем одна толстовка, и я слишком хорошо понимаю, что он мерзнет. И тут же приказываю себе не думать об этом. Жалость к Егору – роскошь, которую я не могу себе позволить.
В темноте не видно, но я очень надеюсь, что он уже посинел от холода. Меня его куртка тоже не спасает. Все тепло, которое она дает, вытягивает эта резиновая хрень. Колени ходят ходуном.
До дачи его знакомого, как он сказал, часа два пешком. Для него, вероятно, действительно два. Для меня – бесконечная пытка.
Каждый шаг дается мне с таким унизительным усилием, будто я не иду, а рвусь из силков. Спотыкаюсь, пару раз едва не падаю, и только когда совсем теряю равновесие, Егор коротко подхватывает меня под локоть. Молча. Так, видимо, безопаснее.
Верное решение. Потому что стоит ему заговорить со мной – и я сорвусь.
Не хочу. Не могу тратить на пикировку последние силы. Но усталость потихоньку стирает границы допустимого и мутит сознание. Меня шатает так, что я каждую секунду могу завалиться в канаву или просто лечь и… умереть на месте.
– Ты так и будешь делать вид, что я все это заслужила? – спрашиваю я наконец, чтобы не потерять рассудок.
Голос у меня хриплый. Самой противно, до какой степени я выдохлась. За грудиной больно и свистит. Острый запах грибницы и гнилой листвы только обостряет это.
Егор останавливается и смотрит так, будто я не вопрос задала, а ткнула пальцем в открытую рану. А мне приходится щуриться, потому что его налобный фонарик слепит. Егор видит это и гасит свет. Остается лишь мутный лунный блик.
– А ты так и будешь делать вид, что ничего не произошло? Как ты вообще додумалась отнести камень британцам? Объясниться не хочешь? Я до сих пор не могу поверить, что купился!
Я тоже останавливаюсь и опираюсь спиной на какое-то кособокое дерево. Оно пружинит, и я с трудом сохраняю равновесие.
Самое мерзкое в нем даже не ложь. А то, что у него всегда найдется тон, при котором я начинаю оправдываться, даже если уверена, что права.
– Не смей, – говорю я тихо. – Я осталась одна! Ты понимаешь? Одна в безвыходной ситуации! Я не знала, что делать!
Это правда, и я ненавижу себя за эту правду. Потому что она обнажает мою слабость, а я не хочу жалости.
– Одна – это когда вообще никого нет. У тебя был я. Был Барс. Было время, – отрезает он. – Но ты предпочла действовать сама. Кто тебе поверит, что ты не тот самый “спящий”, которого караулили все службы?!
– Если бы я этого не сделала, сапфир ушел бы через Марка к Петру Саввичу!
Егор дергается и отшатывается так резко, будто я его ударила.
– Что?
– Ты слышал. Марк вел свою игру. Петр Саввич тянул нитки через него. Я слишком поздно это поняла. Если бы камень остался в боксе, он бы все равно ушел к нему. Петр Саввич требовал сапфир до четырнадцатого. Я не могла этого допустить, понимаешь?
– И ты решила отдать его британцам?
Меня душит кашель. Я выдыхаю воздух толчками и склоняюсь все ниже. Приходится упереться ладонями в колени.
– Я решила выиграть время.
– Блестяще. Чуть не выиграла себе могилу.
– Они бы меня все равно порешили. Хоть с камнем, хоть без. Но без камня у меня не было бы вообще ничего.
– Со мной, выходит, можно было вообще не считаться?
Меня пробирает настоящим ознобом от того, как он это говорит. Потому что за этой фразой не только уязвленное мужское самолюбие. Там что-то глубже.
Я горько усмехаюсь.
– С тобой? Ты объявился из ниоткуда, врал мне с самого начала, утаил, кто ты такой, и хочешь, чтобы я доверилась тебе с полпинка? Ты предатель, Егор. Просто Марк оказался еще и насильником.
Я вижу, как это входит в него: он распрямляет плечи и вздергивает подбородок. На секунду мне хочется отыграть назад. Совсем чуть-чуть. Но я не отыгрываю.
– Предательница здесь ты, – говорит он глухо. – Ты развела всех. Меня. Его. Британцев. Наших. И, по-моему, уже саму себя. Я до сих пор не понимаю, что у тебя в голове.
– У меня в голове было одно: не дать этому камню достаться никому из вас. И вообще, кто эти “ваши”, эти “твои”?! Так не говорят про своих подчиненных, даже если это твоя личная служба безопасности. Что ты не договариваешь, Егор?
Пару секунд мы просто стоим друг напротив друга и смотрим так, будто кто-то должен выстрелить первым. Потом он отворачивается.
– Пошли.
Я иду за ним. Выбор у меня такой же богатый, как у мокрой мыши под колесами грузовика. Только дальше все становится хуже. Медленнее. Грязнее.
В какой-то момент я просто выдыхаюсь до предела. Ноги больше не слушаются. В голове белый шум. В ушах токает пульс. Мир сужается до одной простой мысли: все, конец.
– Что? – спрашивает он, оборачиваясь.
– Я не могу, – едва слышно выдыхаю куда-то вверх.
– Можешь.
Мотаю головой. И, наверное, в этот момент я впервые за всю ночь не играю вообще ничего. Ни достоинство. Ни стервозность. Ни гордость. Мне уже нечем. Колени подгибаются, но я не чувствую боли от удара о землю. И заиндевевшую траву под ладонями не ощущаю. На секунду мне кажется, что сейчас упаду плашмя, но мне удается как-то удержаться.
Он снимает рюкзак и ставит его в грязь. Смотрит на свои руки и несколько раз сжимает и разжимает кулаки.
– Ладно. Цирк окончен.
А в следующую секунду он перехватывает меня поперек. Рывок – и я уже у него на плече.
– Поставь меня... – вяло стучу по его спине, не столько сопротивляюсь, сколько пытаюсь сохранить остатки гордости.
– Еще пара шагов.
– Егор...
Он плавно переходит на рысь, без особого успеха стараясь смягчить тряску.
– Еще. Пара. Шагов.
Он врет, и мы оба это знаем.









![Обложка: Честь Воина [CИ]](/files/books/110/no-cover.jpg)