412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Катишонок » Возвращение » Текст книги (страница 6)
Возвращение
  • Текст добавлен: 20 марта 2026, 15:30

Текст книги "Возвращение"


Автор книги: Елена Катишонок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)

Руки дрожали; сам он не смог закурить, и Зеп поднёс ему сигарету к губам, щёлкнул зажигалкой. Алик подавился дымом, как было с первой в жизни сигаретой, слёзы навернулись на глаза. Несколько глубоких затяжек – и поток упрёков иссяк, оставив стыд и недоумение: на чёрта завёлся, кто тянул за язык?

– На плите макароны, – донеслось из прихожей. Прошелестела ветровка, дважды хрюкнула запнувшаяся молния: зеп-зеп; приятель ругнулся. – Чао.

Можно было включить радио, приёмник в изголовье, но не хватало сил на простое движение. Думать о еде не хотелось, и слежавшаяся лепёшка остывших макарон останется в кастрюле. Протянул руку за зажигалкой, но не нашёл. Очень хотелось взять её в ладонь. Он ощупал стол. Пальцы наткнулись на шершавую мятую газету, задели карандаш: он ожил и споро покатился, стукнулся об пол и затих, исчерпав энергию. Легко уколола вилка, лежавшая зубцами вверх. Под руку попалась пластиковая зажигалка – невесомая, игрушечная; дальше – пепельница с пыльношершавыми краями, батарейка. «Ронсона» не было. Под столом?.. За окном прогрохотала электричка – звук, оставшийся в памяти с детства, с дачных времён. Тогда же, в детстве, у него был игрушечный поезд с разноцветными вагончиками, и он ждал знакомого звука ри́кити-рэк, ри́кити-рэк там, где рельсы стыкуются – они составлялись из маленьких смешных лесенок, – однако поезд ехал медленно и почти бесшумно, то и дело спотыкаясь, когда рельсы-лесенки расползались. Он ложился на пол – если сощурить глаза, кажется, что поезд несётся так же быстро, как настоящая электричка, и в каждом вагончике сидят, едут куда-то крохотные человечки; сквозь полузакрытые ресницы можно было даже рассмотреть их. «Не порти глаза, – сердилась мама, – это вредно!»

Вагончики – вся его пролетевшая, запинавшаяся на стыке рельс, жизнь. Его глаза не видят того что вокруг, но закрытые или открытые, отчётливо помнят лица, краски и очертания. Главное – рассказать Нике про «вагончики», чтобы поняла и не осудила.

11

В пять утра франкфуртский аэропорт был тих и почти необитаем. Вероника проделала весь ритуал транзитного пассажира: нашла на электронном табло рейс на Хельсинки, почистила зубы и отправилась на поиски островка, где можно с комфортом пересидеть до девяти.

Она шла сквозь царство спящей красавицы: магазины Duty Free ещё закрыты, витрины светятся вполсилы; загончики для пассажиров с рядами стульев почти пусты; кое-где люди спят или скучают в ожидании. Молодая толстуха, клюя носом, кормила грудью младенца, сбоку привалился отец семейства. Вытянувшись на нескольких сиденьях, самозабвенно спал парень с прижатым к груди телефоном, у ног лежала толстая сарделька спортивной сумки: казалось, внутри тоже кто-то свернулся и спит. Ещё дальше неподвижно лежали, голова к голове, мусульманки, два чёрных кокона с торчащими белыми кроссовками. Быстро и уверенно прошла группа в лётной форме, трое мужчин и две девушки. Когда поровнялись, стало видно, что одной из них, сухопарой и мускулистой, не меньше пятидесяти: искусственный свет беспощаден.

Вожделенный островок оказался баром.

Чёрная стойка возвышалась напротив зеркальной стены, вдоль которой выстроились два ряда бутылок разных цветов и форм – настоящий и зеркальный двойник. Сверкал никелем кофейный автомат, а вокруг островка веером расположились столики. За одним застыла молчаливая пара: молодая женщина с опущенными глазами и мужчина, державший её за руку. Поодаль от них атлетического сложения парень неистово долбил клавиатуру компьютера, не глядя протягивая руку, чтобы глотнуть кофе. Бармен – обритая до блеска голова с яркими бликами ламп, чёрный костюм, в ухе серьга. С чашкой кофе (живая вода) и круассаном (наш насущный) Ника села за столик и воткнула в розетку изголодавшийся телефон. Обоим необходимо было заправиться: в следующем самолёте предстоят замёрзшая булочка, каменный зелёный банан и снова кофе – невкусный, но крепкий.

Итак, впереди четыре часа до рейса, почти три – полёт, а потом полтора часа в ожидании последней пересадки на маленький самолёт. Возвращение. Возвращение домой, как она по привычке думала о Городе.

…который давно перестал быть домом. С каждым приездом Ника замечала, как он раз от разу меняется, отстраняясь от не нужной ему встречи. Так бывает, когда замечаешь в толпе знакомого и улыбаешься, ускоряя шаги, в то время как он отводит глаза и, поднеся к уху телефон, говорит что-то громко, деловито, напрягаясь лицом, чтобы не встретиться с твоим ищущим взглядом. Город отчуждался всё больше с каждым разом. Ника для него не более чем обыкновенный турист– муравей – вон их сколько, медленно двигающихся по старой брусчатке. Не помню, равнодушно отвечает Город на безмолвный вопрос, где мне вас всех узнать; а главное, зачем? Это же ты уехала, ты сделала свой выбор; как постелешь, так и поспишь, а на твоём нынешнем языке: you made your bed, now lie in it. Город отвечал ей шелестом листьев, которые ветер нёс вдоль тротуара, пеньем проводов над головой, капающей с крыш водой; он говорил негромко на своём языке, не проявляя ни малейшего интереса к ней.

Телефон ожил, вспух жирным шрифтом новых сообщений. Жалко, что брат не пользуется электронной почтой – по телефону оба то неловко замолкали, то начинали говорить одновременно. Голос Алика не изменился. Вероника пролистала в телефоне звонки: вот этот, две недели назад, был особенно непонятным. Он был взвинчен, орал: «Сестрёнка как я рад!» – и говорил непрерывно, будто не слыша её.

«Я даже не проводил тебя, сестрёнка! Не знал, что вы уезжаете, но даже если б знал… Я в это время очутился в плохом месте, в неправильном месте. Не подумай, что в тюрьме, нет…»

Именно это Ника со страхом успела представить. И перед отъездом не смогла ему позвонить – обещал оставить телефон, но не оставил.

«Да где, господи?»

«В Афгане, сестрёнка! В самой гуще, в десантных войсках, прикинь? Вокруг пустыня, горячий песок и камни…»

«Но ты же…»

«…камни, раскалённый песок и камни, говорю. Самое страшное – камни: за любым они могли залечь, и страшно высунуть голову. Мой друг потерял каску. В смысле, шлем, и пришлось обвязать голову тряпьём…»

«Алька, я ничего не понимаю; давай при встрече, ладно?»

«При встрече само собой, со всеми подробностями, хоть они не для дамских ушей, честно говоря. Не могу дождаться. Ты с мужем прилетаешь?»

«Нет, одна».

«Когда высадились, нас было восемнадцать человек. Осталось двое. Главное – темно…»

«Ты о чём?»

«О том же, сестрёнка. Об Афгане. Как мы шли с полной выкладкой в темноте, не видно куда ставишь ногу. Темень – это самое страшное: можешь дотронуться до руки, до лица, а увидеть не можешь. Почти спишь на ходу, потом откроешь глаза – и вдруг ты дома, у себя в комнате, протягиваешь руку, включаешь лампу, но свет не зажигается, сплошная темнота, потому что спишь».

«Алик, Алинька… Мы наговоримся, ты всё расскажешь, а сейчас у вас ночь, постарайся заснуть».

«Я плохо сплю, Ника. Там, в Афгане, анаша помогала: затянешься пару раз – и летишь в сон только рукой автомат держишь, иначе никак. И темнота совсем особенная, не как дома».

«Спи, у вас уже совсем поздно. Давай прощаться».

«Ты обиделась, что я не проводил, да? Мне Поля сказала. Но я не мог, я присягу давал – неразглашение, то-сё. Никто не должен был знать, куда нас отправляют».

Сказанное так озадачило, что Ника наставила на странице еженедельника кучу сокращений и вопросительных знаков. В тот четверг, восьмого августа, она заказала билет, и после непонятного разговора толкнулась мысль: не вылететь ли раньше? Включился рассудок: ну, матушка, столько лет не виделись – ещё две недели погоды не делают, нечего пороть горячку.

Аэропорт оживал. Из окна в отдалении был виден длинный застеклённый переход, похожий на аквариум – люди двигались в одном направлении, как рыбы на нерест. Внизу ходили техники, заправлявшие огромный самолёт, и заряжающийся на столике телефон словно передразнивал процесс за окном.

Ника подошла к стойке, и бармен, понятливо кивнув, поставил новую чашку с радужной пенкой. Прихлёбывая бодрящую горечь, она вернулась к разговору с братом. «Андроны едут», сказала бы тётя Поля. Гармонию поверяют алгеброй; хватило калькулятора.

…Брата должны были призвать в армию в тысяча девятьсот семьдесят пятом, однако пронесло: сам же хвастался – мол, если бы не мать… Они тогда схлестнулись, мать и Полина, и тётка рассказывала, поминутно сморкаясь: «Наш отец на войне… неужели Лида забыла, как мы ждали писем от него? Разве он зря погиб?..» – остальное доплакивала в платок. Ссора вышла скверная; подробности тётка скрыла, но именно в тот день отдала Нике старые письма: «Сохрани».

Калькулятор подтвердил то, что Ника и без него знала. Брат уверяет, что был десантником в войне, которая в год его призыва ещё не началась – до неё оставалось четыре года. Мало того, он зачем-то потревожил вечный покой тётки – мол, она передала, как огорчилась Ника, – при том что отъезд состоялся спустя восемь лет после смерти Полины, «ограниченный контингент» из Афганистана был выведен два года назад. Значит, его пылкий монолог об Афгане – легенда с кощунственным привкусом, учитывая личную непричастность.

«Я понимаю Лиду, – у тётки покраснели и вспухли веки, – трудно представить, что́ сделают в армии с мальчиком, он болезненный. Если бы в ремонтники направили…». Мать явно понимала, чего опасаться, потому и приняла меры, задействовав непростую цепочку из мужа подруги, начальника паспортного стола, чей двоюродный брат якобы знал прецедент… Уже не помнился прецедент, и все звенья цепочки, соединив необходимые компоненты, рассыпались за ненадобностью, уцелело только полезное знакомство с полковником, врачом военного госпиталя. «Такой обаятельный человек», – уверяла Полина; конфликт отступил на второй план. Пригодился подзабытый, давно отставленный дядя Витя – мать ненадолго открепила его от семейной упряжки, намекнув на старую дружбу (никогда в действительности не существовавшую), поскольку дядя Витя был однокашником обаятельного медицинского полковника. В результате кипучей деятельности у брата обнаружили какое-то редкое заболевание глаз, надёжно исключавшее службу в Советской Армии.

От бессонной ночи голова была тяжёлой. Поглощённый кофеин оказал удивительное воздействие: Вероника словно обрела невесомость, не шла – плыла. Табло сообщило: вылет по расписанию, что давало два с половиной часа на небольшую разминку. Манили яркие витрины; можно купить что-то из косметики. Племянница – ровесница Наташки, промахнуться трудно. Подарков из Нью-Йорка (кроме фужеров Алику) Ника не везла – во-первых, не хотелось тащить багаж, а во-вторых теперь всё можно купить в Городе – ещё одна причина не связываться с багажом.

Однако ложь «афганского монолога» не давала покоя. Ника часто наблюдала, как люди наивно привирают в надежде произвести впечатление, показаться значительней. В эмигрантской среде встречались доктора наук, которые неуверенно называли темы своих диссертаций («это, знаете, очень узкая область»), диссиденты, бряцавшие именами настоящих диссидентов, как скопившейся в карманах мелочью («мы, разумеется, были на ты» – здесь называлось имя), литераторы – авторы «нетленок», все как один писавшие в стол – и рукописи никогда тот стол не покидали врастая в него… Язык не поворачивался задавать вопросы, чтобы не конфузить гения. Поначалу такое воспринималось всерьёз, но с годами выработалось более снисходительное отношение: разве человек не имеет право на облагороженную версию собственной биографии, незатейливую легенду вроде косметики – приукрашиваем же мы себя, чтобы более гармонично вписаться в окружающую среду? Лёгкое передёргивание фактов, редактирование прошлого ради того, чтобы самоутвердиться в настоящем, вполне извинительно.

В таком случае ложь Алика простительна для посторонних, но с нею-то зачем? Чтобы казаться не тем, кто он есть, а кем-то другим, героем? Что-то здесь мешало; должна была быть настоящая причина, более простая. В Афгане, например, мог очутиться его друг. Алик упоминал о каком-то Жорке – не том ли, который живёт у них? В подробности брат не вдавался, а спрашивать она не решилась. Очевидно одно: вечный фантазёр, Алик примерил на себя чужой опыт – десант, пустыню, полную выкладку… Может, он пишет и пытается войти в образ, когда ставишь себя на место героя; тогда и поселившийся приятель-«афганец» объясним. Простофиля Ватсон (именно Ватсоном она себя почувствовала) мог бы догадаться без калькулятора.

Брату всегда легко давались школьные сочинения – одно из них, написанное ко Дню Победы, чуть ли не полностью состояло из отрывков военных писем деда. Писал так же легко, как говорил – хорошо подвешенный язык идеально воплощался на письме. Подводили ошибки – «писал корова через ять», по выражению Полины. Ника, несмотря на безупречную грамотность, с трудом выдавливала из себя каждое предложение.

Никогда не знаешь, где тебя застанет откровение или утешительная гипотеза. В данном случае это оказался магазин “Christian Dior” – она стояла, бездумно уставившись в одинаковые цилиндрические флакончики. Армия готовых к бою пешек, идея для шахматного дизайнера… Приветливая блондинка спросила: “May I help you?”

…Алик, худой и счастливый, светящийся радостью, стоял с цветами у собора. Кресты с купола были спилены, собор превратили в планетарий, чтобы в конце века снова сделать его собором. Он переминался с ноги на ногу, смотрел на часы. Гвоздики держал торчком. Обнялись и одновременно сделали шаг назад, чтобы лучше рассмотреть друг друга. Какой худой! Лицо изнурённое, но счастливое.

– Кто же так цветы держит, балда! Поломаешь. Опусти головками вниз.

Он ждал невесту.

– Знаешь, она удивительная! Никогда таких не видел. Послушай: Ма-ри-на… Правда, красиво?

Светящиеся глаза сказали всё.

Ника пригласила его с Мариной в гости: хочешь, прямо сейчас?..

Он опять посмотрел на часы.

– Мне нравится, что она опаздывает.

Улыбка до ушей. Легко принял приглашение: «Это идея, мы обязательно придём! Я ведь твоего Мишку – его ведь Мишей зовут? – так и не видел. Он ещё приходил с мамой знакомиться».

Так и сказал: «с мамой». Он не знал, что Мишка принадлежал к давно прошедшей эпохе. Ну и память у тебя, брат. Запомнил, оказывается.

Мишка Бортник и Вероника Подгурская подали заявление в загс в июне. Свадьбу наметили на декабрь. Одержимый любовью и своими певчими цикадами, Мишка писал диссертацию. Вдруг у него появилась идея: познакомиться с «твоей мамой».

– Зачем?

– А как иначе, ты ведь с моими родителями…

– Не надо. Я с нею не виделась с тех пор, как ушла жить к тётке.

– Я хочу понять…

– Я тебе всё расскажу. Не надо самодеятельности, пожалуйста.

Ника рассказала – он имел право знать, и знать от неё.

Был август. Они снимали комнату на взморье, договорились сесть на одну электричку. На электричку он опоздал – видимо застрял в лаборатории. Появился почти в полночь, на лице чужая улыбка – растерянная, неподвижная.

– Вот… я познакомился с Лидией Донатовной.

– Зачем?..

Могла не спрашивать. Сколько лишних слов мы произносим, не подозревая, что они лишь стрекотание певчих цикад?

Мишка продолжал уже другим, окрепшим голосом. Да, решил и познакомился. Правильно сделал, что сходил. Потому что на свадьбе мои родители будут, а твоя мама…

– На свадьбе её не будет. Или не будет меня.

– Ника, милая, что ты такое говоришь? Она страшно скучает по тебе. Женщина редкого обаяния!

Простодушный Мишка подробно описал встречу.

Женщина редкого обаяния встретила его гостеприимной улыбкой. «Вы прямо с работы, я вас покормлю». Кормиться он отказался, но будущая тёща так беспомощно развела красивыми руками, что уйти, не выпив кофе, было бы невежливо. Пожурила за дешёвые болгарские сигареты, протянула пачку “Kent” и терпеливо ждала, пока он хлопал себя по всем карманам в тщетном поиске спичек. Щёлкнула крохотной чёрной зажигалкой, пламя пыхнуло неожиданно мощной струйкой; закурила сама и протянула огнедышащего дракончика Мишке.

– Мы так непринуждённо разговаривали, будто тыщу лет знакомы. Она мечтает с тобой помириться. Что было, говорит, то прошло; мы взрослые люди…

Ника перебила:

– Она не уточнила, что именно было и прошло?

Мишка ответил уклончиво: «Это между вами. Я встревать не хочу».

Любовь слепа – или щедра, потому что прощаешь человеку любую глупость, и только потом, высвободившись из её уз, прозреваешь. «Я хотел как лучше», – повторял Мишка. Таким обычно достаётся больше всего. Познакомился – поговорил – утолил вполне понятное любопытство. Ничего не поменялось, если не считать растерянного выражения, которое застыло у него на лице.

Через несколько дней Мишкины родители отмечали серьёзную годовщину своей свадьбы, но за столом больше говорили о предстоящем декабре, перечисляли гостей и немалочисленных родственников. Мишка, погружённый в своих цикад, возвращался поздно. Любовь, остановившееся мгновение – о таком может мечтать любая, а тут ещё довесок к этому счастью: белые туфли, купленные вечером в почти пустом магазине, без очереди и переплаты, с надписью “Made in Great Britain” на гладкой коробке – автограф английской феи.

Дачи опустели. Одно окно горело: Мишка дома.

Кивнул без улыбки, равнодушно мазнул взглядом по коробке: «Мы должны поговорить».

Оказалось, Мишка выложил на стол не все карты после встречи с женщиной редкого обаяния: несколько штук, в том числе козырную, утаил, притырил в рукаве и маялся, как неопытный шулер. И теперь, пока говорил, его лицо разглаживалось, недоумённость последних дней и растерянная улыбка таяли, будто недосказанные слова сковывали мышцы.

В окончательной редакции визит выглядел иначе. Так купюры при цитировании меняют смысл высказывания, так полуправда становится ложью. Да, была радушная встреча, приглашение поужинать, заграничные сигареты и портативный дракончик в красивой руке; Лидия высказала заветное желание помириться с дочерью. Но последовало и продолжение: почти-тёща показала гостю квартиру – новой, «улучшенной планировки». Мишка завис у книжных полок: «Интересная библиотека…», – но хозяйка неожиданно спросила: «Вы всё-таки решили пожениться?». Мишка споткнулся о «всё-таки»; время замерло. Тихий ангел пролетел, и после отмеренной паузы Лидия протянула руку к портрету на стене: «Мой муж тоже был евреем». Мишка посмотрел на «тоже еврея»: маленькие глаза теснились к переносице, крупные уши оттопырены, словно портрет прислушивался к беседе, часть подбородка скрыта шарфом. Особых эмоций портрет не вызвал, однако прошедшее время вымогало сочувствие. Спросил, давно ли?.. Вопрос она не услышала. «Моя дочь – антисемитка, – она горько покачала головой. – Всю жизнь она ненавидела моего мужа. А ведь он её воспитал…».

Надо было немедленно уйти. Или громко возмутиться – и уйти, хлопнув дверью для убедительности. Иначе получалось, что он схавал её слова, принял за чистую монету.

Выбирая, как уйти поэффектнее, Мишка снова оказался на кухне и курил чужие дорогие сигареты, уставившись в керамическую пепельницу, чтобы не смотреть в глаза будущей тёще. В прихожей кротким, смиренным голосом она пригласила «заходить ещё».

Рассказывая, он словно выздоравливал от тяжёлой болезни. Сидел и привычно вертел в руках авторучку – совсем прежний Мишка: блестящие тёмно-кофейные глаза, почти сросшиеся брови, нежный, но чётко очерченный рот и мягкая каракулевая бородка.

Возмущаться? Доказывать, отрицать?

Запальчиво брошенные слова «на свадьбе её не будет – или не будет меня» сбылись: всё, решительно всё сломалось, полетело в тартарары, кроме английских туфель, неведомым заморским ветром занесённых в магазин.

И то правда: зачем в декабре белые туфли?..

12

Сестра несколько раз его расспрашивала о семье. Алик отшучивался или коротко отвечал. Внуки? – конечно; святое дело. Вопросы не кончались. Кто кем работает, далеко ли живут… Она со своими видится часто: «Нью

Йорк – город для молодых».

Ты, наверное, часто видишь своих? Он отодвинул от уха телефон, ответить было нечего. Сказать, что давно никого и ничего не видит? Опять посыплются вопросы. Нужно было срочно переводить стрелки – этот поезд идёт не туда, дальше тупик, а ржавые разобранные рельсы поросли травой. «Жалко, что мы с тобой так много времени упустили – через что только пришлось пройти, сестрёнка! Кто вернулся, тот уже другой, и прежним не будет никогда». Дальше стало легче: всё свёл на Афган, тема безотказная. Теперь говорил он, а сестра потрясённо слушала. Алик охотно «вспоминал» увлекаясь собственным рассказом, и легко вошёл в роль, неоднократно отрепетированную в беседах с новым приятелем – впрочем, уже не новым. Иногда становилось интересно, не подыгрывает ли ему Зеп? И воевал ли он? Любопытство вспыхивало и быстро гасло; главное, что Зеп его слушал.

Наутро после звонка Алик не сразу вспомнил, что наговорил. В холодильнике нашлось пиво, после второй банки голова начала проясняться. Правильно: вовремя сменил тему. Сестра свяжет одно с другим, его – с армией, ужаснётся и снова примется расспрашивать: что случилось, как?

…если свяжет, если вспомнит. И тут он спокойно ответит – хоть по телефону, хоть прямо здесь: Афган случился, сестрёнка, разве я тебе не говорил?.. Они помолчат вместе, как бывает в кино.

Забыл, когда в последний раз ходил в кино. Да, ложь; и что? Враньё, наглое враньё; но слово ложь звучит интеллигентней, не как вульгарное враньё. «В конце концов, –

рассуждала мать, – что такое искусство, если не ложь? Если искусство правдиво, оно перестаёт быть искусством. Людям нужна не правда, а правдоподобие, чтобы жизнь на сцене была похожа на их собственную, но выглядела бы лучше, чище, благороднее; тогда поверят. Театр – ладно, – она делала жест, словно смахивала что-то ненужное со стола. – Помнишь, мы на выставку ходили? Ты ещё удивлялся, почему “ребёночки такие разные”, а дурища экскурсовод объяснила: художники, мол, по-разному видят…»

Он был тогда первоклашкой и тот поход запомнил. Ника не пошла – наверное, пропадала до вечера у Инки. Алик мечтал скорее вырасти, стать таким же деловым и независимым, чтобы не обращать внимания на дядю Витю, из-за которого он поссорился с Вовкой.

Тот первый начал:

– У тебя новый батя? Ну, очкастый этот.

И никакой не батя, возмутился Алик, а мамин доктор. Папа уехал в командировку. Они съезжали с маленькой горки, чёрная широкая ледяная дорожка была классно раскатана. Вовка катил впереди, расставив руки, и Алик ткнулся прямо ему в спину. Вовка поднялся и начал отряхивать снег.

– Ага, рассказывай; в командировку… Бросил он вас, так и скажи.

Голос у него был очень довольный.

– Он приедет!

Губы замёрзли, слова вытолкнулись с трудом.

– Эх ты, кулёма! Сопли распустил…

Его называли губошлёпом, неумёхой, мешком. Он обиделся за кулёму – непонятное слово задело; обиделся, но не плакал, просто нос его всегда подводил, особенно на холоде.

Через две недели Алик поднялся на чердак (больше идти было некуда), где нашёл Вовку – тот ревел, сидя, как за занавесом, за чьим-то развешенным пододеяльником и вытирал им заплаканное лицо.

– Вали отсюда, – зло пробурчал Вовка.

Никуда он не «свалил», а потоптался и пристроился на корточках по другую сторону пододеяльника. Скоро хлюпали оба – нос опять подвёл Алика. Они помирились без слов, как настоящие чуваки.

Когда Алик перешёл в третий класс, тяжело заболела бабушка. Теперь тётя Поля не забирала его к себе. Ника то готовилась к контрольной, то к олимпиаде; после школы дома было скучно. Вечером, едва мама приходила с работы и жарила блинчики или картошку, появлялся дядя Витя. Торопливо дожевав, Алик уходил. Они с Вовкой и его верной Муськой слонялись по ближайшим улицам, а если шёл дождь или просто надоедало, забирались на чердак. Здесь стоял такой же холод, только без ветра, и можно было курить. Это Алику не нравилось, но все чуваки курят, и он мало-помалу привык. Каждый выкладывал свою добычу: Вовка тырил «батины» сигареты – скрюченные, плоские, с высыпав́шимся табаком; Алик приносил мамины – ровные, плотные, с оранжевым фильтром на конце. Каждая кража мучила паническим стыдом, обморочным ужасом, когда дрожащая рука нащупывала плотную пачку в кармане маминого пальто. Будь это дяди-Витин карман… Однако Противный не курил. Слабак.

– Я его ненавижу. – Вовка плюнул на окурок и не попал. – Ненавижу, – повторил, сузив глаза.

В чердачных сумерках его веснушки стали тёмно-коричневыми. За вторую четверть он не получил ни одной двойки, на родительском собрании учительница похвалила его. В субботу, однако, папаша привычно расстегнул ремень; то же самое проделал и через неделю. На возмущённое «за что?!» коротко бросил: «Впрок». Не помогло заступничество матери – досталось обоим. И послушный Вовка впервые взбунтовался: лягнув отца, вырвался и метнулся к двери, на ходу подтягивая штаны. Крепкая рука перехватила его, вернула и снова сдёрнула штаны. «Ты мне ещё спасибо скажешь», – пообещал батя, застёгивая ремень.

Если друг не показывался во дворе, Алик робко нажимал звонок их квартиры. Открывала Вовкина мама.

– Здравствуйте-Вова-выйдет? – выпаливал он, старательно выговаривая первое слово («чтоб я не слышала никаких “драссьть”!» – учила мама). Стоял, опустив глаза на подол фланелевого халата или свои пыльные ботинки, только бы не встретиться с глазами женщины, которую бьют. И не понимал, почему она не даст ему сдачи, не такой уж великан Вовкин отец.

Она действительно была крупной, по лестнице поднималась тяжёлыми шагами. Перед тем как развесить выстиранное бельё, вынимала из сарая длинный серый кол и с силой втыкала его в землю, после чего натягивала верёвку. Крепкими руками встряхивала тяжёлые простыни и ловко, не давая коснуться земли, пришпиливала их к верёвке, после чего переставляла кол, и бельё с верёвкой вздёргивалось выше.

Да она ж его одним пальчиком поборет, одной левой, как хвастались мальчишки в классе, думал Алик, а сердцем ощущал: не поборет. Не потому что слабее мужа, а от страха. Боль от битья сильнее, чем от ушиба или падения, потому что вместе с синяками оставляет страх новых побоев, и страх поселяется надолго.

…солнечный свет заливал двор, а в небе летали белые паруса выстиранного белья. Когда слабел ветер, они опадали, разделяя две женские фигуры, каждая с тазом под мышкой. Долетали клочья скучного разговора:

– …потушу с луком, чтобы мягонький был…

– …у меня под грудям потеет…

– …а мои не едят, если без мяса…

– …дрожжи надо всё равно…

– …меленько режешь укроп – и туда…

Мальчик за сараем не прячется, не подслушивает – он ищет гвоздь, гранёный, волшебный, потому что ключ опять куда-то задевался.

Алик тайком разглядывал Вовкиного мучителя, когда тот шёл по коридору: кепка, усики, пиджак и выцветшие галифе, но сапоги начищены. Обыкновенное, незапоминающееся лицо, ничего палаческого, ремень под пиджаком не виден. Он привозил на грузовике тощие занозистые дрова и распиливал их, усеивая снег жёлтыми пахучими опилками. Присаживался на перекур, пуская в небо скупой дымок, а потом сплёвывал мощным твёрдым плевком. Если не знать про Вовку и субботний ремень, то дядька как дядька: ходит на работу, возвращается домой к телевизору, деловито бросает «здоро́во» при встрече с соседями. Раз в неделю, с веником под мышкой и маленьким чемоданчиком в руке, «батя» ходил в баню – ванну не признавал; Вовка топал рядом. Алику приходилось побывать с мамой в бане, когда чинили трубы. Там было скользко, душно и стыдно, голые тётки ругали маму, зачем она такого большого привела, хотя были и другие мальчики. Мамы тёрли их мочалками, поливали водой из тазов, снова намыливали, зажав для надёжности между коленками. Наверное, Вовкин отец тоже зажимал его в тиски волосатых ляжек, намыливал и тёр мочалкой, а потом они медленно шли домой, как самые обыкновенные папа с сыном, и веснушки на Вовкином лице выглядели бледными, полусмытыми. Через день-другой наступала суббота, «батя» задавал ему совсем другую баню, ловко и привычно зажав между одетыми в галифе ногами.

– Я его убью, – повторял Вовка, – гад он. Убежать бы, но как я Муську брошу?

…Давно позади, но не забыто, чердачнодворовое детство с тайным курением. Алик с матерью жили на новой квартире. Друзья столкнулись на троллейбусной остановке; пожали руки, перекурили, зашли в рюмочную – эта новинка только-только появилась в городе. Вовка говорил окрепшим баском, охотно рассказывал о себе: семь классов окончил, в восьмой не пошёл: «Чего я там забыл?» Отслужил в армии, потом устроился на шофёрские курсы («батя помог») и теперь успешно крутил баранку в том же стройуправлении, что отец. Алик ощутил разочарование от неожиданного поворота сценария: режиссёром оказался человек в галифе, безжалостно поровший сына каждую неделю. Вовка же, мечтавший «убить гада», не только не взбунтовался, но похоже, действительно был благодарен «бате» за суровую науку, как и было сказано в сценарной заявке. На том чердаке, где веснушчатый мальчишка курил украденные сигареты, его безысходная ненависть перелилась в Алика и застыла, как слёзы на лице товарища. Завидев приближающегося соседа, он сворачивал и прятался, чтобы не встречаться с ним взглядом ибо всё, что он чувствовал, прожгло бы того насквозь.

– А помнишь, как мы на чердаке курили?

– Баловные были, – снисходительно пробасил Вовка.

Детский страх и ненависть к «бате» остались на старом чердаке. Нынешний Вовка жил с отцом в полном согласии.

Необъяснимо, но с закрытыми глазами всё виделось удивительно подробно и ярко. Коричневые веснушки на лице маленького Вовки, трикотажный джемпер, обтягивающий убедительные бицепсы Вовки взрослого, крохотная рюмка в его крупной руке. Стандартная детская чёлка сменилась аккуратным русым ёжиком.

– Ты сам-то как, женился после армии? – Вовка щедро намазал сосиску горчицей. – Живёшь там же?

Второй вопрос помог не отвечать на первый. Вовка заинтересованно слушал рассказы про новую квартиру; армия с женитьбой как-то забылись. Он же первым взглянул на часы – тяжёлый металлический браслет, циферблат повёрнут внутрь – и бросил озабоченно: «Мне пора». Дал номер телефона – записать было нечем, Алик обещал запомнить, – зачем-то похлопали друг друга по спинам прощаясь – они же настоящие чуваки – и с облегчением разошлись, чтобы не встречаться больше. Наверное, «батя» постарел, усы поседели. На улице он не узнал бы этого человека. Тогда, в детстве, как-то вечером Алик выбежал с мусорным ведром и обмер от ужаса: на него в темноте двигался Вовкин отец. Не на него, конечно, а к двери чёрного хода, чтобы войти в дом; когда мальчик уступил дорогу, тот сделал то же самое, и минуту-другую оба делали одни и те же движения, всякий раз оказываясь друг против друга.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю