412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Катишонок » Возвращение » Текст книги (страница 26)
Возвращение
  • Текст добавлен: 20 марта 2026, 15:30

Текст книги "Возвращение"


Автор книги: Елена Катишонок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)

Высветится всё, от солнечного счастья детства или пронзительной его боли до одинокого стариковского равнодушия, и промелькнёт так быстро, что едва успеешь распаковать вещи, как исчезнет и надобность в них. Останутся фоссилии прожитой жизни: холодная смятая подушка, трещины кофейной гущи на дне чашки, фотографии, письма, мёртвый экран компьютера.

Что хранила мать, узнать не суждено, можно только гадать. Она всегда со вкусом одевалась; узнае́ т ли брат её крепдешиновое платье, платье сочного изумрудного цвета с широким поясом? Откуда, впрочем, ему знать – это платье принадлежало другому времени, мать кружилась в нём на Второй Вагонной, где не было зеркала, и она поднимала и опускала руку с пудреницей, чтобы рассмотреть вьющийся шёлк со всех сторон. И пудреница наверняка сохранилась – тяжёлый серебряный кругляш с упругой крышечкой, которую так приятно было гладить: пальцы скользили по крохотным выпуклостям: облака, волны на реке башни. Палец опускался – нельзя же было не потрогать пароходик, из его трубы вился дым до самого края крышечки. «Узнаёшь? – спрашивала мама. Ника озадаченно сопела. – Это же наш город, мы с тобой по набережной гуляли!» Пудреница была подарком отца – странным подарком для одиннадцатилетней девочки; вероятно, Донат не очень верил в скоротечность войны. Что́ пудреница! Мать хранила – в памяти – письма отца, которые тщеславие не тешили, но были ей настолько дороги, что вслух об этом она не говорила. Брат приходил с каким-то фантастическим планом издать их – явная авантюра, тогда всякое жульё всплыло на поверхность.

…От Романа: «Трещина на позвонке, сегодня в госпитале. Painkillers». По спине прошёл озноб. Каково это – лежать без движения…

За спиной двое мужчин громко говорили по-английски. Знакомый язык вклинился в вавилонскую разноголосицу.

– «Вольво», пробег одиннадцать тысяч. И ни одной аварии.

– Какого года, ты сказал?

– Две тыщи семнадцатого. Меньше двух лет.

– Невероятно!..

Что же тут невероятного, подумала Ника. Машина не человек, могла за год отмотать и сто одиннадцать тысяч.

А человек? Сколько миль отсчитываешь – не за год, а за всю жизнь? С авариями, поисками жилья, привычным гастритом, заменой тормозов, сердечного клапана, тазобедренного сустава, и двигатель стучит как-то неправильно? Пора ставить коронку, треснуло лобовое стекло, необходимы новые очки, диета, техосмотр, анализ крови… Бежишь и бежишь, отказавшись от родных изношенных зубов в пользу искусственного совершенства, регулярно заправляясь бензином и кофе с круассанами, помня, что надо поменять масло (да и колени дают о себе знать), и… Сколько миль или километров накручиваешь за всю жизнь, от первого боязливого шага в ласковые родные объятия до предпоследнего, с опорой на твёрдую равнодушную руку санитарки?..

Ни одной машине не под силу такой пробег.

40

– Эклампсия, – повторил врач элегантное слово. Плавно взметнулись руки балерины, пышной гвоздикой дрогнула пачка.

Эклампсия. Так назывались Маринина смерть, балерина покрутилась и вдруг замерла. Лебедь умер. Падает занавес.

– Почему?!

Врачу приходилось слышать это бессмысленное слово. Родственники не понимают, при чём тут гипертония, не знают слова «анамнез», и «почему» означает только одно: да, люди умирают, но она-то при чём, она почему умерла?! Собственная боль заглушает всё, казённое сочувствие прозвучит кощунством, а предстояло сообщить о ребёнке.

Врач сообщил.

– Я хочу видеть его, – хрипло произнёс Алик.

У мальчика было тощенькое вытянутое тельце, глаза плотно закрыты, личико выглядело разочарованным и усталым. Алик ничего не почувствовал. Увидеть Марину не разрешили: «вам позвонят».

…Наверху грохнулось что-то тяжёлое, он рефлекторно поднял голову. Неужели все слепые так делают?

Алик часто думал о Марине, но ребёнка помнить не хотел – и удалось, удалось не помнить. Это мог быть любой, чей угодно, младенец – в усталом личике не отразилась мать, так долго и страстно его ждавшая.

Зачем, спрашивал он, зачем ей нужен был этот ребёнок? Он спрашивал у матери, у заплаканной Леры, у нечаянного собутыльника в рюмочной; зачем?.. Дочка на секунду прижалась к его лицу мокрой щекой, а как уехала в общежитие, он не помнил. «Держись», говорили ему. Звучало смешно: Алик едва держался на ногах и трезвым себя не помнил. Хмель надёжно отделял его занавеской, то прозрачной как кисея, то непроницаемо плотной, в зависимости от количества выпитого. Разные лица возникали в просвете: матери, которая взывала к совести, Валентины, сунувшей ему в руку деньги (кольцо царапнуло), незнакомца, тянувшего мутный стакан… Он пил, с облегчением проваливаясь в чёрное небытие за глухой занавеской. Утром медленно вырисовывало запущенную комнату. Рваный свитер свисал с допотопной батареи. Алик неверным движением тянул за бутылкой руку, ушибал о край тумбочки, хотя никакой тумбочки не было, кроме как в бывшей тёщиной комнате. Тёща стояла в дверях, укоризненно качая головой, но тёщи нет, не могло быть, она умерла, бормотал он в подушку. На всякий случай глаза не открывал. Лера в общаге, вот возьму и зайду туда…

Не заходил. Выпивал пляшущий в руке первый стакан, закуривал – и возникала спасительная занавеска, дымная и зыбкая, постепенно уплотнявшаяся, чтобы скрыть и батарею, и стол, и тёщу, пока не наступало проклятое время – сумерки, когда дневной хмель исчезал и старуха, затаившись у себя в комнате, молчала одну и ту же фразу: «Смотри, Мариша, наплачешься…». Вклинивался голос матери: «Ты должен заставить себя, мобилизовать волю». Хорошо ей говорить; а если нечем себя заставить, а воли хватает только на то, чтобы прижать к подушке голову, она болит ослепительной невыносимой болью, вот-вот разорвётся на куски, и тогда, наверное, наступит облегчение.

Как-то враз кончилось всё: кофе, чай, курево, чистое бельё. В запертую комнату не пошёл и не смотрел в ту сторону. Хуже: кончились деньги. Не помнил, сколько времени прошло с того дня, когда доктор назвал смертоносное слово, и когда появлялся на работе, тоже не помнил.

Валентина сочувственно покивала, но твёрдо заявила: «Нет, Алёша. Всю алкашню разогнала – думаешь, я не знаю, как вы бутылки тырили? Ладно, дело прошлое. Взяла студентов, – она кивнула на окно, – эти на учёбу себе зарабатывают и товар не выносят. Возьми вот, жену помянешь», – она сунула ему в руку бумажку и потянулась к телефону.

Задело не то, что Валентина назвала его вором, это было нелепо, потому что она прекрасно всё знала, частенько сама им выносила, – но зачем «алкашнёй» назвала? Алкашей он навидался. Пьёт, да… Но почему сразу «алкашня»? Десятка «на помин» очень пригодилась: нутро сводило жаждой, после пива полегчало. Помянуть – это из тёщиной обоймы. Вспоминал с отчётливым стыдом, как ехидно высмеивал её внезапную религиозность, тогда многие кинулись молиться. Перед едой тёща беззвучно шевелила губами и крестилась, тюкая пальцами в лоб и живот. Алик не мог удержаться от банальности про опиум для народа, старуха вскидывалась: «Много ты знаешь!» и не подозревала, как она была близка к истине – про опиоиды зять знал немало. «Ничего, Мариша, – с кроткой ненавистью говорила старуха, хотя та не вмешивалась, ограничиваясь укоризненным взглядом, – ничего; всем воздастся по грехам их».

Угрюмое тёщино лицо почти забылось, но как же старуха была права! Наказан он, ещё как наказан уже сейчас, при жизни, наказан за мелкие и крупные грехи, в том числе за насмешки над покойной тёщей, ни в чём перед ним не виноватой. Наплачешься, Мариша… Старуха оказалась провидицей. Марина плакала редко и неслышно – всякий раз, когда он обещал «больше не» и возвращался накачанный взвинченный, хоть на крышу лезь. И полез бы, мало оставалось, но как-то она уговаривала его, нянчила его руки в своих, не отпускала, а наутро ничего не помнилось. Виноват перед Мариной, перед мальчиком, которого не хотел помнить, ибо – виноват.

…виноват перед всеми, список получился длинным – от Жорки (нет, раньше: от Вовки) до матери.

– Чевой, чевой-то? – прочирикала птица. С улицы веяло теплом.

– Чевой-т?..

– Чью, чью? Чевой-т?..

Он тоже бормотал «чево те…» сквозь иссохшие губы, когда мать его тормошила, стаскивала с постели, тычками гнала в душ. «На что жить будешь, сволочь, я не вечная!» – пробивался её голос. Он невнятно бубнил, что продаёт квартиру, «ну чево-те…». Лидия сыпала сахар в крепкий кофе, заставляла пить. Однажды Алик её ударил.

Всем воздастся по грехам их. Ему воздалось и за это тоже, но стыд остался.

– Только попробуй, – её голос стал угрожающим, – попробуй хоть пальцем шевельнуть. Квартира не твоя – Леркина. Придёшь – помогу, но поить не буду, не рассчитывай. Одевайся.

– Ч…чево ты командуешь? – С похмелья трясло, стучали зубы. – Я свободный человек у себя дома.

– Повторяю: ты не у себя дома. А свободный человек ты за мой счёт. Отправлю на принудительное лечение. Ты меня знаешь.

Алик её знал. Он живо помнил, как мать откосила его от армии, как сменила фамилию… Мать могла всё. Кроме одного: Нику вернуть не могла, только подолгу рассматривала старые фотки. И молчала. Новые приятельницы не подозревали о существовании дочери.

…Правила жизни с нею были жёсткими до жестокости: работать и не пить, «разве что сама налью». Альтернатива известна: принудиловка;

от одного слова Алика бросало в пот. Умная женщина, Лидия держала дома коньяк и действительно наливала рюмку; вторую никогда. Бутылку прятала так надёжно, что найти не мог. Уйти? Ключи мать забрала, но… Страх принудиловки держал надёжнее ключей. Он снова и снова вытряхивал карманы, не завалились ли за подкладку деньги. Нет, да и с чего бы? Выпала слежавшаяся бумажка с цифрами. В памяти забрезжила дымная рюмочная, Шахтёр у стойки покупает сигареты. Сам он к тому времени был уже сильно на взводе: казалось, сто́ит только выпить ещё немного, как откроется важная истина; хотелось говорить и доказывать свою правоту – всё равно в чём, всё равно с кем. Шахтёр увёл его в темноту, на корявую скамейку, где Алик уронил сигарету и чуть не упал сам, пытаясь нашарить её на земле. Рывком был усажен. Шахтёр слушал не перебивая. Голос Алика сорвался на слове «эклампсия», что-то произошло с горлом.

– Беду вином не зальёшь, Олег.

– А чем? – яростно прохрипел.

– Работай. Я другого рецепта не знаю. Делай что-то. Пиши. Про деда хотя бы. Письма-то существуют, или ты устроил мне тогда театр у микрофона? Ценный материал, так и просится на бумагу. Был шанс опубликовать; и сейчас можно попытаться…

…мать сидела за столом, и сквозь дым её сигареты стало видно тёткино лицо, зазвучал взволнованный голос и оборвался паузой. Она всегда в этот момент останавливалась. Алик негромко подхватил и продолжил, пока Полина достаёт платок:

«…твоё письмо получил ко дню 24-й годовщины рабоче-крестьянской Красной Армии. Я в это время находился со своей радиостанцией в только что освобождённой от фашистов украинской деревне и вследствие этого не имел возможности повидаться с делегацией. Однако несмотря на это мне прислали 4 ш. посылки, т. е. моему радисту, шофёру, бойцу и мне. Больше всего я рад тому, что кроме твоей, Вера, пришла посылка от наших тружеников, и в ней оказались 4 пары носков, 2 платка, печенье, конфеты, мандарины, колбаса, папиросы и табак. За всё великое спасибо всем, кто трудится в тылу! Единственно плохо то, что вместе с делегатами ехали артисты и артистка из госэстрады, но услышав выстрелы наших дальнобойных орудий, перепугались (к стыду их!) и отстали от делегатов а ведь они должны были показать бойцам, командирам и политработникам своё искусство, но увы».

– Это последнее письмо?

– Нет, потом ещё были. Но сохранились все, только где-то куски оторваны. А последнее получили в марте сорок второго. Третьего, кажется… Забываю даты.

– На украинском фронте несметно народу полегло. – Шахтёр опустил голову. – На парадах интенданты да штабная сволочь маячат, а те…

Замолчал и поднялся.

– Звони, помогу с работой.

Ироничное замечание Шахтёра про «театр у микрофона» обернулось для Алика театром настоящим: по записке Шахтёра его взяли работником сцены. Вместо ящиков с бухлом он таскал декорации: постамент для Командора, детали балкона, под которым стоял пожилой напудренный Ромео, составные части беседки для «Весёлой вдовы». Чёртова беседка должна была быть «увита плющом» – выгоревшими лоскутами на проволоке. Раскрашенные пыльные тряпки, изображавшие морской шторм как и пухлые бутафорские сугробы, вдребезги разбили волшебные тайны театра из другого времени и другой страны – детства.

…где на сцене высились сугробы и заснеженные деревья. Между сугробами сидела девочка, закутанная в платок. Из-за дерева вышел Дед Мороз. Алик думал, что девочка получит подарок, но Дед Мороз только хлопал огромными рукавицами и спрашивал: «Тепло ли тебе, девица, тепло ли тебе, милая?» С каждым его хлопком девочка дрожала сильнее, кутаясь в платок. Она совсем замёрзла, но каждый раз отвечала тоненьким голосом: «Тепло, батюшка-Морозушко, тепло…». Никакой он не Дед Мороз был, с ужасом догадался Алик. Он зажмурился и придвинулся как можно ближе к Нике. Ручка кресла врезалась ему в бок.

Он удивительно долго помнил это. На обратном пути Ника сказала, что старик не заморозил девочку: «Ты же видел, он ей целый сундук с сокровищами подарил!» – «А зачем она врала, что тепло, когда он морозил?». Сестра задумалась и ответила не сразу: «Подлизывалась, наверное».

Подлизывалась к этому злому старику, чтобы получить сундук?

…именно так и происходит во взрослой жизни: не он ли похвалил бездарные бусы заведующей, чтобы работать в книжном?

А мама сказала, что девочка в платке вообще никакая не девочка, а взрослая тётенька. Девочка, девочка, спорил Алик, самая настоящая девочка! Спорил, а сам уже с тоской верил. И пускай взрослая тётенька, все взрослые врут. Он это понял давно.

В другой раз они пошли на «Остров сокровищ», он надел новый костюмчик с матросским воротником. «У меня когда-то был такой же», – сказала мама в «Детском мире». По пути к театру Ника предупредила: будет страшно, но ты не бойся, и Алик приготовился увидеть взрослую тётку в девчоночьем платье.

Всё было другое: по сцене быстро и ловко топал страшный Джон Сильвер на деревянной ноге. Второе действие захватило – на сцене бушевало море (раскрашенные тряпки под вентилятором, но тогда он об этом не подозревал), волны накатывали, грозя потопить корабль, и смелый юнга лез на мачту, цепляясь из последних сил. Алик обмирал от страха за него, в то же время скашивая глаза на свой матросский воротник – у храброго паренька была только тельняшка. Долго и нудно он просил маму купить ему такую же, ну пожааалуйста… Та смеялась: «Попадёшь в армию – просись во флот, и получишь тельняшку бесплатно!»

Забылось имя храброго юнги, но сопереживание ему и безымянной падчерице, даже страшному Джону Сильверу жило долго. Что было сильнее, колотящееся под матроской сердце во время представления или разочарование, что девочка оказалась обыкновенной тётенькой, которая после спектакля вернётся домой, снимет пальто и туфли и закурит у стола, как мама, а зловещий Джон Сильвер отстегнёт деревяшку и пойдёт, как все люди, на обеих ногах?..

В театре всё фальшивое: картон и фанера притворялись мрамором и гранитом, актрисы – звонкоголосыми озорниками, как в «Томе Сойере», ватман – рыцарскими латами, а пыльные тряпки – чем угодно, от снежного простора до цветущего луга. Но детство давно закатилось за горизонт, а что упало, то пропало. К тому же хоть шампанское в картонном ведёрке было сделано из папье-маше, то водку пили настоящую. Пили все, от режиссёра до уборщицы, сгребающей пустые бутылки. Румянец плечистой Джульетты происходил не только от стыдливости и грима; дон Жуан разливал вино в три стакана: себе, Командору и донне Анне; к ним, потирая руки, семенил суфлёр: «Менаж а труа?» В этой творческой атмосфере пили не меньше, чем у Валюхи с магазине, и никто не удивился, когда новый работник с огромным трудом собрал декорацию вверх ногами.

Время текло незаметно и стремительно. Лера привезла из техникума диплом и мужа – вертлявого, длинноногого, с обритой головой; поселились в тёщиной квартире. Алик жил у матери – временно, как уверяла Лидия, «что тебе за интерес со старухой?». За привычным кокетством ей стало трудно скрывать утреннюю усталость. Время спохватилось и вспомнило о ней. Алик видел её постаревшие руки с отяжелевшими запястьями, некогда тонкими, со сползающими часиками, видел тонкие морщинки, в которые она вбивала крем кончиками пальцев. «Жениться бы тебе, – бросала раздражённо, – какие твои годы? На зятя вон посмотри».

Лера быстро развелась с вертлявым, и новый зять, на которого предлагалось посмотреть, ничуть не походил на бритоголового юнца: плотный, молчаливый, почти на пятнадцать лет старше Леры. Что она в нём нашла, недоумевал Алик. Вслух, к сожалению, на что мать отозвалась: «То, чего нет у тебя».

Не поспоришь. У зятя за городом был дом – основательный, как он сам, с большим участком; пара жила теперь там. Как там было, про палаты каменные? – не помнил. Алик собрался вернуться в старое жильё, но тёщину квартиру, отремонтированную до неузнаваемости, сдали.

– Чтобы доход приносила, – пояснила Лера, вертя на пальце ключ от машины. – Я как бы не работаю.

Мать не удивилась. «Что я тебе говорила? Недвижимость – это деньги; не будут же они сдавать тебе квартиру после евроремонта. Живи и не рыпайся». Беспокоилась, что Лера гоняет на машине, с энтузиазмом готовилась нянчить правнуков.

Мужа Лера называла местоимением: «мой». «Мой любит блондинок», – и встряхивала свежеприобретённой золотистой гривой. Она отдалилась так, словно жила не в получасе езды, а где-то на Бермудах (куда они ездили во время отпуска зятя). Мать как-то спросила, чем он занимается. «Бизнес», – ответил коротко. «Понимаю, но какой?» Тот веско сообщил: «Логистика». Лидия озадаченно смолкла. Подругам объяснила: наукой занимается, логикой.

Парк её подруг полностью сменился, теперь это были расплывшиеся матроны или, наоборот, ссохшиеся артритные старухи. Появлялись они редко – квартирка тесная, да и приятнее встречаться в Старом городе, в кафе.

Правнуков всё не было, и мать после долгого молчания спросила Леру, когда?.. Выяснилось, что дети «не приоритет». Ещё стало известно, что у «моего» имелся взрослый сын от первого брака.

– Да, был женат, и что? – с вызовом спросила дочка.

– Известно что, – мать усмехнулась. – Старая квартира на твоё имя, надеюсь?

Лера хлопнула дверью.

– Дурында, – мать устало села на диван. – У неё же ничего нет, кроме модных тряпок и бабкиной квартиры – ни детей, ни работы. Случись что, по миру пустят, помяни моё слово.

«Чью-то, чью?» – опомнилась птица. «Ц-ц… – отозвалась другая, – Ц-цц…»

Алик усмехнулся. Вряд ли он доживёт до «случись что». Мать не дожила до правнуков, не дожила до его слепоты. Сам он о внуках не думал, всё равно не увидеть.

Лера никогда о детях не говорила. Вообще говорила мало, в основном о чём-то далёком и чужом, и слова тоже были далёкими и чужими: визажист, спа, «джим».

– Джим – это кто? – не выдержал Алик.

Оказалось, гимнастика. Про «спа» не спрашивал. Что-то для спальни? – Молодые всё сокращают; экономят буквы, что ли?

С громкой очередью выстрелов пролетел за окном мотоцикл. Больше не услышишь ни загадочного цыканья, ни любопытного «чевой-то». Темно и пусто.

Мать умерла, пробредив в полузабытьи дома, потом в больнице, затем снова и до конца дома. Сотрясение ли стало причиной инсульта или возник он сам по себе, не важно.

…как не важна причина тьмы, в которой он обречён доживать: округлое, как яйцо, слово глаукома или выпитые за много лет неисчислимые литры смертоносной дряни. О причине он не думал; а если бы задумался, то всё равно сначала выпил бы стакан, чтобы додумать на светлую голову. Сколько видел он этой крутки – страшное дело – в том же подвале у Валюхи! Знал; а кто не знал?.. И только ли там? А в рюмочных что, «Хеннесси» тебе наливали? Могли со значительным лицом снять с полки и «Хеннесси» для серьёзного клиента, только кто ж его знает, какая палёнка налита в ту бутылку: разве серьёзный клиент в рюмочную пойдёт?

Он не сразу заметил, как начала темнеть и сгущаться привычная завеса. Не сразу: вначале мешали наплывающие неизвестно откуда мутные пятна, заслонявшие, как дымом, боковое зрение. Порой, наоборот, мешала не муть, а искры, огненные круги, кто их разберёт, или маленькие тёмные червячки, вроде мушек-дрозофил. Они медленно плавали перед глазами, то светлея и размываясь, то делаясь темнее и гуще. Алик отмахивался машинально, но червячки никуда не девались, их становилось больше, они сливались с мутными пятнами, пока не сгустились в непроницаемую штору, вроде светомаскировки, которую ни поднять, впустив солнце, ни сорвать. Напрягал и до боли тёр глаза, щурился, но вместо яркого света видел расплывающееся радужное пятно. Лица стали нечёткими, люди превратились в мутные силуэты, различавшиеся голосами и запахами.

Безобидные червячки, вспышки – и пришедшая им на смену тьма. Постоянный страх упасть, расшибиться, сломать ногу, спину – и как следствие война с крохотным и замкнутым миром квартиры. Двигаться на ощупь, потребность ухватиться рукой за стол, притолоку поймёт только слепой. Алик не ложился спать, не ощупав край дивана после того как несколько раз грохнулся на пол. Его ладони выучили наизусть края столика, поверхность табуретки, диван с торчащими по краю нитками обивки.

– Чевой-то ты расчирикался… Давно договорился с собой не возвращаться в день, когда для него не настало утро, а нетренированное ухо не научилось ещё различать время. День – это свет, а свет для него погас, и не было такой силы, которая могла б его вернуть. Он прошёл все стадии: панику, множественные «бытовые травмы», как это называли в больницах, где неизменно оказывался после метаний по квартире. Пережил всё – для того только, чтобы впасть в отчаяние, бездонное и тёмное, как вся его жизнь после того, как пропал свет.

Хорошо, что мать не знает – она достаточно хлебнула лиха.

Основательный зять, надо отдать ему должное, с готовностью платил за каждого нового глазного врача, но ни один из них не сумел помочь, и Алик остался жить во тьме, по памяти, выучивая заново – пальцами, шагами – тесную квартирку, ставшую для него пожизненным миром.

Однажды показалось: он это знает откуда то. Вспомнил внезапно, когда почти потерял надежду, как они с Никой сидят в театре – не в ТЮЗе, не в кукольном, а в настоящем взрослом театре, где на сцене появляется девушка, сейчас должен войти её возлюбленный. Ничего особенного не происходит, но зал замирает в какой-то противоестественной тишине, тишине ожидания. Мужчина уже на сцене, но девушка смотрит мимо, чуть подняв лицо, и двигается ему навстречу, неловко задевая рояль. «Она слепая, – шепчет ему на ухо сестра, – ничего не видит». Алик ничего больше не запомнил, кроме этого запрокинутого лица. Долго верил, что знаменитая артистка по-настоящему слепа, сколько ни разубеждала его мать.

Здесь нет рояля, но нет и мебели, к которой он бы не приложился за пять с лишним лет слепоты. Говорят, люди привыкают – он не сумел, хоть и пробовал; вы плохо адаптируетесь, говорили медики и социальные работники. Иногда, расхрабрившись, выходил на улицу, в магазин, но всё неохотнее; отвык. Он не признавался себе, но даже Лера, с её регулярными приходами, раздражала. В первые минуты радовался, но быстро уставал от её голоса, замечаний, запаха духов; уставал от её заботы. Хотелось остаться одному.

Разговоры с сестрой вызвали мгновенный прилив энтузиазма, который за время ожидания сменился неуверенностью и боязнью встречи. Предстоит застолье, и он уронит еду с вилки себе на колени, на рубашку, влезет рукавом в миску, что-нибудь опрокинет – это неизбежно, когда ешь на ощупь. А курить вдали от раковины?.. К тому же напрягаться, говорить («я хочу познакомиться с твоей семьёй…») – нет, увольте. Сейчас – и завтра, и ещё какое-то отпущенное время – нужно совсем не много: сигарету (как не хватает любимой зажигалки!) и глоток-другой – тогда время делает паузу, словно нажмёшь на кнопку пульта. Он протянул руку и сделал длинный, медленный глоток –

…и время застыло, замерло, как Лера в аэропорту, как и все самолёты, повисшие в тумане, в одном самолёте застыла его чужая сестра. Время застыло (хорошо бы насовсем, промелькнула, не испугав, мысль), ибо даже время устало от ожидания, как устал он сам, прожив за бесконечные часы всю свою жизнь, однообразную, как длинная книга, где всё понятно, предсказуемо, но дочитывать скучно и лень, а потому пролистываешь страницы, главы, годы… Выключили свет, и книгу можно захлопнуть, не заглядывая в конец. Ожидание выхолостило душу до пустоты, словно встреча, с неизбежными вопросами, сбивчивыми рассказами о чужих ему людях, уже состоялась – и завершилась, оставив его наконец одного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю